— Хорошая какая девчушка, — произнёс Иван, когда все шли к оставленным на привокзальной площади подводам. — Не ходит по земле, будто летает над ней.
— Хорошая, — согласилась и Анна. Они с Иваном чуть приотстали от других. Потом Анна вообще остановилась. — Всё, что она говорила о Семёне, правда. Я с твоими рассказами сравнивала.
— Ну вот, — кивнул Иван.
Анна сделала несколько шагов и снова приостановилась, поглядела в ту сторону, куда скрылся поезд. И вдруг сказала:
— Только у неё… и Леночки одинаковые глаза.
Иван чуть шевельнул поседевшими, как и волосы, бровями.
— Мало ли людей на земле с одинаковыми глазами…
Анна всё смотрела и смотрела в ту сторону, куда ушёл поезд, точно ожидая, что он вернётся.
Потом произнесла вполголоса:
— Да это-то так…
И они пошли дальше.
Горькие, тяжёлые или тревожные, как рекомендовал Кружилин, стихи у Дмитрия не писались. И никакие не писались, он проводил ночи без сна, сидел за столом, выводил на бумаге строчки, затем рвал листы и обрывки бросал под стол. Брал новый лист, записывал возникшее в голове другое четверостишие:
Лихорадит древнюю планету,
Много бед и много слёз на ней.
Я обязан рассказать об этом
В суматохе проходящих дней…
И снова рвал.
На земле стояла сухая и жёлтая осень, вечера были тёплыми, Дмитрий сидел с открытой форточкой, до него доносились звуки постепенно затихающей деревни. Когда умолкало всё — и скрип затворяемых где-то ворот, и глухой стук запоздалых дрожек, и последние голоса, долго ещё слышалось далёкое треньканье балалайки или звуки гармошки, временами беззаботный девичий смех. Затем умолкали, прекращались и эти звуки, прошедший день со всеми своими делами и заботами, радостями и горестями, отшумев, навсегда проваливался в чёрную ночь, в небытие, проваливался, казалось Дмитрию, всё глубже и глубже. Над всей землёй стояла теперь одна чёрная тишина, и ничего больше, и стоять она, чудилось, будет вечно.
Но вдруг эту тишину, всегда неожиданно, прорывал петушиный крик. Первому петуху откликался другой, третий, десятый. Древний, как сама земля, петушиный перезвон предупреждал людей о приближении рассвета и нового светлого дня.
Запустив пальцы в волосы, Дмитрий Савельев слушал петушиные песни и угрюмо думал: почему это он обязан рассказывать о всех бедах и всех слезах на планете? По какому праву он берёт на себя эту обязанность? И отвечал себе: по праву поэта, по праву художника… Как Кружилин тогда, в доме Натальи Александровны, говорил? Люди постоянно должны помнить: многое из того, что делается на земле, — за пределами человеческого. Вот тот же Алейников. Ужасная судьба… А внучка его не ходит по земле, а будто летает над ней. Он, Дмитрий, слышал эти слова дяди Ивана, а потом они с матерью отстали. Ради того, чтобы она летала, и принял Алейников такую смерть. Это так… Об этом художник тоже должен всем рассказать. Чтобы таким, как эта Ирина, как дочка Семёна, чтобы тем парнишкам и девчонкам, беззаботно смеющимся где-то в ночной тиши, не сломали крыльев. Это не только его право. Это его долг.
Без всякой связи будто с его размышлениями складывались сами собой в голове строчки:
…Значит, вновь со мной
На этом свете
Вдовьи слёзы
И сиротский плач.
Всё — моё…
И бродит по планете
Прошлых лет и будущих
Палач.
Я иду сквозь годы,
Как сквозь плети,
В седине,
Как в пепле и золе…
Но это всё не то, не то, мучительно думал он. А если то, не найден пока тот единственно возможный и необходимый для этого стихотворения художественный ряд, тот самый ключ, который повернёшь — и войдёшь в свой стих, как в свой дом, в свою комнату, где всё знакомо и всё необходимо. А потом туда будут входить и входить другие люди, и каждый будет поражаться этой красотой и гармонией, очищаться высокими мыслями, заложенными в произведении.
Но ключа не было, и снова обрывки бумаги летели под стол. Утром, как всегда, Анна привычно выгребала их оттуда.
Однажды на скомканном обрывке бумаги она прочла:
…Ты прости,
Что я тебя придумал,
Ты меня, пожалуйста, прости…
Ни весной, ни осенью угрюмой,
Видно, не найти к тебе пути…
Анна вздохнула, разгладила бумажный обрывок и зачем-то положила в карман фартука.
А когда Дмитрий в тот день молчаливо, как всегда, заканчивал завтрак, она, желая как-то облегчить сыну его многолетнюю боль и в то же время боясь причинить ещё большую, негромко сказала:
— Сынок… А может, ты её и вправду придумал?
Дмитрий понял, о чём она говорит. Он отвернулся к окну, долго глядел на облитые жёлтым пламенем берёзы, росшие вдоль улицы. Он хотел вроде и что-то сказать, но так и не сказал. Вместо этого он резко поднялся и чуть побледнел.
— Что? — тревожно спросила мать.
— Не знаю. Почтальон…
Анна глянула в окно, увидела идущую по двору почтальоншу с сумкой. Сумка, как обычно, висела у неё за спиной, а в руке она держала конверт.
— От Андрюшеньки с Раей, — сказала Анна спокойно и уверенно, потому что больше ни от кого писем не получала. Сказала и вышла навстречу почтальонше. И через какие-то секунды оттуда, из-за дверей, закричала испуганно и торопливо: — Сыно-ок! Дима-а!
И тут же, отмахнув дверь, появилась в комнате, растерянная и смятенная. Дмитрий стоял на том же месте, недвижимый.
— Сынок… — И протянула ему конверт. — От неё. Из Винницы…
С места он двинуться не мог, ноги его словно приросли к полу. В лице его не было теперь ни кровинки.
Пошатываясь, Анна прошла по комнате. Она шла к нему, но Дмитрий смотрел не на мать, а только на конверт, который мать несла в руках.
Она молча протянула ему конверт. Но вместо того чтобы взять его, он сделал шаг назад.
Анна положила письмо на стол. Затем качнулась к сыну, припала к его груди и зарыдала, как от неизбывного горя. Дмитрий одной рукой поддерживал мать, а другой поглаживал её по плечу.
Конверт голубым пятном выделялся на столе и резал Дмитрию глаза.
Успокоившись, Анна проговорила:
— Только сейчас, сынок, я поняла твою любовь… Только сейчас вот… до конца. И какой ты сам! Ну, читай.
— Не могу, мама, — проговорил он еле слышно.
— Дурачок… Это хорошее письмо, я материнским чутьём чувствую. Иначе бы зачем она его стала писать? Через столько-то лет?! Зачем?
— Вот потому и страшно.
Они ещё помолчали. А потом она сказала:
— Тогда я сама.
Она хотела взять письмо, протянула к нему руку.
— Мама! — вскричал он умоляюще, опередил её, схватил конверт. — Не надо…
Конверт жёг ему пальцы, они подрагивали, и сам он весь был возбуждён, в глазах лихорадочное смятение…
— Не надо, — повторил он, шагнул к вешалке, сорвал пиджак, надел его, письмо положил во внутренний карман, взял стоящую в углу свою походную палку и торопливо вышел из дома.
Небо над землёй было распахнуто во всю ширь, тёплый осенний день, о наступлении которого люди были извещены ещё во мраке древними птицами, только разгорался. Выйдя на крыльцо, Дмитрий оглядел всё небо, от края до края, и будто впервые изумился его беспредельности. И он ощутил в себе желание идти и идти куда-то в эту беспредельность и нести туда своё необыкновенное чувство… Дмитрий шагнул со ступенек и пошёл.
Пройдя всю улицу до конца, зашагал полем к Звенигоре. Поглядывая на её острые гранитные утёсы, он почему-то подумал, что испокон веков они бороздят и бороздят пространство над землёй. Земля вращается, и они бороздят… И он, Дмитрий, частица этой земли, вращается вместе с ней. И те девчата, что беспечно хохотали прошедшей ночью за околицей. И петухи, возвестившие приближение рассвета, и те малые птахи — соловьи, которые клюют росу, чтобы промыть горло для своих песен… Эти случайно возникшие мысли заставили его остановиться. Он вдруг подумал: как же это он не может дописать то стихотворение о беспредельности жизни и никогда не преходящей человеческой радости?! То стихотворение, которое так нравится Лене, дочери его погибшего во имя всего этого брата… Это же до удивления легко и просто! Как там, на чём обрывается?
Дмитрий отчётливо вспомнил:
В моей крови
Гудит набат веков,
Набат побед и горьких потрясений!
И знаю я — до смерти далеко.
И вновь зову веселье в час весенний…
Бывает так, что белый свет не мил.
Но вот в полях последний снег растаял.
И я окно распахиваю в мир
И календарь моей весны листаю.
В тот календарь,
Что весь пропах листвой,
Характер вписан строчкой голубою.
В характере моём —
И озорство,
И выдержка солдата перед боем…
Я слышу —
Соловьи росу клюют,
И солнце поднимается всё выше…
Дальше не рождалось ни одной строчки, ни одного слова. «А ведь они должны быть такими…»
И Дмитрий без всякого усилия, будто слова и строчки он знал давным-давно и лишь забыл на время, а теперь вспомнил вдруг, мысленно произнёс:
…За сотни вёрст
Я в это утро слышу:
Опять на взгорье петухи поют.
За сотни вёрст…
Идут девчата вновь
Встречать зарю, что встанет над деревней.
О, как у них течёт по жилам кровь!
Точь-в-точь как сок по молодым деревьям.
Идёт весна!
И, душу веселя,
Зеркальными
Играет лемехами.
И весело
Вращается земля —
С девчатами,
С ручьями,
С петухами!
У Дмитрия были и карандаш, и блокнот, но он ничего не стал записывать, зная, что раз пришедшие в голову слова и строки никогда не забудутся. Он только подумал, с каким-то радостным удивлением отмечая про себя: «Осень вот, а я о весне! Хотел написать горькие, тяжёлые или тревожные стихи, а получились радостные и весёлые!»