ждый у своей машины, очищали от пыли, шприцевали всякие узлы. Насчёт техухода Фёдор был строг. Потом шли на полевой стан — Фёдор впереди, Кирьян метрах в пяти — десяти за ним. И всё молчком, молчком.
Недели через полторы, когда целый день, будто с трудом процеживаясь сквозь набухшие лоскутья облаков, сеял мелкий, противный дождь, Кирьян Инютин сказал, глядя в тусклое окошко вагончика на унылые, взявшиеся хлюпью поля:
— Ежели и перестанет к вечеру, до послезавтра не выдерет мокрядь. Может, пока в Шантару съездим?
— Об жене, что ли, затосковал? — В хрипучем голосе Савельева была издёвка.
Никогда не вставлявший Фёдору слова поперёк, Инютин тут, чувствуя, как плеснулась в голову кровь, проговорил:
— Так и ты, может… тоже.
Скрипнули нары, Фёдор сел. Не оборачиваясь от окошка, Кирьян чувствовал на себе ошпаривающий взгляд Савельева. Руки у него загудели. Понимая, что ещё какое-то одно насмешливое или двусмысленное слово Фёдора — и он, Кирьян, не выдержит, ринется на бывшего своего друга, вцепится намертво в его заросшую чёрной щетиной, грязную шею. Инютин изо всей силы держался за косячок, вдавив ногти в сырое, холодное дерево. И чтобы осадить Фёдора, не дать ему сказать этого слова, проговорил:
— С брательником повидался бы.
— Никуда она не убежит теперь, эта свиданка.
И опять скрипнули нары. Инютин понял — Фёдор лёг.
…Ивану Савельеву о приезде старшего брата в Шантару сообщил не кто-нибудь, а Яков Алейников. Яков ехал куда-то на дрожках — точь-в-точь на таких, какие в тот далёкий памятный день увезли Ивана с сенокоса, может быть, даже на тех же самых. Иван стоял на пологом увале, по которому разбрелись коровы.
— Ну, подойди, — сказал Алейников, останавливаясь.
Иван был в дождевике, в сапогах. Приминая ими высохшую траву, он спустился с увальчика. Перекинутый через плечо длинный кнут волочился сзади, как змея, шипел по траве.
Разговор у них был не очень долгий, говорили короткими, отрывистыми фразами. Если бы кто подслушал посторонний, мало бы что понял из их разговора.
— Здравствуй, — сказал Алейников.
— Здравствуй, — ответил Иван.
— Узнал, стало быть?
— Я не забывал. Во сне часто снишься.
— Обижаешься, понятно, на меня, — сказал Алейников таким тоном, будто речь и в самом деле шла о пустяке, о какой-то незначительной обиде. И даже вздохнул сожалеюще.
Иван помедлил, оглядел табун:
— Да нет…
Алейников вскинул на Ивана из-под лохматых бровей острый взгляд и тотчас прикрыл глаза тонкими веками. Потом стал глядеть в сторону.
— Ну, ладно… Пастушишь, значит?
— Одному просто охота побыть. С самим собой.
— Понятно.
Алейников хотел тронуть коня, но Иван спросил:
— А ты не боишься, что возьму вот да зажилю пару коров? Вон сколько их…
— Нет, — сказал сухо Алейников.
— И за то спасибо. Ну, а… Аркашка Молчанов где?
Алейников будто недоуменно пожал плечами.
— Где? Сидит…
— А за что?
Алейников долго смотрел на осеннее небо, по которому бесшумно текли низкие облака. Он так и не ответил на вопрос. Назвав почему-то Ивана по имени и отчеству, спросил:
— В военкомат, Иван Силантьевич, не вызывали тебя?
— Нет. А сам не напрашиваюсь. Вызовут — что ж, приду.
— Ладно, я поехал… Да, брат твой, Антон, просил тебе при случае поклон передать…
— Кто? Кто?! — Иван шагнул к дрожкам.
— Антон, говорю. Не знаешь разве, что он директором эвакуированного к нам завода назначен? На днях приехал…
— Антон?!
— Ну да, Антон Савельев.
— Вот за эту весть спасибо!
— При случае, говорит, пусть завернёт повидаться.
Алейников уехал, а Иван долго ещё стоял на прежнем месте…
— Знаешь ли, кто директором Шантарского завода назначен? — сказал он вечером жене. — Антон, брательник!
Агата мотнула косами, оборачиваясь, в лице её плеснулся не то испуг, не то изумление, — она, видно, никак не могла сообразить в первую секунду, хорошо это или плохо, грозит это чем-то её Ивану или нет.
— Да… как же теперь-то? Надо ж вам повидаться!
— Само собой. Отпрошусь на днях у Панкрата.
Через несколько дней Иван действительно поехал утром в Шантару, но Антона дома не застал. Его жена, Елизавета Никандровна, высохшая женщина, молчаливо, с какой-то опаской обшарила Ивана бледно-зелёными, точно вылинявшими, глазами, но сказала приветливо:
— Заходите. Антон позавтракать должен приехать часов в десять.
Сын Антона, Юрий, парень с виду лет двадцати, хотя на самом деле ему шёл двадцать восьмой, поджарый, стремительный, с такими же, как у матери, глазами, воскликнул:
— Хо! И вправду дядя! И паспорта не надо — точь-в-точь отец! Батя на станцию умотался, мы с тобой пока чаи погоняем. Я на работу пойду, а ты подождёшь.
Юрий только что умылся, расхаживал по комнатушке в трусах и майке, вытирая на ходу лицо и мокрые плечи.
Елизавета Никандровна, разливая чай, расспрашивала о жене, о детях. Юрий часто перебивал мать, расписывал подробно, как он жил в Харькове, потом — как он в первый день войны приехал во Львов.
— А сейчас вкалываем на заводе под открытым небом. Нечаев, главный инженер, говорит: «Ничего, ребятки, потерпите, до зимы построим цехи». Но вряд ли построят. Сейчас ничего, а как холода начнутся, не представляю, как мы будем. Мы, токари, знаем, что такое холодный металл. Руки прилипают.
В общем, жена Антона Ивану понравилась, а сын — не очень. От беспорядочной трескотни Юрия, от того, что он бесцеремонно как-то сразу начал называть его на «ты», остался неприятный осадок.
Выпив несколько чашек, Юрий сорвался с места.
— Ну, будь здоров, дядя… Пошёл вкалывать.
И непонятно как-то прозвучало это «дядя» — то ли по-родственному, то ли с оттенком иронии.
Зазвонил телефон. Елизавета Никандровна взяла трубку, долго слушала кого-то, а потом проговорила:
— Хорошо, Антон, ты не волнуйся, поезжай. Только вот… брат твой, Иван, к тебе пришёл…
Волнуясь, Иван взял трубку. Но разговор вышел путаный, непонятный. Голос в трубке был чужой, незнакомый. Не то в трубке, не то в ушах у Ивана шумело, и он понял только, что Антон срочно, прямо со станции, уезжает в Новосибирск, а вернётся через неделю.
— Ничего, ничего, я ещё раз отпрошусь у нашего председателя… — прокричал в трубку Иван.
— И с женой, с женой приезжай, пожалуйста, — услышал он сквозь шум и треск.
— Ладно, ладно…
Но вторично съездить в Шантару удалось не скоро. Этим же вечером к загону подошёл председатель, подождал, пока Иван водворил туда последнюю корову, и спросил:
— Надышался степным воздухом? Завтрева Володька твой пасти будет.
— А школа как же?
— День — Володька, день — другой парнишка, день — третий…
Иван присел на колодину возле забора, ожидая дальнейших слов председателя.
— Всех, кого можно, кинул я на обмолот и хлебосдачу. Хлебушка-то нынче много посдавать придётся подчистую… Ни в жисть бы я больше плана не стал сдавать, кабы Кружилин не попросил район выручить… Да не война кабы… Так что на картошке зиму жить будем, не упустить бы её. Сейчас пока вёдро, а задождит — намучаемся смертельно с ней. В общем — за картошку ты в ответе. Даю тебе бригаду с десяток женщин. Ну, и те же ребятишки подмогнут. Я договорюсь со школой, чтобы мальцов по двадцать давали по очереди в день. Учиться им тоже ведь надо, — вздохнув, добавил председатель.
Картошки было много, копали её почти до середины октября, вёдрами и корзинами ссыпали в бурты, прикрывали соломой, ветками, брезентом. Свозить в картофелехранилище было не на чем — все лошади заняты на обмолоте и хлебосдаче.
— Поморозим, гляди, — говорил то и дело Иван председателю, когда тот заворачивал на картофельное поле.
Назаров оглядывал бурты, перемазанных грязью женщин и ребятишек, хрипло кашлял и говорил:
— Всё могёт быть.
С тех пор как Назаров узнал что-то, от Кружилина кажется, о своём сыне, лицо у Панкрата становилось всё чернее, землистее, он будто высыхал на виду. Заношенный, старый брезентовый плащ обвисал на нём всё больше. Однажды, закашлявшись, Назаров сплюнул, и Иван увидел в мокроте красные прожилки. Старый председатель быстро затёр плевок ногой.
— Ты бы лишний-то раз и не ездил, где можно обойтись, — сказал Иван. — Поберёгся бы. А то не ровен час…
— Всё могёт быть, — так же хрипло и равнодушно проговорил Назаров.
За всё это время Иван даже заикнуться не посмел о новой поездке в райцентр. Он знал, что где-то на полях колхоза косит хлеба своим комбайном Фёдор. Но он ни разу не видел брата, не стремился к встрече с ним. Когда пастушил, видел иногда вдалеке комбайн, различал на мостике маячившую фигуру брата. И каждый раз отгонял стадо подальше в сторону.
Наконец Назаров выделил для перевозки картофеля шесть бричек. С бричками приехал сам, крикнул Ивану, спрыгивая на землю:
— Ну вот, давайте! Может, бог ещё потерпит маленько, не расквасит погодку.
Бог терпел, видимо, из последних сил. В небе угрожающе качались грязные, холодные тучи, тяжело набрякшие водой пополам со снегом. Жёстко похлёстывал ледяной ветер, кидал на изрытое картофельное поле из ближайшего перелеска горсти сухих берёзовых листьев, засыпал ими лунки.
— Хлеба-то все скосили? — спросил Иван.
— Все считай… Осталось маленько, Фёдор, брательник твой, сожнёт за неделю.
— Как он тут? — впервые после возвращения заговорил о нём Иван.
— А ничего, — усмехнулся Панкрат. — Робит старательно.
Женщины и ребятишки живо нагружали брички-бестарки, усталые лошади стояли, опустив плоскощёкие морды.
— Достаётся нынче животинам, — сказал Панкрат и продолжал: — Вчерась на оставшуюся полосу направил мужиков с косами да баб с серпами. Смахнём, думаю, поживее остатки. А Фёдор — с матерками. «Не лезьте, говорит, сам скошу». Всё жадничает, чтоб поболе заработать. Куда человек жадничает? Ну, думаю, чёрт с тобой, коси. Хлеба с той полосы так и так шиш возьмём, всё ветром выхлестало, нечего людей маять. А Фёдору, конечно, легче пустой хлеб убирать. Он со скошенных гектаров получает.