Вечный зов. Том I — страница 133 из 134

— Ты подумай сама вот о чем, — сказал он негромко. — Дед мой, Михаил Лукич Кафтанов, кто был? Люди помнят… Может, кто и забыл бы, да сын его, Макар, живой еще… И отец мой, сама видишь, какой. Подумай — и поймешь, почему я должен идти. Мама поняла, она заплакала, но сказала: «Иди, надо, сынок…»

— И не потому, — мотнула мокрой головой Наташа. Но, подумав, поправилась: — Не только потому.

Семен глядел теперь на крутые зеленые склоны Звенигоры, на сверкающие гранитные утесы, о которые, набегая, колотились пятна теней от облаков и, будто разбиваясь, отскакивали, смятыми лохмотьями соскальзывали вниз.

— Ну да, не только… — бездумно повторил Семен, пересыпая в ладонях песок. Потом лег на спину. Солнце стояло за белой, не очень плотной тучкой, просвечивало ее насквозь. Середина тучки была голубовато-розовой, края облиты, оплавлены шафранно-красным огнем, и во все стороны из-за облачка хлестали струи жидкого янтаря. — Потому еще, что облачко это полыхает в синем небе? Что дядя Антон так… погиб, что тебя встретил и полюбил? Да, поэтому? Это — красивое объяснение…

Слова его звучали все резче. Он приподнялся и поглядел на нее, нахмурив выцветшие брови.

— Ты как-то… странно говоришь, — вымолвила она, пытаясь понять его. — Зачем сердишься?

— Извини, — сказал он виновато. — Только не спрашивай того, что мне не объяснить. Что и без того понятно.

— Я не буду. Теперь не буду, — промолвила она, думая о своем.

Так она и не сказала ему в тот день о зародившейся в ней новой жизни. Не сказала и в следующие, боясь причинить Семену какую-то боль и лишнее волнение, потому что он и без того находится в напряженно-лихорадочном состоянии. День отправки стал известен — 14 июня. Семен то бегал на завод, хотя уже уволился с работы, то домой, к матери, то зачем-то в военкомат, но больше находился с Наташей, смотрел на нее то ласково, то задумчиво, то с тоской. А ночами, до самого утра, они бродили по окрестностям Шантары, по холмам, по зарослям Громотушкиных кустов, по берегу лунной Громотухи.

— Вот все как получилось у нас… Я знал, что все это быстро наступит, такой день, и не хотел… Я хотел, чтобы ты была свободна. Ведь все… все может со мной на фронте… Но я люблю тебя, — сбивчиво говорил он ей в эти последние, короткие июньские ночи.

— Ты не хотел… А кто бы дал тогда мне все это… все, что было у нас? И ничего не случится… Ничего не может… — шептала она сухими, исцелованными губами. Тело ее, измятое его руками, болело, но все хотелось, чтобы он обнимал, обнимал ее.

— Теперь ты одна будешь, — говорил он и вроде чего-то ждал.

«Нет, нас двое!» — готова была она крикнуть, но сдерживалась, ей хотелось сказать ему об этом лишь на прощанье, в самую последнюю минуту, чтобы он уехал только с этой мыслью.

Ночь на 14 июня отправляющихся на фронт добровольцев продержали почему-то в военкомате, то строили во дворе, то уводили куда-то. Наташа с Анной Михайловной так всю ночь и простояли у военкоматской ограды, на рассвете ушли домой. Наташа легла на свою прежнюю кровать, рядом с Ганкой, а на восходе солнца прибежал Андрейка и затеребил ее:

— Повели их на станцию. Строем! А впереди — фронтовой майор! Семка сказал, чтобы мы все на станцию шли. Он сказал, чтобы скорее…

И вот она идет, отупело глядя себе под ноги. Назойливо звучит песня о российских ветрах, рядом глухо всхлипывает Анна Михайловна. Чуть сзади идут молчаливо Марья Фирсовна, Димка, Андрейка, Ганка и отец Семена. Наташа думала, он не пойдет провожать сына, потому что на слова Андрейки прикрикнул: «Слыхали, замолчь!» Но, оказывается, пошел. Он шагал сгорбившись, не глядя по сторонам, шаркая ногами…

Над станцией висела не то рыхлая серая туча, не то расплывшийся паровозный дым. Чем ближе к станции, тем теснее становилась дорога — шли люди, ехали подводы. А у крайнего железнодорожного пути словно базар собрался — пестрые платки, кофточки, белые рубахи, выгоревшие пиджаки. От толпы людей, кипевшей вдоль длинного состава из двухосных теплушек, шел густой, невнятный разноголосый гул, потом стали различаться отдельные голоса, женский плач, смех, звуки гармошки — охрипшие, отчаянно-торопливые.

— Скорее, не успеем! — прокричала Наташа и побежала было, но Анна Михайловна, задыхаясь, встала.

— Ничего, ничего, я сейчас… — И опять пошла, теперь быстрее.

Метров за сто до железнодорожного полотна шоссе сворачивало влево, к станционным складам и поселку, на завороте стоял Елизаров в форме, зачем-то командовал:

— Вправо, вправо проходите! Не видите, где эшелон стоит?

— А к магазину нам… — упрашивал кто-то милиционера.

— Закрытый на сегодня! Давно опустошили до голых прилавков!

Гармошка взвизгнула где-то совсем рядом с Наташей, пьяный голос заорал, перекрывая надрывные звуки инструмента:

Ка-ак родная меня мать пра-аважа-ала…

Наташа увидела троих стриженых парней — одного с гармошкой, двух с вещевыми мешками.

— М-милиция! — пьяно закричал один из них, бросился обнимать Елизарова. — Милый ты мой! Прощай!

— Венька на фронт идет, понял? — объяснял другой, дергая Елизарова за плечо.

А третий все горланил, разрывая худенькие бледно-розовые мехи гармошки:

Если б были все, как вы, ротозе-еи-и…

— Отставить! Отставить! — кричал Елизаров, вырываясь. С головы его упала фуражка. — Вы что, что захотели?

— А что? — спросил один из парней. — Не-ет, ты всем скажи, что сам Венька на фронт поехал!

— Скажу, скажу… — зло говорил красный, распаренный Елизаров. Поднял с земли фуражку, отряхнул. — Проходите на погрузку!

Гармонист резко оборвал свою песню, закричал, оборачиваясь к товарищам:

— Тихо! — И шагнул к Елизарову. — Промежду прочим… На погрузку скот гоняют. А мы — люди. Мы — на посадку. Понятно? Рыло! — И он нахлобучил Елизарову фуражку на самые глаза.

— Хулиганы! — закипятился тот, замахал руками. — Елизаров тебя запомнит… если вернешься!

Парень, не обращая внимания на его крики, пошел к эшелону.

— Вояки! — зло крикнул Елизаров. — С такими одолеешь, пожалуй, Гитлера!

— Твоя правда, Аникей, — раздался рядом глухой голос. Это говорил старик, будто наскоро вытесанный из коряжины — сутулый, с острыми плечами, кривыми, узловатыми руками, длинной бронзовой шеей. — Я вот помню, двадцать годов назад тоже чехов да колчаков никак одолеть не могли…

— А-а, Панкрат Григорьевич Назаров! — вскинул длинные ресницы милиционер. — Провожаешь кого али так, из любопытства приехал взглянуть?

— Так до сё и живем под их ярмом, — сказал старик, не отвечая на вопрос.

— Хе-хе, шутить изволишь?

— Какие шутки? Вояки-то тогда, в те времена, такие же были никудышные. Даже еще хуже. И проворонили всю революцию.

— Вон как! Все Елизарова за глупого считаешь?

Это Елизаров проговорил уже вслед старику с узловатыми руками и, увидев Наташу, зыркнул испуганно по сторонам, шагнув вбок, давая ей дорогу. Миновав его, она услышала:

— А, Федор? Здравствуй. Сына, значит, и брата одновременно провожаешь? Да, война не тетка, она требует…

— Какого еще брата? — недовольно ответил Елизарову отец Семена, и его голос потонул в крике, плаче и людском галдеже, тугой волной прокатившемся вдруг из конца в конец эшелона.

«Уезжают, уезжают!» — обожгло Наташу, и она побежала, протискиваясь сквозь толпу, увлекая за собой Анну Михайловну.

— Это паровоз, это только паровоз, тетя Наташа, прицепили! — звонко прокричал сбоку Андрейка.

Эшелон действительно стоял на месте, у каждой теплушки, у квадратных черных дверей, похожих на глубокие, бездонные ямы, непробиваемой стеной толпились люди. Наташе все казалось, что они не отыщут в этой суматохе и толчее Семена, она не успеет попрощаться с ним, а ей надо столько сказать ему!

— Где он? Где он? — выкрикивала она, не выпуская руки Анны Михайловны.

— Там, там они, в конце эшелона, — послышался голос вывернувшегося из толпы Димки. — И Семен, и дядя Иван…

И Наташа увидела сперва Ивана Савельева, который стоял боком у черного проема дверей и гладил по плечам низкорослую худенькую женщину, рядом с ним — уже знакомого старика Панкрата Назарова, а потом Семена. Семен протянул навстречу руки, сделал несколько шагов, и обе женщины, Наташа и Анна Михайловна, повисли на нем, и обе враз заплакали.

— Будет, не надо, перестаньте, — говорил Семен, обнимая мать и жену.

— Сема… сынок, сыночек! — выкрикивала Анна Михайловна все громче и громче, а Наташа твердила одно и то же:

— Я буду ждать, Сема… Я буду ждать тебя.

Она не замечала, что говорит словами звучавшей в ушах песни.

Подошел отец, остановился в двух шагах, опустив тяжелые руки. Семен чуть отстранил мать и жену, повернулся к нему.

— Не думал, что ты придешь, — сказал он.

— Я знаю, — ответил тот. Сросшиеся брови его изломались и застыли. — Потому и не хотел.

— Зачем же пришел? Я бы не обиделся.

— Не знаю. Может, зависть пригнала.

— Что?!

Все стояли и слушали этот разговор, непонятный для посторонних да и для Наташи. Иван тихонько отстранил прильнувшую к нему Агату, подошел поближе.

— Погоди, погоди, — сказал он, смотря в изломанные брови брата. — Какая зависть? Что на войну не берут?

— Нет, — усмехнулся Федор, будто проглотил тяжелый камень. — Это бы и я мог, коли захотел. В крайнем случае — как Инютин Кирьян… Вообще… Но вам этого не понять…

— Действительно! — с изумлением промолвил Иван.

Жена потянула его в сторону, он отошел оглядываясь.

— И не к чему, — уронил Федор. — А ты, Семен, прощай…

И повернулся, пошел сгорбившись.

Все глядели ему вслед как-то растерянно, будто он взял и унес что-то, а что — никто сообразить не мог.

— По вагона-ам! — где-то далеко раздался в душном и пыльном воздухе протяжный крик. Резко и требовательно завыла медноголосая труба, люди зашевелились, но в вагоны никто лезть не торопился. Семена окружили мать, ребятишки, Марья Фирсовна, все с плачем обнимали его и что-то говорили. А Наташа оказалась в стороне, про нее будто забыли. «И не успею… ничего не успею ему сказать», — металось у нее в голове, как пламя.