— Бабушка! Она в самом деле была ведьмой? Или только так… злые люди на нее выдумали?
— Это уж неизвестно, — медленно и в раздумье ответила Аксинья, — этого уж и старый Захар не знал… Может быть, была, а может, и не была. Если была, то у нее на спине был красный знак от дьявольского копыта. Этого знака я никогда не видела, и Захар не видел, но дед рассказывал его отцу, что он видел и что так должно быть…
После минутного молчания снова на фоне темной печи заколыхалась костлявая фигура слепой старушки, и хриплый голос забормотал:
— Ой, старый Захар, старый Захар! Уже и косточки твои рассыпались в могилке и душа твоя стоит перед богом, а то, что ты говорил и рассказывал, ходит по свету, как живое…
Кузнец встал со скамьи.
— Эх! — воскликнул он, — пустяки! Я тоже много по свету походил и немало видел и слышал, но никогда не видал и не слыхал, чтобы где-нибудь жгли ведьму. Теперь уж этого нельзя делать. Теперь уж этого нет. Иди спать, кукушечка!
Петруся встала медленно и тяжело, а в ее выразительных глазах виднелось беспокойство. Щеки ее несколько побледнели и, казалось, осунулись. Лицо ее вытянулось от напряжения мысли. Через несколько минут в комнате наступила совершенная тишина. Скоро ее нарушило громкое храпение кузнеца, и почти одновременно с этим послышался шум шагов и кто-то вскарабкался на печь. В темноте на печке послышался шопот:
— Бабушка! Ты спишь, бабушка?
Она спала, но ее старый сон был очень легок и чуток. Впрочем, она привыкла к тому, что среди ночи ее будили спавшие с ней правнучки. На этот раз ее разбудила не маленькая правнучка, а женщина, которая, прилегши около нее, обняла ее сухое тело горячей рукой.
— Это ты, Петруся?
— Я… Только тише, бабушка, чтобы не разбудить Михаила и детей…
— Что ты пришла? Может быть, тебя колики схватили, как в прошлом году? Или Адамчик не дает тебе спать?
Долго не было ответа… Затем еще тише, чем прежний шопот, прозвучал вопрос:
— Бабушка! Когда я родилась, отец и мать носили меня крестить в костел?
— Ну, а как же? — ответил шепелявый голос старухи, — как же ты могла бы жить без святого крещения? Известно, носили.
— Бабушка! А когда я была маленькой, крестила ты меня на ночь святым крестом?
— Ну, а как же? Крестила, каждый вечер крестила…
— Для того, чтобы нечистый доступа ко мне не имел?
— Чтобы нечистый не имел к тебе доступа и чтобы господь бог пресвятой покровительствовал тебе, бедная сирота…
— Бабушка! Мне кажется, что я ничем особенным не согрешила перед господом богом…
После минутного молчания послышался старческий шопот:
— Мне кажется, что ты чиста перед господом богом, как та белая лилия, что стоит в костеле перед алтарем…
После этого ответа раздался протяжный вздох облегчения. Затем молодые уста начали снова тихий разговор:
— Бабушка! Так отчего же я сегодня пришла на этот огонь?
Долго не было ответа. Вопрос заключал в себе загадку, бесконечно трудную для разрешения. Минуту спустя Аксинья прошептала:
— Потому что, может быть, это и не ведьма отняла у коров молоко?
— А кто же, если не ведьма?
— Может быть, жаба…
— Ага!
Последнее восклицание звучало торжеством.
— Должно быть, таки жаба… Жабы, как рассердятся на людей, тоже отнимают у коров молоко.
— Да-а!
— Так это, верно, жаба?
— Да… жаба, потому что, если бы не жаба, то ведьма пришла бы на огонь… а не ты!.
— Да! Спи же с богом, бабушка!
— Спи спокойно, зозуля ты моя, спи!..
На другой день было воскресенье, а известно, что в праздник крестьянину и крестьянке все кажется яснее и красивее, потому что хотя и в этот день они должны выполнить кое-какую работу, но все же после окончания ее они уже не гнутся над нивой или током овина, над корытом или нитями, растянутыми на кроснах. Не менее половины дня они могут глядеть на солнце, небо и все, что растет на земле, ходить, сидеть, смеяться, болтать и петь, кто что хочет.
В это воскресенье была хорошая погода. Петруся принесла воды из колодца и развела огонь в печи еще в тот ранний час, когда над березовой рощей занималась розовая заря, а первые лучи солнца, подымаясь снизу вверх, золотили в саду листья. После этого она побежала к пруду и, принеся оттуда пучок пахучего аира, разбросала его по полу комнаты, чисто выметенной и посыпанной белым песком. Когда проснулся кузнец и старая бабка уселась на своей постели и начали болтать дети, в комнате пахло от аира, как на лугу. Через два открытых окна лились потоки солнечных лучей, а Петруся, стоя перед огнем в белой рубашке, застегнутой у шеи блестящей пуговкой, в цветной ситцевой юбке и красном платке на голове, чистила картофель, старательно собирая кожуру в лоханку, чтобы не сорить на пол, прибранный по-праздничному.
Кузнец, открыв глаза, посмотрел вокруг, взглянул на жену и, вытягивая под одеялом свои сильные руки и широко зевая, воскликнул:
— Ой, зозуля ты моя, зозуля!
Она вместо ответа громко засмеялась и так ловко бросила в него горсть картофельной кожуры, что засыпала ему лицо и грудь. Почти до самого полудня суетилась она по избе. Затем накормила всю семью, помыла бабку и старших детей, причесала и одела их в чистое платье, кормила грудью маленького Адамчика и убаюкивала его на руках, готовила провизию мужу, собиравшемуся на целый день в местечко, и рассудительно и дружелюбно беседовала с ним о том, что он там думал купить.
А после полудня Стасюк в чистой, подпоясанной цветным поясом рубашке повел прабабку в сад. Малютка, держась своей ручкой за желтую костлявую руку, молча, серьезно, с большим вниманием и надув губки, исполнял обязанность проводника. Старуха в домотканной синей свитке, в туфлях и праздничном чепце, блестящий позумент которого сверкал на солнце вокруг ее белых волос, шла за ним, ощупывая палкой землю. Она уселась на траве под дикой яблоней в своей обычной позе — выпрямившись и до того неподвижно, что казалась статуей, вырезанной из дерева или кости. Она ничего не видела, но чувствовала теплый ветерок, ласкавший ее лицо и голову, слышала щебетанье птичек и голоса правнуков, гладила рукой свежую мягкую траву. Широкая улыбка раскрыла ее тонкие бесцветные губы, а белые глаза, казалось, с напряжением всматривались в этот чудный мир. Петруся вынесла из хаты рядно, на которое она вчера высыпала собранные травы, и, усевшись на низком камне, тут же около порога, начала разбирать и сортировать их. Она раскладывала в особые кучки чебрец, анютины глазки, тысячелистник, богородицыну траву и разные травки и листочки. Занятая этой работой, она время от времени напевала про себя вполголоса; иногда переставала смотреть на травы, и взгляд ее блуждал по пустому полю, на котором уже не было хлеба, а сегодня не было и людей. Тихое, дремлющее, оно простиралось под золотым покровом солнца, как бы отдыхая в воскресенье по примеру людей.
Зато из деревни несся шум голосов людей и животных; перед корчмой, которую еще издали можно было отличить от других хат, двигался и гудел рой людей. Петруся слегка задумалась, глядя в сторону деревни. Узкая извилистая тропинка, которая вела из деревни к хате кузнеца, между ригами и плетнями садов, была сегодня пуста. Одна только засыхавшая на огороде конопля перегибала из-за плетней свои растрепанные верхушки. Из-за них выглядывал местами желтый цветок мускатницы; время от времени громко кудахтала курица и пел петух, хлопая крыльями. Ни одной человеческой души не было сегодня на тропинке, хотя почти каждое воскресенье много женщин из Сухой Долины навещали Петрусю: одни приходили за советом, другие — из расположения к ней, чтобы поболтать. Обыкновенно сюда приходила в воскресенье молодая Лабудова и приводила с собой к Стасюку своих мальчиков, приходила также дочь Максима Будрака, которую Петруся спасла когда-то от тяжелой болезни своим «десятиутренником», и многие другие. Сегодня ни одна не пришла, и у жены кузнеца стало тяжело на душе.
Короткий августовский день подходил уже к концу. Солнце близилось к закату. Теперь по тропинке, извивавшейся между плетнями, должны были итти девушки, так как они обыкновенно по праздничным дням приходили к Петрусе петь. Никто во всей деревне не пел таким сильным и чистым голосом, как она; никто не знал столько песен. Она обыкновенно была запевалой в хоре, — том хоре, который летом почти каждое воскресенье с наступлением сумерек усаживался перед хатой кузнеца на камнях и траве и до позднего вечера наполнял воздух звонким пением. Сегодня ни одна из них не пришла.
Солнце уже заходило, когда Петруся увидела на тропинке женскую фигуру, направлявшуюся к ее хате. Она издали узнала Франку, внучку Якова Шишки. Это была коренастая девушка, с некрасивым, хотя и симпатичным лицом, одетая по-праздничному, но очень бедно. Каким-то жалобным голосом поздоровалась она с Петрусей и, не ожидая приглашения, уселась тут же, близ нее на завалинке. Обе женщины с малых лет знали друг друга и часто жали на одной полосе, сгребали сено на одном и том же лугу, вместе пели, плясали и проказничали во время игр в корчме или под открытым небом. Вчера, когда Петруся первая пришла на огонь, Франка так глубоко о чем-то задумалась, что даже на минуту забыла о близости Клементия. На лице ее тогда можно было прочесть, что она что-то обдумывала, в ее голове вертелись какие-то планы и надежды. Теперь она пришла с этими планами и надеждами к Петрусе и, немного помолчав, начала жалобным голосом:
— Ой, бедная ты, Петруся, бедная! Как уже все люди против тебя. Бранят и ругают тебя!
Петруся быстро обернулась к девушке и засыпала ее вопросами: что говорят? кто говорит? И Петр Дзюрдзя разве тоже сердится, и жена его, и Лабуды, и Будраки? Франка повторила все, что говорилось в деревне о Петрусе, а затем обняла руками ее шею. Ласкаясь, жмуря глаза и гладя Петрусю ладонью по лицу, она начала:
— Я к тебе, Петруся, с большой просьбой… Если ты такая знахарка, что можешь делать людям и хорошо и плохо, то помоги ты мне в моей великой беде и печали…