Ведьма из трейлера. Современная американская мистика — страница 8 из 33

с обращает внимание на его серые глаза. Мало того, если мы внимательно посмотрим на фамилию главного героя рассказа «Пересмешник», «рядового Грейрока» (Greyrock), то даже здесь мы увидим это обыгрывание темы «серого» цвета.

Интересен у Бирса и мотив реки, которая в зависимости от контекста может быть и Стиксом, и Рубиконом, и Летой.

Мотив часов — а шире, времени и судьбы, безразличной и не подчиняющейся человеку, — проходит через многие рассказы Бирса. Так, тиканье часов переходит в пульсирующий ритм стука крови в голове повешенного, которое, конечно, есть сама судьба: «Какой-то звук, назойливый и непонятный, перебивал его мысли о близких — резкое, отчетливое металлическое постукивание, словно удары молота по наковальне: в нем была та же звонкость. Он прислушивался, пытаясь определить, что это за звук и откуда он исходит; он одновременно казался бесконечно далеким и очень близким. Удары раздавались через правильные промежутки, но медленно, как похоронный звон. Он ждал каждого удара с нетерпением и, сам не зная почему, со страхом. Постепенно промежутки между ударами удлинялись, паузы становились все мучительнее. Чем реже раздавались звуки, тем большую силу и отчетливость они приобретали. Они словно ножом резали ухо; он едва удерживался от крика. То, что он слышал, было тиканье его часов».

Страх взглянуть на часы, сопровождает персонажа рассказа «Часы Джона Бартайна». А в «Кувшине сиропа» Время, живущее своей жизнью, предоставляет членам семьи возможность подумать, произошло событие — в данном случае смерть — или нет.


Без вести пропавший

Возвращаясь к вопросу о смерти Бирса. Рой Моррис весьма убедительно утверждает, что путешествие в Мексику никогда не предпринималось Бирсом и что все это не более как тщательно спланированное самоубийство, которое произошло в Большом Каньоне. А между тем находились свидетели, не пожелавшие отдавать его смерти и якобы видевшие его в Европе на полях сражений начавшейся Первой мировой войны (на стороне французов).

Хотя по-прежнему существует и точка зрения, согласно которой эта яркая и самобытная жизнь оборвалась в битве под Охинагой 11 января 1914 года.

Дочь Бирса через многие годы после его исчезновения предпринимала безуспешные попытки найти отца, и находились люди, желавшие ей в этом помочь.

Он же до сих пор считается «без вести пропавшим». Самой своей смертью повторив название одного из лучших своих рассказов.

И назвали его Лавкрафтом…

То, что один из величайших авторов литературы ужасов Говард Филлипс Лавкрафт был не самым приятным человеком, не новость. Расист, антисемит, мизогин — непременные эпитеты, которыми сейчас наделяют создателя мифов Ктулху. Обычно эти его качества списывают на эпоху, в которой он жил и творил, однако Эдуард Лукоянов прочитал биографию Лавкрафта, написанную исследователем С. Т. Джоши, и обнаружил во взглядах «джентльмена из Провиденса» ключ к не самому очевидному прочтению его книг.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

«Теперь я осознаю, что все дело в моем абсолютно извращенном вкусе. Любой, кого ни спроси, скажет, что прелесть поэзии заключается вовсе не в четкости размера и не в визуальной красоте эпиграмм, а в богатстве образов, изысканности воображения и проницательности восприятия, которые не зависят от внешней формы и мнимого великолепия. И все же не стану лицемерить и скажу, что все равно предпочитаю старый добрый десятисложный стих за его раскатистое звучание. Поистине, мне не хватает лишь напудренного парика и старомодных бриджей».

Такое признание сделал совсем молодой поэт Говард Филлипс Лавкрафт в письме к одному своему коллеге по любительской журналистике. Тогда он еще и предположить не мог, что его имя оставят в веках не высокопарные стихи и поэмы, воспевающие древность и заодно белую Америку, а неоромантические ужасы, при жизни не принесшие ему ни богатства, ни славы и существовавшие исключительно в любительских и палп-журналах. Еще больше его бы поразило, что в XXI веке технический прогресс дойдет до осуждения Лавкрафта как расиста, радикального консерватора, реакционера, антисемита и женоненавистника — так, будто в этом есть что-то плохое.

Да, про моральные качества литературного отца Ктулху и ползучего хаоса Ньярлатотепа, недопустимые с современных позиций, написаны уже миллиарды и даже триллионы статей, но сегодняшний рассказ о русском издании фундаментальной книги Сунанда Триамбака Джоши все равно хочется посвятить именно этому вопросу. Тому есть несколько причин.

Во-первых, говоря о «Я — Провиденс» как о фундаментальной вещи, никто и не думает преувеличивать: это и правда монументальный труд, приближающийся к академическим стандартам, вещь, смыслообразующая для лавкрафтоведения. По-настоящему обстоятельный разговор о книге Джоши потребовал бы написания еще одной книги, потому и приходится выбирать из всех затронутых в ней тем лишь ту, которая крайне важна и болезненна для самого автора, выросшего в семье эмигрантов из Махараштры. Во-вторых, Джоши указывает на множество по-настоящему значимых фактов, которые могут ускользать от читателя, выросшего вне американской культурной традиции или не погруженного в нее достаточно глубоко.

Итак, на чем основаны нынешние представления о Лавкрафте как о человеке, которого в наших краях окрестили бы черносотенцем? В первую очередь это, разумеется, его расистские взгляды, не подлежащие опровержению, и это признает даже безумно влюбленный в его книги Джоши, в остальном пытающийся если не оправдать, то хотя бы понять своего кумира. Свидетельств тому масса: от писем и статей на соответствующую тему до многочисленных стихотворений, самое возмутительное из которых снискало культовую известность.

Апологеты Лавкрафта обычно объясняют его нетерпимость к черным средой, в которой он вырос (консервативная Новая Англия с ее патриархальным укладом), и классу, к которому он принадлежал (более чем скромная, но все же аристократия). Джоши предлагает взглянуть на это под другим, более, на мой взгляд, убедительным углом.

Лавкрафт с детства был одержим тягой к познанию того, как устроен мир. Общеизвестный факт — еще подростком он начал писать статьи по астрономии и химии, их он размножал на гектографе, сшивал в брошюрки, которые называл журналами, и пытался продать за несколько центов. По словам самого Лавкрафта, в юности он испытал тяжелый депрессивный эпизод и собирался было покончить с собой, но от этого печального шага его удержал интерес к тому, «что же обнаружат Скотт, Шеклтон и Борхгревинк на территории великой Антарктиды в своих следующих экспедициях».

Любовь к научным знаниям в исторической перспективе сыграла с Лавкрафтом злую шутку. Озаботившись расовой теорией, он принял на веру многочисленные наблюдения, теперь единогласно признанные антинаучными. Один из аргументов американских расистов казался ему почему-то особенно убедительным: он гласил, что во времена рабства черные якобы жили в тепличных условиях, но почему-то стали массово гибнуть после освобождения (этот аргумент, видимо, исключает социальную сегрегацию и деятельность ультраправых политиков и их боевиков как незначительные факторы). Однако большой вопрос — почему же Лавкрафт не изменил своим взглядам в зрелом возрасте, когда уже появилась масса исследований, опровергающих расовую теорию, — наверняка так и останется открытым.

Впрочем, мне кажется, куда интереснее подумать не о том, был ли Лавкрафт расистом (разумеется, был), а о том, как это отразилось в вещах, за которые мы его полюбили. С подачи Мишеля Уэльбека распространилась достаточно соблазнительная интерпретация лавкрафтовской прозы ужаса как художественного изображения механизмов ксенофобии. Согласно выдающемуся французскому мизантропу, чудовищные рыболюды и их древние боги, с переизбытком населяющие рассказы и повести Лавкрафта, суть чернокожие бедняки, бандиты и работяги, окружавшие белого англосаксонского протестанта, когда он зачем-то перебрался из захолустного Провиденса в Нью-Йорк. Предложенная Уэльбеком оптика чрезвычайно привлекательна, если мы захотим дать простое объяснение, например, леденящей душу новелле «Модель Пикмана», рассказчик которой очевидно фрустрирован жизнью в плавильном котле мегаполиса. Но Джоши с подобными интерпретациями решительно не согласен, и это, на мой взгляд, самый интересный момент в литературоведческой составляющей его книги.

Американский исследователь индийского происхождения настаивает на том, что так называемая жизнь не находила практически никакого отражения в художественном творчестве Лавкрафта — человека, сделавшего экзистенциальный выбор в пользу чисто интеллектуального и творческого существования. Это его качество многие биографы воспринимают как в лучшем случае склонность к отшельничеству, а в худшем — к самой беспощадной мизантропии, замешанной на психических патологиях. Джоши на протяжении всей книги уверенно доказывает, что реальность вообще никак не проникала в его литературное творчество, содержание которого целиком заключается в его стиле. Это утверждение наверняка покажется диким тем, кто знаком с прозой Лавкрафта по русским переводам, которые, будем честны, нередко (а точнее — регулярно) оставляют читателя в недоумении: все-таки ориенталистский слог, скажем, «Сомнамбулического поиска неведомого Кадата» с его нагромождением эпитетов и поэтизмов со скрипом переносится в наш культурный регистр. Но какое место ультратрадиционалист (как принято считать) Лавкрафт занимает в родной литературе?

Здесь Джоши делает вывод, который может ускользать от читателя, обращающего внимание лишь на подчеркнуто архаичную форму лавкрафтовской прозы, игнорируя контекст, в котором она создавалась. Дело в том, что его стиль, «местами трудный, слишком эмоциональный, с устаревшими и непонятными словами, не самым реалистичным изображением героев, с многословным описанием и повествованием, почти без диалогов,