Оказалось, прикасаются. Да еще как прикасаются, до самой глубины сердца. Откуда поднялась страсть, перевернувшая ее жизнь, туда-то и поместил Всевышний эту неизбывную горечь, эти муки, эти слезы по ночам.
И сейчас, когда она снова вступила на ту же дорожку, чем придется расплачиваться сейчас? Но почему, почему расплачиваться?! Разве плохого она хочет?! Разве ищет особой радости для себя лично? Да, в том, что просила чужого мужа, она виновата. Пусть и не представляла, что так обернется; ведь намекни ангел, какую цену придется заплатить, она бы оттолкнула его обеими руками. Но все равно виновата, и груз двух смертей будет лежать на ее сердце до последнего удара, а после встанет обвинителем на суде. Там, за порогом небытия, она только склонит голову и примет любое наказание, самую страшную кару, мучения, боль.
Но сейчас речь идет не о ней. Об Арье она просит, чистом и светлом Арье, не причастном к ее уродству, расплачивающемся за чужие грехи.
У входа в палату стояла Рути. Щеки ее блестели от слез.
— Он проснулся? — спросила Мазаль.
— Да.
Слезы с новой силой брызнули из Рутиных глаз.
С ледяным сердцем Мазаль переступила порог палаты. Арье сидел на постели и раскладывал на одеяле ключи, автобусные билеты, книжечку псалмов, кошелек, записную книжку. Опорожненная сумка Рути стояла в изножье кровати. Мать Арье, сидя на стуле, сотрясалась от рыданий.
Увидев Мазаль, Арье просиял и протянул к ней руки. Мазаль подошла, он прильнул к ней движением ребенка, обнимающего кормилицу, и радостно загукал.
Спустя две недели его выписали. Сознание не вернулось к Арье. Он проснулся годовалым младенцем и, по мнению врачей, останется таким навсегда. Впрочем, чудо всегда возможно, Мазаль каждый день молит о нем, ложась и вставая. По правилам, Арье должен был переселиться в специальное заведение, но Мазаль не отдала. Вся ее жизнь теперь посвящена мужу, и он ходит за ней, точно ребенок за нянькой.
— Арьюш, — иногда вздыхает Мазаль, гладя его по голове. — Мой Арьюш…
Да, теперь он ее, только ее, навсегда и только ее, и останется с ней до самого последнего дня.
Торквемада из РеховотаСказка
Холодный ветер раздувал полы сюртука и студил спину, но Ханох не обращал на него внимания. Он стоял, упершись в каменный парапет, отделяющий площадку перед зданием ешивы от склона холма, и смотрел на крыши Бней-Брака. Вдали, неровно подрагивая красными огоньками антенн, громоздились башни и параллелепипеды тель-авивских небоскребов, а внизу, сразу за двадцатиметровым скатом, начинался пестрый клубок черепичных крыш, бойлеров и мачт электрической компании.
До женитьбы Ханох прожил в Бней-Браке пять лет, и память о тех годах, поначалу горьких, а затем постепенно наполнявшихся медовой сладостью удачи, до сих пор дрожала где-то глубоко внутри, словно заключительный аккорд фортепианной сонаты. Он часто приходил сюда, сначала когда учился в ешиве, а потом в перерыве между заседаниями суда. Глаза, расплющенные беспрерывным разглядыванием букв, буквочек и буковок в толстенных томах Талмуда и раввинских респонсах, требовали отдыха, а простор, открывавшийся сразу за парапетом, успокаивал и лечил. Событие, перевернувшее всю его жизнь, тоже случилось здесь, на площадке перед зданием ешивы.
Ханох хорошо помнил тогдашние отчаяние и злость, но, если бы можно было вернуться в ту неустроенность, он бы немедленно бросил нынешнее благополучие.
«Благополучие! — Ханох горько усмехнулся. — Покой! Впрочем, до недавнего времени так и было».
Перед его мысленным взором предстало лицо жены. Он вспомнил ее улыбку, ее мягкое, желанное, единственное в мире разрешенное ему тело и застонал, вцепившись пальцами в твердый камень парапета. Десять лет прошло со дня их свадьбы, четырех детей родила Мирьям, а Ханох по-прежнему желает ее и с волнением ждет того момента, когда в ночной тишине, заливающей квартиру до самого потолка, можно тихонько опустить ноги на пол и пойти к ней, ненаглядной и ласковой. Но теперь это стало немыслимым, невозможным: то, что разделило их — больше чем смерть, ведь за порогом небытия души любящих супругов снова встречаются, а с ними этого не произойдет.
В Израиль Ханох попал двадцати трех лет от роду. После службы в Советской армии он вернулся в свой маленький городок на Полесье, поработал столяром, автомехаником, помощником библиотекаря и, взлетев вместе со многими на гребень отъездной волны, оказался в Тель-Авиве. Родители от него многого не ждали: всей предыдущей жизнью Ханох доказал, что способен в любой момент выкинуть самый замысловатый фортель, поэтому можно было устраиваться хоть и с нуля, но зато по собственному представлению и вкусу.
Немного поработав механиком в маленьком гараже южного Тель-Авива, он как-то от нечего делать забрел в синагогу, оказался на лекции бней-бракского раввина и пропал. Лекцию раввин читал «аф идиш», а этот язык Ханох любил больше всего на свете. В его городке на идише говорили не стесняясь, во весь голос, и до шести лет Ханох вообще не знал, что существуют другие языки. В школе ему пришлось довольно туго, однако русский он выучил быстро, уже к третьей четверти обогнав в скорости чтения своих одноклассников. Так же быстро он спустя несколько лет выучился читать на идише и стал завсегдатаем еврейского отдела городской библиотеки.
Вообще к языкам Ханох питал особое пристрастие и даже мечтал пойти учиться куда-нибудь, где занимаются языками, но как-то не сложилось. Родители отнеслись к его мечтам с недовольством, предпочитая видеть сына рабочим с хорошей специальностью в руках, чем интеллигентом с непонятной профессией. Наверное, назло им Ханох и менял работы одну за другой.
Подойдя к раввину после лекции, Ханох обратился к нему на идише. Через пять минут разговора раввин воскликнул:
— Как давно я не слышал такой гибкий и богатый язык! Чем вы занимаетесь, молодой человек?
Услышав слово «гараж», раввин поморщился.
— У меня в ешиве открывается группа, которая будет учиться на идише. Жилье и стол мы обеспечиваем. Хотите?
— Хочу! — воскликнул Ханох, еще не понимая, что с этой секунды в его жизни наступают огромные и необратимые перемены.
Учиться оказалось интересно и легко. Поначалу Ханох купался в идише, словно в бассейне с драгоценным вином, то погружаясь в него по самую макушку, то смакуя каждый глоток, а то просто отдыхая, блаженно покачиваясь на мелкой волне речи. Быстро выяснилось, что помимо идиша нужен еще иврит. Он раскрылся перед ним, точно дамская сумочка под пальцами карманника. Иврит Ханох не учил, а вспоминал, словосочетания и деепричастные обороты сами собой всплывали из глубин подсознания. Когда дело дошло до Талмуда и пришлось осваивать арамейский, Ханох напялил его, как напяливают перчатку на растопыренные пальцы, потом стащил, крепко уцепившись за сказуемые, и вывернул наизнанку. Внимательно рассмотрев швы там, где арамейский пересекался с ивритом или напоминал идиш, он надел его обратно с тем, чтобы уже никогда не снимать и пользоваться им точно родным, выученным в детстве языком.
Самые замысловатые рассуждения в Талмуде Ханох разгрызал играючи. Его истосковавшийся по делу мозг работал, будто хорошо смазанная машина, не давая ни одного сбоя. Раввин и преподаватели дивились на необычного студента.
— Наверное, у тебя в роду был какой-то скрытый праведник, — сказал как-то Ханоху раввин. — Благодаря его заслугам ты так стремительно продвигаешься в Учении.
Ханох промолчал. Он-то был уверен, что продвигается благодаря собственному старанию. Заслуги предков, конечно, полезная вещь, но если не сидеть над книжками по шестнадцать часов в день, даже они не помогут.
Через два года он вышел на уровень студента, занимавшегося Учением с трех лет: сначала в хедере, потом в подготовительной ешиве, а затем в ешиве для подростков. Еще через два года пришла пора определяться, и вот тут для Ханоха наступило время страшного разочарования.
Перед ним открывались два пути: продолжить учиться, получая нищенское пособие, или искать преподавательскую работу в системе ешив. На жизнь профессионально изучающих Тору он насмотрелся за годы в Бней-Браке, и такая участь ему казалась не наградой, а наказанием. В домах этих «ученых» были только книги и дети; единственная мебель — длинный обеденный стол, вокруг которого по субботам и праздникам собиралась вся семья, и книжные шкафы — находилась в гостиной. Во всех остальных комнатах кроме простых кроватей и дешевых платяных шкафов больше ничего не было. Дети делали уроки в гостиной, гостей принимали в гостиной, читали по вечерам тоже в гостиной.
Питались семьи «ученых» сосисками из сои и дешевыми овощами, а по субботам — чолнтом из индюшачьих горлышек. Одежду покупали один раз в год, к Пейсаху, и чинили, тянули до следующего года. Сапожные мастерские, ремонтирующие обувь, остались только в религиозных районах, весь остальной Израиль изношенную обувь попросту выкидывал, покупая новую.
Нет, такая скудная жизнь Ханоха не привлекала, и он попытался найти работу преподавателя. В своей ешиве, одной из самых сильных в Бней-Браке, он состоял на хорошем счету, поэтому шансы отыскать хоть какое-нибудь место, по мнению Ханоха, были довольно высоки. Он начал ездить на собеседования с возможными работодателями и быстро обнаружил, что несмотря на самый радушный прием, похвалы и заверения принимать на работу его не собираются.
Стоя в один из вечеров возле любимого парапета и любуясь игрой солнечных бликов в стеклах домов Рамат-Гана, он вдруг сопоставил, кто получил в итоге те места, куда он стремился попасть, и задохнулся от гнева. Все выглядело элементарно: на мало-мальски хлебные должности принимали представителей известных в Бней-Браке семей. Многочисленные дети и внуки раввинов, отпрыски хасидских ребе, племянники председателей раввинских судов. Как и в оставшемся далеко за бортом Советском Союзе, хорошая работа доставалась исключительно по знакомству. Он, одинокий новичок, мог рассчитывать только на похвалы и одобрения, но делиться куском пирога с ним не собирались.