— А что положено?
— Ну-у-у… Если живешь в другой стране, говоришь на другом языке, то нужно стать частью ее народа. Мне в Израиле очень нравится, больше, чем в Бобруйске. Я хочу замуж выйти, семью большую завести и жить тут, как все.
— А как насчет заповедей? Их много, и они сложные.
— Ничего не сложные, — улыбнулась женщина. — Полина Абрамовна почти все соблюдала, так я насмотрелась. Как халу отделять, знаю, мацу печь умею, мясную посуду с молочной не смешивать. Меня всегда к религии тянуло, только наша, православная, больше на оперу похожа, чем на веру. Я несколько раз в церковь ходила, но прилепиться не смогла. А еврейский невидимый Бог мне по душе.
Полуоткрытая дверь распахнулась, и в комнату решительными шагами вошла раббанит Мирьям.
— Прошу прощения, — быстро начала она, — я всего на минуту. Дело в том, что…
— Маринка… — ахнула женщина. — Мариночка, милая! Это я, Гала!
Ханох бросил быстрый взгляд на жену. Она побледнела, затем резко повернулась и, ни слова не сказав, вышла из комнаты.
— В чем дело? — спросил он женщину. — Что это значит?
— Это моя сестра, Маринка! — воскликнула та с величайшим волнением. — Я ищу ее больше десяти лет. А она тут, у вас.
— Мне кажется, — сухо сказал Ханох, — вы обознались.
Он хотел добавить, что ее лицо тоже напоминает ему кого-то, но он не делает из своего ощущения никаких выводов, как вдруг понял, на кого похожа гостья. Да, несомненно, женщина походила на его Мирьям.
«Глупости, — оборвал он самого себя. — Ну похожа, и что с этого? Мало ли кто на кого похож!»
— Вы обознались, — повторил он, но женщина, раскрыв сумочку, суетливо шарила в ней, не обращая на его слова никакого внимания.
— Вот! — просияв, воскликнула она, протягивая Ханоху тоненькую книжечку в кожаной обложке. — Я всегда ношу ее с собой. Посмотрите.
Он раскрыл книжицу. Это был мини-альбом на две фотографии. Слева, под глянцево поблескивающим целлофаном, находился снимок пожилой еврейки с усталым лицом. «Полина Абрамовна», — сообразил Ханох. Справа — он успел лишь окинуть фотографию беглым взглядом, как сердце ухнуло и провалилось куда-то вниз, в черные глубины преисподней — справа, держа за руку девочку в коротком, как тогда носили в России, платьице и с двумя аккуратно заплетенными косичками, стояла его Мирьям, точно такая, как он помнил ее любовным отпечатком памяти. Только одета она была совсем по-другому и стена избы на заднем плане, сложенная из круглых бревен, не оставляла сомнения, где сделан снимок.
— Это я и Марина, — пояснила женщина, — незадолго до ее отъезда. Куда я ни писала, кого ни спрашивала — никто не знает. А она — вот она где, оказывается!
Ханох помолчал несколько минут. Потом вернул женщине книжицу и сказал:
— Пожалуйста, позвоните мне завтра в суд с десяти до двенадцати.
— Но, — женщина нервно сглотнула, — я бы хотела поговорить с Мариной.
— Повторяю, — холодно произнес Ханох. — Завтра. С десяти до двенадцати. По рабочему телефону. Мирьям сейчас с вами говорить не будет.
— Почему?
— Давайте отложим этот разговор.
Ханох встал. Женщина тоже поднялась. Она медленно пошла к выходу, наверное, ожидая, что Марина вернется в комнату, обнимет ее, заплачет, но в квартире было тихо, лишь из кухни доносилось журчание текущей из крана воды.
Подойдя к входной двери, женщина еще раз оглянулась. Ханох стоял, перегораживая коридор, ведущий в кухню и комнату. Его лицо было мрачнее тучи.
— Вы извините, — вдруг сообразила женщина, — разве вы не знали? Я не хотела. Я думала, что…
— Завтра, с десяти до двенадцати, — повторил Ханох, закрывая за ней дверь.
Он набросил цепочку и прислонился спиной к двери. Если… если это правда и Мирьям гиорет, новообращенная, то ему, коэну, она запрещена по Закону. И дети его тоже не коэны. Он должен развестись. Боже, какой позор! Он закрыл лицо руками. Все рушится, семья, домашний уют… Мирьям… Он ведь любит ее, по-настоящему любит! Что же теперь делать? Промолчать? Скрыть? Правда все равно вылезет, если не сейчас, то через пять, десять лет. Уж он-то знает это лучше других.
Ханох опустил руки и двинулся на кухню. Жена стояла у стола и ела апельсин. Оранжевая кожица горкой возвышалась посреди стола. Закончив апельсин, она, не глядя на мужа, быстро очистила следующий и снова принялась есть.
— Мирьям, — сказал он, не зная, с чего начать. — Мирьям, как же так? Что теперь будет, Мирьям?
— Я повешусь, — сказала она. — И все останется в тайне.
— Дура! Кто потом женится на твоих дочерях?!
— Ты уже называешь их моими! — горько усмехнулась она.
Он открыл рот, чтобы ответить, но вдруг мысль, от которой замерло сердце, остановила его с раскрытым ртом.
«В семинар „Зеэв“ не принимают прозелитов. И сваха, я же предупреждал сваху. Значит…»
Обливаясь потом, он молча развернулся и бросился в свой кабинет. Там, в нижнем ящике стола, хранились их общие с женой документы. Он сложил их вместе сразу после свадьбы да так с тех пор и не вытаскивал.
Распутав дрожащими пальцами непослушные тесемки старомодной папки, Ханох вытащил прозрачный пакет с документами Мирьям и быстро просмотрел их.
Боже мой! Боже, Боже мой! Все сомнения рассеялись. Тогда, десять лет назад, он не знал, не понимал этого, но сейчас с первого взгляда определил, что метрика Мирьям — хорошо сработанная фальшивка. Значит… ах, да что же это значит…
Он вышел в гостиную, держась рукой за стену. Да. Это значит только одно… Она обманула, обманула всех, и его в том числе. Все эти годы он жил с нееврейкой, и дети его гои, и каждая половая близость с ней была запрещенной, и его внезапная тупость в учении… Он замотал головой от невыносимой душевной боли.
Взгляд упал на конверт с эмблемой раввинского суда Тель-Авива, забытый на столе сестрой Мирьям. Ханох машинально открыл его.
«Досточтимый исполняющий обязанности судьи, — значилось в письме. — Посылаю к вам особу, достойную во всех отношениях. Прошу уделить ей немного вашего драгоценного времени и обратить особое внимание на родственные связи. Всегда ваш…»
Да, вот оно, вот и пришла расплата. Давний разговор, то ли шутка, то ли сон, моментально вынырнул из подернутого сепией прошлого. Под письмом стояло имя «Набокова». А пять обещанных гойских душ, о Господи, это же четверо его детей и Мирьям.
Он в отчаянии стукнул кулаком по столу. Еще, и еще, и еще, и продолжал стучать, пока на белой субботней скатерти не начало расплываться вишневое пятно крови.
Через два часа он доехал до Бней-Брака, взобрался на холм и со всего маху рухнул грудью на каменный парапет. Ему почему-то казалось, будто лишь здесь он сможет обрести ясность мысли и поймет, что же теперь делать. Холодный ветер раздувал полы длинного пиджака и студил спину, но Ханох не обращал на него внимания. Огни тель-авивских небоскребов переливались перед глазами, и Ханох глубоко вдыхал влажный воздух зимы, надеясь, что его сырая прохлада успокоит разгоряченную грудь.
«Куда же дальше, куда дальше?» — мысль, точно бильярдный шар, металась внутри черепной коробки, вышибая искры при каждом столкновении с костью.
— Разбежаться. И головой вниз, — раздался голос за спиной, и Ханох, вздрогнув, обернулся.
«Набоков» смотрел на него улыбаясь. Ханох резко шагнул ему навстречу.
— Только без рук, — попросил «Набоков», отрицательно покачивая указательным пальцем. — Руками тут не поможешь. Если хочешь их куда-нибудь пристроить, наложи на себя.
Он снова улыбнулся. Ханох вытянул вперед руки и сомкнул пальцы вокруг горла «Набокова». Но пальцы схватили пустоту, «Набоков», словно облачко дыма, протек между ними и оказался за спиной Ханоха.
— Давай, давай, — презрительно усмехаясь, сказал он. — Поиграй в кошки-мышки с чертом, краса и гордость ешивы.
Ханох опустил руки. «Набоков» перегнулся через парапет и заглянул вниз.
— Самый простой выход. Две секунды полета, удар, и все. А я подтвержу — несчастный случай.
— Не дождешься, — сказал Ханох.
Черт широко зевнул, бесстыдно обнажая блестевшие при свете луны зубы.
— Скучно тут у вас, — сказал он, наклонив голову к плечу. — Но я благодаря тебе теперь на новом месте, в Тель-Авиве. Надеюсь, там будет веселее. — Он повернулся и пошел к зданию ешивы.
— Эй! — крикнул Ханох вслед его перекошенной фигуре. — А что теперь будет? Дальше-то как?
— Дальше как знаешь, — черт сделал ему ручкой. — Ты еще молодой, вся жизнь впереди. Начинай вторую карьеру. Если понадоблюсь, сумеешь меня отыскать. А сейчас прощай, любезный.
Ханох постоял еще минут десять, рассматривая дрожащие через слезы огни Тель-Авива. Потом перегнулся через парапет и посмотрел вниз. Метров двадцать, камни, чуть ниже — асфальт. Может, и вправду?
Он отшатнулся. Это он, черт «Набоков», подсовывает такие мысли. Одного повышения ему мало, захотел дальше продвинуться. Не-е-ет, я еще поживу, поборюсь. К чертям собачьим всех чертей с их советами. А жизнь, она и вправду длинная. И не прошла, нет, еще не прошла. Стоит посмотреть, что будет дальше.
Молитва
Ее называли Ципи, ласково-уменьшительно Ципоры. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь обращался к ней полным именем. Даже Яков, хозяин дома престарелых, сам уже хорошо поживший дядька с голубоватыми подглазьями и седым пухом на коричнево-блестящей голове, с умилением повторял: Ципи, Ципи, Ципочка.
Почти шестьдесят лет из своих семидесяти с плюсом Ципи прожила в этом доме. Когда в ранней юности у нее обнаружили психическое расстройство, брат вместо лечебницы сумел устроить ее сюда, к школьному товарищу их матери.
Тогдашним хозяином заведения был отец Якова. Он уехал из Салок, крохотного еврейского местечка Северной Литвы, еще в двадцатые годы и открыл первый реховотский дом престарелых. Впрочем, на вывеске значилось нечто более благозвучное — «Обитель отцов», и мы, пожалуй, тоже станем пользоваться этим названием. Старожилы заведения между собой именовали его по первым буквам — «О-О», иногда с ироническим, а иногда с восторженным оттенком.