Ведьма на Иордане — страница 23 из 56

[12] в доме деда, принимая одного за другим всех обитателей Хрубешува.

Его тут хорошо помнили, и он сам, как выяснилось, не забыл манеры родного местечка. Разговаривая с хрубешувцами, солидный владелец данцигской типографии моментально сменил интонацию и заговорил на диковинном идише с легкостью человека, вернувшегося к родной речи. Якоб диву давался, глядя на отца. Двухдневная щетина — бриться, оказывается, было запрещено — неузнаваемо его преобразила. Городской лоск слетел, как облетают иголки с еловой ветки, оставленной на ночь рядом с горячей печью. Через два дня траура отец отличался от хрубешувцев только городским покроем одежды.

Скудный огонь немногих свечей — родственники жили бедно — зажег в его глазах неизвестные Якобу огоньки, а на щеках, то и дело раздвигаемых улыбкой, темнели ямочки. Их Якоб тоже никогда не видел, в присутствии сына отец был всегда серьезен, даже суров.

О трауре напоминала лишь низкая скамеечка. Похоже, смерть деда никого не огорчила, он прожил очень длинную жизнь и умер, удовлетворенный, в окружении внуков и правнуков.

Гости, отойдя с мороза, дежурно вздыхали, затем, быстро сообщив, что покойный прожил дай Бог и нам столько, выпивали по рюмке водки, закусывали коричневым пирогом с изюмом и пускались припоминать разные забавные случаи. Отец весело переговаривался с гостями, оказалось, чуть ли не с каждым его связывают общие воспоминания.

Впрочем, ничего удивительного в этом не было. Родственники рассказали Якобу, которого называли Янклом и никак иначе, что отец уехал из местечка в двадцать лет. До этого он ничем не выделялся среди других парней, и его неожиданный отъезд, больше похожий на бегство, вызвал немалое удивление хрубешувцев, дав пищу для многомесячных пересудов.

«Понятное дело, — думал Якоб, — за двадцать лет жизни в маленьком городке можно близко познакомиться с каждым жителем».

Утром, днем и вечером отец вместе с братьями, племянниками и Якобом отправлялся в синагогу. В отличие от своего сына, он прекрасно умел молиться и делал это даже с некоторым шиком. Его голос то взлетал под самый потолок, упираясь в засиженные мухами доски, то опускался до некрашеных половиц.

— Из твоего отца мог бы выйти неплохой кантор, — как-то раз прошептал Якобу один из дядей, высокий плотный мужчина с открытым приветливым взглядом и чистым лицом. Его звали Лейзером, и, оказавшись рядом с племянником во время первой молитвы, он так и не отпустил его от себя, приглашая каждый раз садиться рядом. Поначалу Якобу было неудобно отказываться, а потом ему стали нравиться точные, а иногда даже смешные замечания дяди.

Языка молитв он не знал. В школе им немного преподавали «лошен койдеш»[13], но предмет этот был необязательным, и Якоб, само собой разумеется, отделался самым поверхностным знакомством. А вот его дяди и двоюродные братья, судя по всему, владели им почти как родным.

Поначалу Якоб скучал. Молиться он не умел, а больше делать в синагоге было нечего. Разбирать по буквам незнакомые слова в растрепанной книге, которую ему вручил дядя, не хотелось. Молитвы длились долго, и от скуки он успел хорошо рассмотреть синагогу: низкое темноватое помещение, больше напоминавшее овин, чем дом Божий. Убогое деревянное строение не шло ни в какое сравнение с великолепным зданием данцигского костела или золочеными куполами православной церкви. А уж внутреннее убранство оставляло желать много лучшего.

«Неужели нельзя побелить стены, поменять скрипящие половицы, сделать окна пошире, а потолок повыше? Почему у христиан есть на это деньги, а у евреев нет?!»

Якоб принялся мечтать, какие узорные балясины он выточил бы для бимы, возвышения посреди синагоги, какие тона подобрал бы для лака, как бы украсил арон койдеш.

На мечты ушел первый день, а на следующий он снова заскучал. И вдруг… поначалу он просто не заметил, не ощутил, не понял… и лишь к концу длинной молитвы второго дня сообразил, что сосущая тьма, так долго мучавшая его, куда-то исчезла. Пропала, словно и не было ее никогда.

«Так не бывает, — подумал Якоб. — У всякой вещи есть своя причина. Нужно только разобраться, откуда растут корни».

Он вспомнил уроки Курта Гарбера, школьного учителя риторики, тощего, словно засушенного, остзейского немца с тоненькими усиками и коричневой родинкой на кончике носа. За глаза его называли Гербарием, не из-за худобы, а по причине травоядной всепростительности. Правила риторики Гербарий трактовал чрезвычайно широко, распространяя их на все случаи жизни.

Используя зазубренные правила, Якоб стал внимательно прислушиваться к тому, что происходит у него внутри. Словно детектив с лупой, он просмотрел все закоулки своего сознания, пытаясь отыскать причину столь удивительной и радостной перемены. И спустя день нашел.

Ему просто было хорошо в этом низком помещении с почерневшими от старости стенами. Ему нравилось звучание плохо понимаемого языка, а сердцу были милы напевы молитвы. Низкий потолок теперь не давил, а создавал уют, темные стены не отвлекали, давая возможность сосредоточиться, простое убранство держалось в тени, выпячивая главное, ради чего он здесь оказался. Ток симпатии согревал грудь, сердце билось в унисон с ритмом мелодии кантора.

«Что со мной происходит? — спрашивал себя Янкл. — Откуда взялась эта симпатия?»

Он чувствовал себя дома, на своем месте, причастным к правильному и единственно важному на свете делу. Правда, к делу этому он почти не имел никакого отношения. Мудрость старых еврейских книг с затертыми уголками страниц до сих пор представлялась ему архаичной. Симпатия перевернула его отношение с ног на голову. Словно утреннее солнце, она залила светом грядку его познаний, окученную немецкими учителями. Растения, выросшие на этой грядке, освещенные теплыми лучами симпатии, выглядели теперь совершенно по-другому.

Нет, не так! Происходящее в его сердце напоминало иную картину. К раскрытой книге, лежащей на столе, в сумерках подносят керосиновую лампу, и смутные очертания букв вдруг приобретают резкость, складываясь в слова. И от смысла этих слов на душе становится еще светлее.

Все, чему его учили в школе, теперь представлялось Янклу второстепенным. Латынь, арифметика, история древнего мира, география и ботаника, вне сомнения, были важными предметами, он по-прежнему испытывал к ним пиетет, но главным теперь стало свое, идущее от сердца, вырастающее из крови и костей. Сердца! Да, именно сердце, вот ключевое слово! Именно в нем произошел невидимый, необъяснимый поворот, и разум послушно устремился вслед.

Главное — начать, думал Янкл, ну да, главное начать, погрузиться в учение, и тогда он быстро освоит еврейские премудрости. Уж ему-то, с опытом изучения физики, алгебры, химии и прочих наук, ничего не стоит быстро взбежать и по этим ступенькам.

Он осторожно поговорил с дядей Лейзером, будто интересуясь образом жизни своих сверстников в Хрубешуве. Выяснилось, что местечко на самом деле не так уж мало и что за холмом располагается вторая его часть. Там есть ешива, где учатся двадцать парней, и красивая каменная синагога. Сарай, в котором они молились, назывался штиблом и был не синагогой, а молитвенным домом. Просто идти сюда было куда ближе, чем добираться в синагогу, а в доме дедушки не помещались десять мужчин, необходимых для общественной молитвы и поминального кадиша.

Семь дней Янкл ходил в штибл, и все семь дней сосущая тьма не появлялась. На восьмой день, вернувшись с кладбища, отец сразу засобирался домой.

— Дела, дела, — объяснял он родственникам. — Никому нельзя доверять. Везде нужен хозяйский глаз.

Янкл пребывал в растерянности. С одной стороны, ему не хотелось покидать Хрубешув, но остаться в нем казалось немыслимым. Теперь, когда тьма ушла, он принялся вспоминать школьных друзей, родной город, его просторные площади, вымощенные серым, словно полированным, булыжником, скверы с клумбами, георгины, розы, астры, фиалки в корзинах уличных торговок. Разве в Хрубешуве видели когда-нибудь астры? Оставить Данциг и перебраться в это заброшенное польское местечко? Ох, как не просто…

Янкл был еще совсем молодым человеком и подобный перелом переживал первый раз в жизни. Поэтому он пошел по самому простому пути, то есть решил оставить все без изменений и плыть по течению.

Впрочем, даже если бы он и задумал изменить что-либо в своей жизни, ему пришлось бы столкнуться с ожесточенным сопротивлением отца.

По дороге в Данциг тот с большим пренебрежением вспоминал местечко и оставшихся там родственников.

— Теперь ты знаешь, откуда я вышел, — с гордостью повторял он сыну. Отец был уверен, что Якобу куда больше нравится Данциг, чем Хрубешув.

— Не думай, будто это было просто, — повторял отец. — Закрепиться в чужой стране, чужом городе, найти работу, приобрести специальность, вырасти из наборщика в хозяина типографии. Конечно, мне очень помогли деньги твоей матери, ее приданое. Запомни, Якоб, женитьба — это на восемьдесят процентов экономическое предприятие и лишь на двадцать любовное. Любовь, в конце концов, можно отыскать или купить и вне рамок семьи, а вот деньги. Деньги… — Тут он замолк, решив, что и без того рассказал сыну слишком много.

Сосущая тьма вернулась на второй день после возвращения в Данциг. Якоб поначалу попробовал ее не замечать, отмахиваясь, словно от надоедливой мухи, но она не привыкла к подобному обращению с собой и быстро наполнила свою жертву до самой макушки фиолетовым унынием.

Тогда он отправился в синагогу. Их в Данциге было несколько, но ни одна из них даже близко не напоминала хрубешувский штибл. Синагоги в Данциге были высокими, светлыми, построенными со вкусом и роскошью, но сосущая тьма в них давала о себе знать точно так же, как в любом другом доме этого города. Не сдаваясь, Якоб перепробовал одну за другой, но нигде не нашел успокоения.

По ночам ему снился синий снег на крышах Хрубешува. Вороны, тяжело взмахивая крыльями, каркали на ветках рыжих сосен, а в полутемном штибле уютно потрескивали свечи. Дядя Лейзер, закутанный в полосатую накидку с кистями на концах, тихо вел древний тягучий мотив, от которого становилось тепло на сердце.