Ведьма — страница 35 из 96

Крутомирская заплакала и одновременно затопала ногами – из двух ролей зараз.

– Я всегда знала, что я для вас ничтожество! Но я не позволю играть честью женщины!.. Берите эту гадость! Берите! Я не хочу до нее дотрагиваться: она, может быть, ядовитая!

Сколько ни убеждал ее Шариков в благородстве своих намерений, Крутомирская выгнала его вон.

Уходя, Шариков еще надеялся, что все это уладится, но услышал пущенное вдогонку: «Туда же! Нашелся Гамлет! Чинуш несчастный!»

Тут он потерял надежду.

На другой день надежда воскресла без всякой причины, сама собой, и он снова поехал к Крутомирской. Но та не приняла его. Он сам слышал, как сказали:

– Шариков? Не принимать!

И сказал это – что хуже всего – мужской голос. На третий день Шариков пришел к обеду домой и сказал жене:

– Милая! Я знаю, что ты святая, а я подлец. Но нужно же понимать человеческую душу!

– Ладно! – сказала жена. – Я уж четыре раза понимала человеческую душу! Да-с! В сентябре понимала, когда с бонной снюхались, и у Поповых на даче понимала, и в прошлом году, когда Маруськино письмо нашли. Ничего, ничего! И из-за Анны Петровны тоже понимала. Ну а теперь баста!

Шариков сложил руки, точно шел к причастию, и сказал кротко:

– Только на этот раз прости! Наточка! За прошлые раза не прошу! За прошлые не прощай. Бог с тобой! Я действительно был подлецом, но теперь клянусь тебе, что все кончено.

– Все кончено? А это что?

И, вынув из кармана загадочную брошечку, она поднесла ее к самому носу Шарикова. И, с достоинством повернувшись, прибавила:

– Я попросила бы вас не приносить, по крайней мере, домой вещественных доказательств вашей невиновности, ха-ха!.. Я нашла это в вашем сюртуке. Возьмите эту дрянь, она жжет мне руки!

Шариков покорно спрятал брошечку в жилетный карман и целую ночь думал о ней. А утром решительными шагами пошел к жене:

– Я все понимаю, – сказал он. – Вы хотите развода. Я согласен.

– Я тоже согласна! – неожиданно обрадовалась жена. Шариков удивился:

– Вы любите другого?

– Может быть. – Шариков засопел носом.

– Он на вас никогда не женится.

– Нет, женится!

– Хотел бы я видеть… Ха-ха!

– Во всяком случае, вас это не касается. – Шариков вспылил:

– По-озвольте! Муж моей жены меня не касается. Нет, каково? А?

Помолчали.

– Во всяком случае, я согласен. Но перед тем как мы расстанемся окончательно, мне хотелось бы выяснить один вопрос. Скажите, кто у вас был в пятницу вечером?

Шарикова чуть-чуть покраснела и ответила неестественно честным голосом:

– Очень просто: заходил Чибисов на одну минутку. Только спросил, где ты, и сейчас же ушел. Даже не раздевался ничуть.

– А не в кабинете ли на диване сидел Чибисов? – медленно проскандировал Шариков, проницательно щуря глаза.

– А что?

– Тогда все ясно. Брошка, которую вы мне тыкали в нос, принадлежит Чибисову. Он ее здесь потерял.

– Что за вздор! Он брошек не носит! Он мужчина!

– На себе не носит, а кому-нибудь носит и дарит. Какой-нибудь актрисе, которая никогда и Гамлета-то в глаза не видала. Ха-ха! Он ей брошки носит, а она его чинушом ругает. Дело очень известное! Ха-ха! Можете передать ему его сокровище.

Он швырнул брошку на стол и вышел.

Шарикова долго плакала. От одиннадцати до без четверти два. Затем запаковала брошечку в коробку из-под духов и написала письмо.

«Объяснений никаких не желаю. Все слишком ясно и слишком гнусно. Взглянув на посылаемый вам предмет, вы поймете, что мне все известно.

Я с горечью вспоминаю слова поэта:

Так вот где таилась погибель моя: Мне смертию кость угрожала.

В данном случае кость – это вы. Хотя, конечно, ни о какой смерти не может быть и речи. Я испытываю стыд за свою ошибку, но смерти я не испытываю. Прощайте. Кланяйтесь от меня той, которая едет на „Гамлета“, зашпиливаясь брошкой в полтинник.

Вы поняли намек?

Забудь, если можешь!

А.»

Ответ на письмо пришел в тот же вечер. Шарикова читала его круглыми от бешенства глазами.

«Милостивая государыня! Ваше истерическое послание я прочел и пользуюсь случаем, чтобы откланяться. Вы облегчили мне тяжелую развязку. Присланную вами, очевидно, чтобы оскорбить меня, штуку я отдал швейцарихе. Sic transit Catilina[14]. Евгений Чибисов».

Шарикова горько усмехнулась и спросила сама себя, указывая на письмо:

– И это они называют любовью?

Хотя никто этого письма любовью не называл. Потом позвала горничную:

– Где барин?

Горничная была чем-то расстроена и даже заплакана.

– Уехадчи! – отвечала она. – Уложили чемодан и дворнику велели отметить.

– А-а! Хорошо! Пусть! А ты чего плачешь?

Горничная сморщилась, закрыла рот рукой и запричитала. Сначала слышно было только «вяу-вяу», потом и слова:

– …Из-за дряни, прости господи, из-за полтинной человека истребил…ил…

– Кто?

– Да жених мой – Митрий, приказчик. Он, барыня-голубушка, подарил мне брошечку, а она и пропади. Уж и искала, искала… с ног сбилась, да, видно, лихой человек скрал. А Митрий кричит: «Растеряха ты! Я думал, у тебя капитал скоплен, а разве у растерях капитал бывает». На деньги мои зарился… вяу-вяу!

– Какую брошечку? – похолодев, спросила Шарикова.

– Обнаковенную, с красненьким, быдто с леденцом, чтоб ей лопнуть!

– Что же это?

Шарикова так долго стояла, выпучив глаза на горничную, что та испугалась и притихла.

Шарикова думала:

«Так хорошо жили, все было шито-крыто, и жизнь была полна. И вот свалилась на голову эта окаянная брошка и точно ключом все открыла. Теперь ни мужа, ни Чибисова. И Феньку жених бросил. И зачем это все? Как все это опять закрыть? Как быть?»

И так как совершенно не знала, как быть, то топнула ногой и крикнула на горничную:

– Пошла вон, дура!

А впрочем, больше ведь ничего не оставалось!

Светлый праздник

Как факел, передавали друг другу благую весть и, как от факела, зажигал от нея каждый огонь свой.

Из сказаний о жизни первых христиан

Самосов стоял мрачно, смотрел на кадящего дьякона и мысленно говорил ему: «Махай, махай! Думаешь – до архиерея домахаешься? Держи карман!»

Он медленно, но верно выпирал локтем стоявшего около него мальчишку, чтобы пролезть поближе к молящемуся здесь же начальнику. Хотелось быть на виду – для того и пришел. Начальник был с супругой и тещей.

– Жену привел! – крестился Самосов. – Харя ты, харя! У самой сорок любовников, а в церковь пошла – брови по своему лицу намалевала. Хотя бы перед богом постеснялась. И он дурак – из-за приданого женился. Она, конечно, пошла! Не помирать же с голоду.

– Христос Воскрес! – возгласил священник.

– Воистину Воскрес! – прочувствованно отвечал Самосов. – И тещу привели! Как не привести! Ее оставить – так она либо посуду перебьет, либо несгораемый шкаф взломает. Ей бы только дочерьми торговать. Народила уродов и торгует. И шляпы приличной не могли старухе купить! Нарочно старую галошу на голову ей напялили. Чтоб все издевались. Нечего сказать! Уважают старуху. Как-никак, а все-таки она вас родила! Не отвертитесь! Махай, махай кадилом-то! Архимандрит! Митрополию получишь.

Служба кончилась. Самосов с почтительным достоинством приблизился к начальнику.

– Воистину, хе-хе! – Облобызались.

Ручку у начальницы. Ручку у тещи.

– Хе… хе! Так отрадно видеть у этой толпы простолюдинов веру в неугасимость заветов… которые… Жена? Нет, она, знаете, осталась домохозяйничать… Библейская Марфа.

Выходя из церкви, он еще чувствовал некоторое время умиленность от общения с начальством и запах цветочного одеколона на своих усах. Но мало-помалу опомнился.

– А ведь разговляться не позвал! Обрадовались… Тычут руки – целуй! Небось охотников-то немного найдут на свои дырявые лапы.

Пришел домой.

За столом жена и дочь. На столе ветчина и пасха. У жены лицо такое, как будто ее все время ругают: сконфуженное и обиженное.

У дочери большой нос заломился немножко на правый бок и оттянул за собой левый глаз, который скосился и смотрит подозрительно.

Самосов минутку подумал.

– Эге! Воображают, что я им подарков принес! – Подошел к столу и треснул кулаком.

– Какой черт без меня разговляться позволил?

– Да что ты? – изумилась жена. – Мы думали, что ты у начальника. Сам же говорил…

– В собственном доме покою не дадут! – чуть не заплакал Самосов. Ему очень хотелось ветчины, но во время скандала считал неприличным закусывать. – Подать мне чай в мою комнату!

Хлопнул дверью и ушел.

– Другой бы, из церкви придя, сказал: «Бог милости прислал», – сказала дочка, смотря одним глазом на мать, другим на тарелку, – а у нас все не как у людей!

– Ты это про кого так говоришь? – с деланым любопытством спросила мать. – Про отца? Так как ты смеешь? Отец целые дни, как лошадь, не разгибая спины, пишет, пришел домой разговеться, а она даже похристосоваться не подумала! Все Андрей Петрович на уме? Ужасно ты ему нужна! И чем подумала прельстить! Непочтительностью к родителям, что ли! Девушка, которая себя уважает, заботится, как бы ей облегчить родителей, как бы самой деньги заработать. Юлия Пастрана, как ее там… с двух лет сама родителей содержала и родственникам помогала.

– А чем я виновата, что вы мне блестящего воспитания не дали? С блестящим-то воспитанием очень легко и переписку найти, и все.

Мать встала с достоинством.

– Пришлешь мне чай в мою комнату! Спасибо! Отравила праздник.

Ушла.

Весело озираясь, с радостно пылающим лицом, вошла в столовую кухарка с красным яичком в руках.

– С Христос Воскресом, барышня! Дай вам бог всего самолучшего. Женишка бы хорошего да молодого, капитального.

– Убирайся к черту! Нахалка! Лезет прямо в лицо!

– Господи помилуй! – попятилась кухарка. – И с чего это… Ну, как с человеком не похристосоваться? Личность у меня действительно красная. Слова нет. Да ведь целый день варила да пекла, от одной уморительности закраснелась. Плита весь день топится, такое воспаление – дыхнуть нечем. Погода жаркая, с утра дождь мурашил. О прошлом годе куда прохладнее было! К утрене шли – снег поросился.