– Так вы не находите ее талантливой? – опечалился Коренев. – Что ж, может быть, вы и правы. Когда смотришь на такое очаровательное личико, как у нее, то невольно приписываешь ему какие-нибудь душевные качества. У нее очаровательная внешность. Она так выделяется между всеми своими приятельницами. Такая изящная красота! Акварельная какая-то!
Лидочка даже побледнела.
«Вот идиот какой нашелся! Прямо какой-то бешеный».
– Ну знаете, Владимир Михайлович, можно быть смешным, но не до такой степени! У Каточки изящная красота! Конечно, когда она вымажет на себя четыре банки краски всех цветов, так трудно не сделаться акварелью. А вы бы посмотрели на нее утром, пока она не успела еще навертеть на себя фальшивые подкладки да накладки. То-то бы удивились! Мне вы можете верить. Я ее лучший друг и знаю все ее тайны.
Коренев притих и долго молчал.
– Лидия Николаевна, – сказал он наконец. – Не щадите меня, она, скажите мне правду, – она поручила вам поговорить со мною?
– Нет!., то есть да. Я дала слово не выдавать ее, но ведь вы же ей не скажете об этом! Это было бы неловко, раз я ее лучший друг.
– Та-ак. Значит, она все-таки любит меня? Значит, она, несмотря на свое легкомыслие и э-э-э… ограниченность, способна на искреннее и серьезное чувство, в наш век, когда женщины…
– Ах, перестаньте, Вовочка! Ну что вы наивничаете! Каждая барышня старается так или иначе выйти замуж. Точно вы не понимаете. Каточка – мой лучший друг, и я, конечно, не позволю сказать о ней ничего дурного, но само собой разумеется…
– Позвольте, Лидочка? А как же вы намекали как будто даже на самоубийство с ее стороны. Или мне это показалось?
– Ну конечно, показалось.
Оба помолчали. Лидочка глубоко вздохнула и сказала с печалью и состраданием:
– Ну что же, милый друг, ведь придется вам жениться, ничего не поделаешь.
Коренев тоже вздохнул.
– Я ничего не имею против брака вообще. Боюсь только, что мы с Каточкой мало подходим друг к другу. Ну да свет не клином сошелся.
Он ушел печальный, но спокойный. Лидочка долго улыбалась себе в зеркало, тоже печальная, но спокойная:
– Милая Каточка! Я сделала все, что могла! Но ведь этот Коренев такой упорный идиот!
Переводчица
Самыми презренными людьми в Египте считались свинопасы и переводчики.
Каждую весну раскрываются двери женских гимназий, пансионов и институтов и выпускают в жизнь несколько сотен… переводчиц.
Я не шучу. До шуток ли тут!
В былые времена о чем думали и о чем заботились маменьки выпускных девиц?
– Вот буду вывозить Машеньку. Может быть, и пошлет бог подходящую партию. Глашенька-то как хорошо пристроилась. Всего девять зим выезжала, на десятую – Исайя, ликуй!
Так говорила маменька со средствами. У кого же не было запаса на девять зим, те старались подсунуть дочь погостить к богатому родственнику или к «благодетельнице». И родственник, и благодетельница понимали, что каждую девицу нужно выдавать замуж, и способствовали делу. Вейнингеров в то время еще не было, и никто не подозревал о том, как низка и вредна женщина. Открыть глаза было некому, и молодые люди женились на барышнях.
Так было прежде.
Теперь совсем не то. Теперь жених (так называемый «жених» – лицо собирательное), как бы влюблен он ни был, уже вкусил от Вейнингера! Хоть из десятых рук, от какого-нибудь репетитора племянника сестры, двоюродного дяди. И пусть он слышал только всего, что у Вейнингеров все «м» да «ж», – с него достаточно, чтобы скривить рот и сказать барышне:
– Знаете, я принципиально против женитьбы. У женщин слишком много этих всяких букв… Вейнингер совершенно прав!
И маменьки это знают.
– Знаете, Авдотья Петровна, – говорит маменька своей приятельнице. – Что-то в нас, в женщинах, такое открылось нехорошее. Уж и ума не приложу, что такое. Придется, видно, Сонечке в контору поступать либо переводов искать.
– Все в конторах переполнено. У меня две дочери второй год со всех языков переводят. Беда!
– Уж не переехать ли лучше в провинцию? Может быть, там еще ничего не знают про наши дела. Может, до них еще не дошло.
– Да, рассказывайте! У меня в Могилеве брат жену бросил. Пишет: никуда жена не годится. Что ни сделает – все «ж». Едет, бедная, сюда. Хочет переводами заняться…
Выйдет девица из института, сунется в одну контору – полно. В другую – полно. В третьей – запишут кандидаткой.
– Нет, – скажут, – сударыня. Вам не особенно долго ждать придется. Лет через восемь получите место младшей подбарышни, сразу на одиннадцать рублей. Счастливо попали.
Повертится девица, повертится. Напечатает публикацию:
«Окончившая институт, знает все науки практически и теоретически, может готовить все возрасты и полы, временем и пространством не стесняется».
Придет на другой день старуха, спросит:
– А вы сладкое умеете?
– Чего-с?
– Ну, да, сладкое готовить умеете?
– Нет… я этому не училась.
– Так чего же тогда публикуете, что готовить умеете. Только даром порядочных людей беспокоите.
Больше не придет никто.
Поплачет девица, потужит и купит два словаря: французский и немецкий.
Тут судьба ее определяется раз навсегда.
Трещит перо, свистит бумага, шуршит словарь…
Скорей! Скорей!
Главное достоинство перевода, по убеждению издателей, – скорость выполнения.
Да и для самой переводчицы выгоднее валять скорее. Двенадцать, пятнадцать рублей с листа. Эта плата не располагает человека к лености.
Трещит перо.
«Поздно ночью, прокрадываясь к дому своей возлюбленной, увидел ее собаку, сидеть одной на краю дороги».
«Он вспомнил ее слова: „Я была любовницей графа, но это не переначнется“.»
Бумага свистит.
«Красавица была замечательно очаровательна. Ее смуглые черты лица были невероятны. Крупные котята (chatons – алмазы) играли на ее ушах. Но очаровательнее всего была ямочка на подзатыльнике красавицы. Ах, сколько раз – увы! – этот подзатыльник снился Гастону!»
Шуршит словарь.
«Зал заливался светом при помощи канделябров. Графиня снова была царицей бала. Она приехала с дедушкой в открытом лиловом платье, отделанном белыми розами».
«Амели плакала, обнимая родителям колени, которые были всегда так добры к ней, но теперь сурово отталкивали ее».
«Она была полного роста, но довольно бледного».
«Он всюду натыкался на любовь к себе и нежное обращение».
Вот передо мною серьезная работа – перевод какой-то английской богословской книги.
Читаю:
«Хорош тот, кто сведет стадо в несколько голов. Но хорош и тот, кто раздобудет одного барана. Он также может спокойно зажить в хорошей деревне».
Что такое? Что же это значит?
Это значит вот что:
«Блажен приведший всю паству свою, но блажен и приведший одну овцу, ибо и он упокоится в селениях праведных».
Все реже и реже шуршит словарь. Навык быстро приобретается. Работа приятная. Сидишь дома, в тепле. Бежать никуда не надо. И знакомым можно ввернуть словечко, вроде:
– Мы, литераторы…
– С тех пор как я посвятила себя литературе…
– Ах, литературный труд так плохо оплачивается… У нас нет ничего, кроме славы!
Трещат перья, свистит бумага. Скорей! Скорей. «Алиса Рузевельт любит роскошь. На большом приеме она щегольнула своим полуплисовым платьем…» Шуршит словарь.
Потаповна
Вере Томилиной
Вот уже пятая неделя, как на кухне происходит что-то особенное.
Кастрюли не чистятся, сор лежит в углу за печкой и не выметается. В дверь с черной лестницы часто просовываются бабьи носы, иногда по два и даже по три носа разом, и таинственно шепчутся.
Не тревожимые мокрой шваброй тараканы собираются густой толпой около крана и озабоченно шевелят усами.
Старая лиловая собака, видавшая лучшие дни и сосланная на кухню за старость и уродство, печально свесила правое ухо и так и не поднимает его, потому что всем своим собачьим существом предчувствует великие события.
А события, действительно, надвигаются.
Властительница всех этих кастрюль, и сора, и тараканов кухарка Потаповна собралась замуж.
И об этом ясно свидетельствуют не сходящая со стола наливка и нарезанный ломтиками соленый огурец.
А вечером приходит «он» – жених.
Он седой, с плутоватыми глазками и таким красным носом, какой бывает только у человека, хватившего с мороза горячего чаю, и то лишь в первые пять минут.
Потаповна к приходу жениха не наряжается, потому что свадьба – дело серьезное, и кокетство тут не к месту.
Она человек опытный – знает, что когда нужно. Ей самой давно шестой десяток. Даже видеть стала плохо, так что приходится носить очки, которые она не без шика подвязывает розовой тесемкой от старого барынина корсета.
Голова у нее круглая, как кочан, а сзади, в самом центре затылка, торчит седая косичка, будто сухой арбузный хвостик.
Потаповна – девица, но не без воспоминаний. Одно воспоминание живет у сестры в деревне, другое – учится у модистки. А над плитой висит старая солдатская фуражка, лет пять назад украшавшая безбровую солдатскую харю. А еще недавно, глядя на эту фуражку, вдохновлялась Потаповна и рубила котлеты с настоящим темпераментом.
Теперь не то. Теперь – брак. Венец. Любовь прочная, законная и признанная. До гроба.
Вечер.
Посуда убрана кое-как, с грехом пополам; на столе – самовар, наливка, огурец.
Лиловая собака тихо шевелит опущенным ухом. Предчувствует события.
Влюбленные воркуют.
– Я барыне говорю, – рассказывает Потаповна, – подарите вы мне, барыня, к свадьбе-то грипелевое платье. Ладно, говорит, подарю. Барыня-то добрая.
– Платье? – шевелит жених мохнатыми бровями. – Платье – что! Много ли с платья корысти. Лучше бы деньгами дала. А платье тоже, говорят, может из моды выйти.
– Ну, это тоже какое попадется. Вот была у меня муровая юбка, – восемь лет носила, и хоть бы что. Ни моль ее не брала, ни что. Чем больше ношу, тем больше блестит. Маньке отдала донашивать, а она так из моды и не вышла.