Ведьма — страница 46 из 47

Что мешает такому компромиссу, что образует глубокую пропасть между обоими духами, мешая им сблизиться, так это огромной важности реальное явление, определившееся за последние пятьсот лет. То гигантское творение, проклятое церковью, чудесное здание науки и современных учреждений; камень за камнем отлучала она его, а оно после каждой анафемы лишь вырастало выше, прибавляло новый этаж. Назовите мне хоть одну науку, которая не была бы бунтом.

Есть только одно средство примирить оба духа, слить обе церкви. Это – уничтожить новую церковь, ту, которая с самого своего появления была объявлена грешной и была осуждена. Уничтожим, если то возможно, все естественные науки, обсерватории, ботанические музеи и ботанические сады, медицинские институты и все современные библиотеки. Сожжем наши законы, наши уложения. Вернемся к каноническому праву.

Все эти новые завоевания – дело Сатаны. Каждый шаг прогресса – его преступление.

То преступник-логик, чуждый уважения к церковному праву, сохранил и воссоздал право философов и юристов, покоящееся на неблагочестивой вере в свободную волю. А в то время, как спорили о поле ангелов и о других подобных тонкостях, опасный врач углублялся в реальный мир, создал химию, физику и математику. Да, и математику. Надо было возобновить и ее. Это была целая революция. Ведь того, кто утверждал, что дважды два четыре, сжигали.

Медицина же в особенности была доподлинным сатанизмом, бунтом против болезней, этого бича, по заслугам ниспосланного Богом. Ведь то был явный грех остановить полет души в небеса, вернуть ее в болото жизни!

Как все это искупить? Как уничтожить, сокрушить эту груду возмущений, составляющих всю суть современной жизни? Ужели, чтобы вновь вступить на путь ангелов, Сатана разрушит все это творение? Ведь оно покоится на трех вечных устоях: на Разуме, Праве, Природе.

* * *

Дух нового времени так победоносен, что забыл о старых битвах и едва нисходит до того, чтобы вспомнить о своей победе.

Было небесполезно напомнить ему его первые жалкие шаги, напомнить скромные и грубые, варварские, жестоко комические формы, в которые он облекался во времена гонения, когда женщина, ведьма, позволила ему впервые расправить свои крылья в науке. Более смелая, чем еретик, резонер, полухристианин, ученый, одной ногой стоявший в священном круге, она решительно ушла оттуда и на свободной земле пыталась построить себе алтарь из грубых и диких камней.

Она погибла, должна была погибнуть. Почему? Главным образом благодаря прогрессу тех самых наук, основание которых она сама положила, благодаря врачу и естественнику, для которых она работала.

Ведьма умерла навсегда, но не – Фея. Ведьма возродится в этой форме, которая бессмертна.

Занятая в последние столетия мужскими делами, женщина отказалась от своей истинной роли: от роли целительницы и утешительницы, от роли Феи, которая врачует. Это ее истинное святое призвание, и оно ее привилегия, что бы ни говорила католическая церковь.

Обладая чувствительными органами, отличаясь интересом к мельчайшим подробностям, нежным чутьем жизни, она призвана стать ее проницательной поверенной во всех опытных науках. Ее жалостливое сердце, боготворящее доброту, влечет ее невольно к врачеванию. Между больным и ребенком так мало разницы. И тот и другой нуждаются в женщине.

Она снова вступит в царство наук и принесет с собой кротость и человечность, словно улыбку природы.

Изнанка природы побледнеет, и недалек тот день, когда ее желанное затмение возвестит миру новую зарю.

* * *

Боги исчезают, но не Бог. Напротив, чем больше преходящи они, тем явственнее обнаруживается Он. Он подобен маяку, которого затмевают тучи и который с каждым разом светит все более ярко.

Если о Нем говорят публично, даже в газетах, то это хороший признак. Люди начинают понимать, что все вопросы сходятся в этом основном и верховном (воспитание, государство, ребенок, женщина).

Таков Бог, таково его творение.

Это доказывает, что время созрело.

* * *

Эта заря новой религии так близка, что каждую минуту мне казалось, будто я вижу ее в уединении, где кончал свою книгу.

Как светло, сурово и прекрасно было это мое уединение! Я основал свое гнездо на скале большого тулонского рейда, на скромной даче, среди алоэ, кипарисов, кактусов и диких роз. Передо мною распростиралась безбрежная гладь сверкающего моря, позади вздымался амфитеатр лысых гор, где удобно могли бы разместиться генеральные штаты мира.

Днем этот чисто африканский пейзаж ослепляет своим стальным сверканием. Зато зимним утром, особенно в декабре, все полно божественной тайны. Я вставал ровно в шесть часов, когда пушечный выстрел с Арсенала призывает к работе. Между шестью и семью часами я бывал свидетелем восхитительного зрелища. Яркое (я готов сказать, стальное) мерцание звезд заставляло бледнеть луну и боролось победоносно с зарей. До наступления рассвета, а потом в продолжение всего того времени, когда оба света боролись, воздух был так удивительно прозрачен, что позволял видеть и слышать на невероятно далекое расстояние. Я различал все предметы, находившиеся в двух лье от меня. Малейшие неровности далеких гор, дерево, скала, дом, сгиб почвы – все выступало с необычайной отчетливостью. У меня было точно больше чувств, чем у человека, я сознавал себя другим существом, просветленным, окрыленным, освобожденным. Ясное, суровое, чистое мгновение!

И я говорил себе невольно: «Ужели я еще человек?»

Неописуемый голубоватый цвет (который даже розы зари боялись окрасить), священный эфир, какой-то дух одухотворяли всю природу.

И однако чувствовалось, что происходит медленная, незаметная перемена. Подготовлялось великое чудо, оно готовилось выявиться, все затемнить. Его не торопили; пусть оно само явится. Близкое преображение, желанное пробуждение света не нарушали глубокого наслаждения чувствовать себя еще среди божественной ночи, быть еще наполовину скрытым, все еще находиться в состоянии чудесного очарования.

Гряди же солнце!

Мы заранее готовы боготворить тебя, но пользуясь этим последним мгновением мечты.

Оно восходит.

Будем его ждать, сосредоточенные и полные надежды.

Андре МоруаШтрихи к портрету Жюля Мишле[38]

Чересчур деятельные вдовы опасны: они калечат посмертные публикации. И, как утверждает Жюль Леметр, «порою даже пишут их сами». В данном случае я имею в виду Атенаис Миаларе, вторую жену Мишле. Муж завещал ей свои юношеские рукописи: «Дневник» и «Записные книжки». Тексты эти, прекрасные сами по себе, представляют интерес еще и потому, что существенно отличаются по стилю от более поздних произведений. Мадам Мишле могла и обязана была опубликовать их без всяких изменений. Однако «она сочла своим долгом продолжать творчество мужа, присовокупив к его текстам не собранные по крохам записи, но целые новые книги, которые Мишле мог бы написать, если бы ему не помешала смерть».

К великому счастью, господин Поль Виаллане представил нам наконец подлинный текст, восстановленный по собственным рукописям Мишле. Труд таких изыскателей столь же полезен, сколь разрушительна порой деятельность вдов (если только они сами не являются изыскательницами). Особое восхищение вызывают у меня люди, которые, посвятив себя однажды изучению какой-нибудь конкретной личности и ее эпохе, знают об этом все. Будь я королем, я бы охотно присваивал им, как присваивают дворянский титул, имя того великого писателя, о котором они собрали достоверные и ценные сведения. Мы в неоплатном долгу перед господами Боннеро де Сент-Бевом, Бутероном де Бальзаком, Партюрье де Мериме, Мартино де Стендалем. К этому славному списку я хочу добавить и имя господина Виаллане де Мишле.

Впрочем, Поль Виаллане не только исследователь. Он замечательно владеет словом. «В отечественном Пантеоне Жюль Мишле занимает почетное место рядом с троном Виктора Гюго. Прохожий читает его имя на табличках с названием улиц, на фасадах школ. Тома „Истории Франции“ и „Истории Французской революции“ украшают многие домашние библиотеки с тех самых пор, как героические республиканцы, единомышленники отца Колетт, по его примеру благоговейно выстроили их в ряд на своих полках. Сохранилось ли еще что-то живое под этим парадным золотом и респектабельной пылью?»

Да, сохранилось, и много. Я совсем недавно наблюдал, какое сильное впечатление произвела «История Французской революции» на моих друзей, молодую пару, у которой к литературе самые высокие требования. Они были взволнованы до глубины души. Республиканские страсти, любовь к народу, резкий и почти столь же смелый, как у Сен-Симона, стиль, свободный от оков синтаксиса, покорили их. Точно так же был покорен и я его юношескими записками. Здесь явно чувствуется влияние Руссо. То же стремление высказать все. То же наслаждение, слегка мазохистского свойства, от признаний в рано пробудившейся чувственности. Но стиль – и это весьма любопытно – приближается скорее к стендалевским «Воспоминаниям эгоиста».

Однако, кроме стиля, ничего общего между этими авторами нет. Бейль был, пусть не прямо, но все-таки связан с высшим обществом Империи. Мишле – простолюдин. Дед Мишле по отцовской линии, пикардиец по происхождению, имел двенадцать детей, из которых выделял одного: будущего отца писателя. Чтобы помочь любимому сыну встать на ноги, он купил ему в Париже типографию, несколько ущемив при этом остальных своих детей. В Париже молодой типографщик женился на матери Мишле. «Я родился от холерика-пикардийца и рассудительной уроженки Арденн». Отец был республиканцем, вольтерьянцем; мать, не будучи набожной, всю жизнь сохраняла в душе некое изначальное благочестие, которое Жюль унаследует, правда, в несколько иной ферме. «Я сын женщины», – говорил он о себе.

Он родился 21 августа 1798 года. В 1800 году типография его отца была разорена декретом Бонапарта, запрещавшим издание в стране газет. Детство Мишле прошло в бедности и постоянной тревоге за завтрашний день. Рабочих пришлось уволить. Отец и дед сами работали у печатного станка, больная мать брошюровала и фальцевала. Совсем еще маленький Жюль помогал им в сыром подвале набирать тексты; он «рос без солнца, как трава меж парижских булыжников». Однако родители радовались, глядя на него, и восхищались им, как некогда восхищался дед его отцом. У них в роду была неистребимая потребность верить в одного из своих. Жюль станет выдающимся человеком, его большая голова таит великие возможности. Мальчик тоже в это верил: ему хотелось написать трагедию или приобщить к цивилизации какое-нибудь дикое племя. «Да», – говорила ему мать, нежная и полная веры. На семью обрушился жестокий удар: отец был арестован и посажен в тюрьму за долги. Как маленький Диккенс, Мишле вспоминал впоследствии о посещениях этого ненавистного дома. «Судите сами о впечатлении, которое производили на детское воображение все эти решетки, двери, окованные железом, и бесконечные ключи, которые каждую минуту скрежетали в замках». К счастью, дело было улажено.