Ведьмачьи легенды — страница 18 из 77

— Лютик, — вздохнула Эсси, сдув заодно с левой брови знаменитую прядку, отчего Лютику стал виден ее синий глаз, чуть прищуренный (как, впрочем и другой) от острого морского света, — пеленки не расшивают серебром. Это жестко. И не гигроскопично. Будут потертости. Потница.

— Ну значит… они сначала ее завернули во что полагается, а уж потом…

Лютик тоже прищурился, аккуратно размахнулся, и его камешек запрыгал в вялых волнах, оставляя более глубокие и более редкие следы, чем жалкие подскоки камешка Эсси. Выглядело это так, словно по воде пробежался невидимый, но большой, из тех созданий воздуха, о которых тут, в Мариборе, рассказывают столько баек…

— Просто твоя родня по женской линии была хм… слаба на передок, — Эсси пожала плечами. — И отличалась совершенно неприличной, Лютик, совершенно неприличной страстью к представителям высшего общества. Снобизмом, проще говоря. И вот ради этого снобизма…

— Ты мою бабушку не трогай, — на всякий случай сказал Лютик, — и маму тоже…

— В Вызиме, — продолжала Эсси, раздраженно отбрасывая непослушную прядку, — я знала одного доктора… Дамы к нему валом валили. Такие, знаешь, со странными всякими недомоганиями… Которые никто, ну абсолютно никто не может вылечить. Угадай, что с ними делал? Укладывал на кушетку, и…

— Дальше знаю? — предположил Лютик.

— Он с ними разговаривал, Лютик.

— Просто разговаривал? И все?

— И все. Объяснял, что все их невыносимые, просто невыносимые головные боли и всякое такое… от детских глубинных психологических травм… Мол, кормилица их слишком рано отняла от груди. Или слишком поздно. Или там, мама не дала мороженого а наоборот, дала по заднице, или… И вот они, лежа, рассказывали о своем детстве, когда их в первый раз высекли, по какому месту… всякое такое.

— И что? — заинтересовался Лютик, — они выздоравливали?

— Да! Представь себе! Греб деньги лопатой. Буквально — лопатой. У него ночной горшок был инкрустирован золотом и слоновой костью, представляешь? А ведь он даже не был чародеем, Лютик!

Лютик задумчиво кивнул.

— Женщины любят, когда с ними разговаривают. Особенно про детство. Особенно дамы в летах… Ну, как бы это… после пика цветения… Спорим, вся его клиентура — дамы в летах. А откуда ты знаешь про ночной горшок?

— Ну, — Эсси слегка смутилась, и дернула носком башмачка, — так получилось… случайно. Так вот, глубинные травмы… Видишь ли, я все думаю, почему ты такая безответственная, глубоко порочная, эгоистичная персона? А это все семейная история… тяжкая семейная история. От которой ты ушел в мир музыки и, честно говоря, бездарных, давай смотреть правде в глаза, глубоко вторичных виршей… А это твое совершенно бессовестное, Лютик, совершенно бессовестное отношение к женщинам. Потребительское, я бы сказала, отношение…

— Вовсе нет. — Лютик пошарил в лужице в поисках еще одного камешка, но не нашел. — Я вас боготворю. Просто, Куколка, я боготворю как бы эту… вечную женственность. Незнакомку. Величавую жену. В каждой из вас, заметь. В прачке с распаренными руками… в посудомойке. В шлюхе. В маркизе. Разве это плохо?

— Обыкновенная неразборчивость, — холодно отозвалась Эсси. — Кстати, эта твоя песня, из последних, про неизвестную девушку в кабаке, которая проходит между пьяными и всегда садится на одно и то же место, это же совершенная, абсолютная пошлость, — Эсси сморщила безукоризненный нос, — неужели сам не чувствуешь? Ну, признавайся, Лютик! Дыша духами и туманами! Тьфу!

— Настоящий шедевр, Куколка, — серьезно сказал Лютик, — должен быть слегка пошловат. Хочешь знать, почему ты так и осталась… хм… артистом второго ряда? Тебя подводит безукоризненный вкус. В смысле, его наличие. То есть…

— Это комплимент, или гадость? — кисло спросила Эсси, поудобнее пристроив на коленях лютню.

— Это горькая правда, Куколка. Хотя для женщины ты справляешься неплохо. Вот эта твоя баллада о том, как он поднимается по лестнице, а она ждет, и от волнения надевает перчатку не на ту руку… что-то в этом есть, знаешь… ты еще можешь добиться успеха. А что касается дворянского происхождения… то меня эти скороспелые титулы мало волнуют. Мои эльфийские предки…

— Ах, да, как же я забыла. Эльфийские предки.

— Дорогая Эсси… Разве при одном только взгляде на меня…

— При одном только взгляде на тебя, Лютик, видно, что ты бабник и тщеславный щеголь.

Лютик не стал спорить. Он и до этого спорил только чтобы доставить удовольствие Эсси. Как будто в старые добрые времена… И все впереди. И они молоды, голодны и талантливы. И все друзья живы. И даже враги живы. К тому же он, Лютик, и правда бабник и тщеславный щеголь.

С моря шли тяжелые, плотные как размокший войлок, тучи; свет, разлившийся по воде, сделался серым, рябым, и Лютик рассеянно подумал, что такой свет можно вставить в балладу. Что-то вроде — «а над водой разливалась заря цвета старого серебра…». А рифма? Ребра? Бедра? Ведра? Ветра? Ветра вроде по смыслу может сработать, но ведь банально… Это все равно что «корабли» и «вдали»…

Банальность, это, конечно, хорошо, но ведь не до такой же степени.

Вдали и правда, точно паук на ниточке, болтался корабль, мачты уже какое-то время назад вылезли из-за мутного горизонта, а теперь показался весь корпус: Лютик обозревал корабль с рассеянным интересом.

— Гляди, Куколка, — сказал он, наконец, — это не тот, что твой…

— Этот холк? — Эсси приставила к глазу сомкнутые на манер подзорной трубы пальцы.

— Этот когг, — поправил Лютик, — пора бы уже различать, раз уж… Холк, он одномачтовый, вообще-то. А хорошее торговое судно должно быть надежным. Вот, три мачты, та, что наклонена к носу — фок-мачта, прямоугольный парус, вон та — грот-мачта, тоже прямоугольный парус, вон та — бизань — косой парус. Водоизмещение — где-то 500 тонн, осадка примерно три метра, ширина… ну, стандартная для таких размеров ширина. Я так думаю, Куколка, он совсем недавно сменил специализацию — прежде служил в конвое. Видишь лафеты для бомбард? Конечно, не видишь.

— Брось, Лютик, ты тоже их не видишь — с такого-то расстояния.

— Эльфийская дальнозоркость, Куколка. Сама знаешь, эльфы способны с пятисот шагов попадать белке в глаз. Унаследовал от далеких предков. Наряду с абсолютным музыкальным слухом и чистым голосом, чистым, несмотря на все те испытания, которым я его подвергал…

— Лютик, ты трепло.

Эсси встала и ловко оправила ярко-синюю, точно перья лазоревки, юбку. К подолу прилипла веточка водоросли, похожая на кружево.

— Ну, трепло, — легко согласился Лютик. Он тоже встал, перо на роскошном бархатном берете отсырело и развилось, надо будет вообще заняться гардеробом, подумал он мимоходом, вдова предыдущего бургомистра неравнодушна к музыке и вообще поощряет искусства, а для таких вот дам-покровительниц у него, у Лютика, есть парочка рифмованных заготовок, только имя подставить…

— Надо идти, — Эсси не смотрела на Лютика, смотрела в сырой песок. Там, где волна подползала к кромке прилива и уходила прочь, оставляя серые, дрожащие на ветру клочки пены, песок был бурым и плотным, чайки и вороны рылись в грудах остро пахнущих водорослей в надежде отыскать что-нибудь вкусненькое — ему будет приятно если я…

— Эсси, — Лютик тоже не смотрел на нее, и тоже разглядывал пену. Со времен князя Агловаля и сырых, уходящих в глубину ступеней, Лютик не очень-то любил море. Он море и раньше не очень-то любил, если честно, хотя в портовых кабаках — и в приличных домах с воодушевлением пел хвалу свободной стихии. Куда это годится, когда так много воды? — Эсси, а ты уверена, что…

— Я все гадала, когда же ты скажешь это! — Эсси вновь с досадой сдула с лица прядку, открыв ярко-синий глаз, не хуже того, что был уже на виду. — Да, уверена! Да! Я слишком долго жила для себя! Я слишком долго была эгоисткой, а сейчас могу сделать счастливым хорошего человека… Я не думаю о себе! Я думаю о нем! И это совершенно, совершенно новое ощущение! И это прекрасное ощущение, Лютик!

Лютик, который до сих пор шел, разглядывая носки щегольских башмаков с пряжками, поднял голову и внимательно посмотрел на нее.

— Ну да, — тихо сказала Эсси, хотя Лютик не промолвил не слова, — ну да, ты прав. Мы с тобой слишком хорошо друг друга знаем, нет нужды притворяться, верно? Я не хочу до конца жизни скитаться по дорогам. Не хочу петь на чужих свадьбах, зная, что своей у меня никогда не будет. И потом, Лютик, еще год-другой, и они перестанут меня приглашать. Кому нужна старая поэтесса, терзающая лютню сморщенными руками? А голос, Лютик, голос? Разве он не покинет меня никогда — невзирая на холод, на ветер и все эти бесчисленные ночевки в чужих домах…

— Ну, до этого еще…

— Погоди, Лютик! Сам знаешь, я права. Ну, не год-другой, лет пять-десять, но ведь все равно… Я хочу жить в тепле и умереть в тепле. Я хочу семью, Лютик. Мне страшно, Лютик. Холодно, пусто и страшно. Я вижу как другие… как женщины греются у родных очагов, неужели я обречена скитаться по чужим домам только потому что… обладаю этим проклятым даром ловко щипать струны и сердца?

А что остается мне? Захватанные чужими руками умывальные кувшины, тазы со скользким дном, все эти… эти сырые простыни, если они есть вообще… комковатые матрасы… клопы. А панталоны? Панталоны, которые еще не успели просохнуть, а ты все равно надеваешь их, потому что петь в чужом доме надо в чистом, как перед смертью или перед врачом… а когда низ живота ноет, потому что пришли твои дни, а ты трясешься в дилижансе и даже не можешь крикнуть вознице, чтобы он остановился, что у тебя живот крутит, что тебе надо, а в такие дни живот почти всегда крутит, Лютик, а ты терпишь, потому что в экипаже сидят чужие мужчины, и возница чужой мужчина, и тебе стыдно. Хватит с меня. А он меня любит. Любит и жалеет.

— И понимает?

— Поймет. Мы привыкнем друг к другу. Притремся.

— А ты его любишь?

Эсси прикусила губу так, что та стала белой, и расширенными глазами уставилась в пространство. Потом тихо сказала: