Ведьмачьи легенды — страница 75 из 77

Потом нильф, всё так же внимательно глядя на Звоночка, распрямил пальцы и повёл ими в воздухе, словно разминающий пальцы пианист. Всё же соматика впрессовывается намертво, что ты ни делай, мелькнуло в голове Стрыя. Вот только соматика эта была — из другого мира. А значит, и нильфы, и ночной налёт...

— Твою же мать! — произнёс с чувством Арцышев — и, кажется, вслух.

Сотник поднял на них растерянный взгляд.

Из-за горелой щелястой стены вышла девочка лет десяти... (нет, не девочка, «девочка» было лишь кажимостью, оболочкой, сим-шкуркой, как сим-шкуркой был каждый из них); оттуда выплыло... Стрый растерялся, не зная, как назвать то, что видит. Звезда? Но свет её был живым, а сама она, казалось, медленно меняет форму, будто выворачиваясь всякий миг наизнанку: снова — и снова — и снова — и снова.

Нельзя было отвести взгляд.

— Хоп! — сказал Арцышев, широко разводя связанные миг назад руки.

Дальше всё случилось почти сразу.

Выстрелило огнём дерево справа от просевшего частокола. Один из двух эльфов в чёрном доспехе переломился, словно марионетка с обрезанными ниточками, свалился бесформенной чёрной кучей. Из загривка его торчала арбалетная стрела. Заржали кони — много, больше десятка. Звякало железо. Младший Борлах присел, рот, оттянутый вниз шрамом, перекосило ещё больше. Кроах ас-Сотер задёргался, пытаясь освободиться. Позади девочки — звезды — невозможного — нечто — встал Ангус эп Эрдилл, протянул вперёд руку, собираясь прикоснуться...

...над развалинами форта — сразу, вдруг, стеной — встал туман, мгла, пелена, но словно иссечённый свивающимися в косы и полосы, будто вывернутыми наизнанку солнечными лучами. Причём казалось, что солнц несколько. И, одновременно, что — ни одного, что мир не просто затянут пеленой, но что пелена эта теперь — весь их мир.

Уходим, обронил он в эту пелену, ощущая, как шевельнулся Арцышев, как выпрямляется во весь рост Яггрен Фолли, как Ангус...

Потом обрушилась тьма, и не стало ничего.

***

То, что на первый взгляд кажется лишь тьмой, имеет структуру: оно пронизано мириадами нитей, и каждая шепчет, поёт, шелестит, рассказывает истории, любую из которых стоит выслушать. Но останавливаться нельзя: только вперёд, вниз, скользя между плоскостями тьмы и кружась в хороводе шепчущих нитей. Здесь нет памяти, однако есть всеведенье. Здесь нет слов, однако мир уступает силе твоей мысли; кажется, его можно лепить, словно горячий воск: вот волк, вот сосна, вот ворон. Здесь ничего не помнят, но и ничего не забывают. Здесь ты чувствуешь себя уместным именно потому, что ты — гость, странник, и стоишь, опираясь на посох. Здесь месса стоит царства, царства превращаются в танец пыли на свету, а слова утрачивают смысл, чтобы стать нитями, пронизывающими темноту. Здесь нельзя сказать: «я есть!», потому что некому такое услыхать. И здесь нельзя промолчать, потому что тот, кто молчит, — не существует (и не «пока», а «навсегда»).

И вот ты, утративший имя и суть, но обретший глубину и понимание, падаешь и возносишься всё ниже и глубже, паришь, обрушиваясь снизу вверх, и последняя преграда — всегда только ты сам.

Тебе не выйти за эту преграду, не одолеть её, не разрушить. Не стать выше. Но — как нашёптывают нити, память и всеведенье — можно сбежать. Любой может сбежать. Нужно только сделаться другим. Изменить: себя или мир. Не просто скатать в тугой горячий восковый шар, не просто сменить маску, одежду, лицо, но изменить и измениться. Сотворить заново — мир или себя. Обрести новую форму и обжечь её в печи, выжигая бывшее и переплавляя возможное. Но как назвать того, кто смог бы такое сделать? Бог? Демиург? Творец? И — нужно ли становиться богом и творцом тебе лично, или достаточно — падая и возносясь — подслушать, подсмотреть, ощутить: как гремит его пульс, как скользят под кожей и в костях слова, ещё не ставшие местом и временем? И так уж оно выходит, что здесь, в безвременье, в шепчущей свои истории тьме, между волком, вороном и сосной, ты сможешь повстречать бога.

Бог мерно дышит, бог хлопает в ладоши, бог говорит: голос его отчётлив, а от его песен кости рассыпаются песком и красное становится зелёным. Песни его не значат для тебя ничего, но ты прислушиваешься, стараясь запомнить: может — слово, может — знаки, может — мелодию; столько, сколько сумеешь. И от каждого услышанного слова перед тобой, внизу, в невообразимой дали, в точке, где солнце встречается с облаками, меняется мир: густеют вены рек, встают дыбом волосы лесов, хрустят, изламываясь, кости гор. И ещё там проявляются люди, много людей. Они стоят, будто куклы, но то один, то другой вдруг оживает, пускается в пляс и в путь, совершает поступки и прыжки, и когда люди оживают, с этим ничего уже не поделать, как не поделать со своею собственной пяткой, или локтем, или затылком.

А люди вдруг поворачивают свои лица к небу, к солнцу, к тебе, парящему в глубине божественного разума, и лица их словно пульсируют, меняясь, задавая некую мелодию, и нужно поймать ритм, поймать то движение, что делает мир — миром. И вот если это удастся, тогда многое займёт новое место, а многие со своих мест уйдут. И останется лишь понять — кто и зачем сказал то самое слово.

Но слово — звучит, оно ширится, оно охватывает всё бывшее и ставшее, всю явь и навь, все миры и всех насельников, всех людей и всю материю мысли, и движений, и поступков — и ты становишься, и осуществляешься, и делаешься сущим; и ты есть.

Теперь — есть.

***

Пелена рассеивалась.

Вот он разлепил глаза и понял, что лежит в траве: пыльной и высушенной летним солнцем. Солнце тоже было здесь — вернее, там, наверху, повиснув в небе золотой расплавленной монеткой. Солнце было настоящим.

Наверняка их выкинуло в реаль, и теперь они где-то неподалёку от Козыча: в игровой зоне, но целые и здоровые.

 Интересно, подумалось вяло, Ангус успел прихватить артефакт? В том, что им попался именно артефакт, о котором когда-то — когда же? — давным-давно — говорил Троян, Стрый не сомневался. Сейчас вообще всё казалось таким ясным, таким отчётливым, таким... Вплоть до того, что именно этот артефакт и был ответственен за исчезновение всех тех, информацию на которых закачивал в него Троян накануне их инфильтрации. И за блэк-аут в Скандинавии. И за вымирание карликовых пингвинов. И за...

Надо же, подумал он, тяжело перекатываясь на спину и раскидывая руки крестом, надо же, мы нашли настоящий артефакт. Система, которая производит систему, причём далеко за рамками всего того, что мог бы придумать для неё человек. Пора, как видно, устанавливать контакты третьего рода: мол, хай, братья по разуму.

Стрый захихикал и хихикал ровно до того момента, как над ним склонилось лицо: заросшее, с запутавшимися в бороде завязками шлема и с кривым, плохо сросшимся шрамом через всю щеку и нос.

— Живой, — сказал человек. — Эй, сотник, этот тоже живой!

И, коротко замахнувшись, ударил Стрыя в голову кованым сапогом.


***

— А подвалы у них — дрянь.

И это тоже было правдой.

Удивительно не то, что их не выбросило в реал: они не чувствовали теперь и сима, оставшись при том самими собой. Это было невозможным — но было же.

По всему, проклятое место, чего уж там. Новодел. Куда шли — туда и попали.

И ещё: Стрый никак не мог восстановить в памяти события в Видорте, то, что случилось, прежде чем люди Подменыша ворвались в форт и повязали их всех, правых и виноватых. Он помнил, как они крались к развалинам. Помнил цвет неба в просветах наверху. Помнил Арнольда ван Гаала, доктора гонорис кауза и херова иуду. Помнил сотника-нильфа с серебряным медведем на оплечье. Но потом был даже не провал: глухая гладкая стеклянная стена. Непрозрачная притом.

И что-то росло у него внутри, какая-то... искра? промельк? дыхание?

Нет, не понять. Не понять.

— О, — сказал Арцышев. — Крыска...

Красный маг, высокий эльф Ангус эп Эрдилл скривился с отвращением и швырнул во вставшую столбиком крысу пучком соломы. Крыс Ангус эп Эрдилл не любил.

Та, впрочем, проигнорировала человека, высокомерно потрусив к хлебному огрызку посредине камеры. Встала на задние лапы, подёргивая мордой. Посыпались крошки.

Ангус эп Эрдилл заскрипел зубами и отвернулся: эльфийская, да и любая другая, как подозревал Стрый, магия оставалась здесь недоступна — что-то там со стенами, какое-то старое заклятие. Оставалось надеяться лишь на Яггрена Фолли: в подземелье их было трое, без краснолюда, что давало маленький шанс, что взявшие их реданцы сплоховали. Это, конечно, если считать шансом возможность вырваться из виртуальной тюрьмы прямиком в виртуальный сим-мир. Впрочем, упование — основа сим- миров. Чудо, которое случается здесь и сейчас. Потому уповать можно всегда. На Звоночка. На Трояна. На кавалерию из-за холмов и волшебный серебряный рожок.

Вот уж дурацкая размерность сим-сюжетов: всегда что- то должно в подземельях начинаться, а что-то — заканчиваться.

Хуже было другое: Стрый чувствовал, как плывёт сам контекст: ещё совсем недавно чёткие и прозрачные названия стран и имена, за которыми стояли люди, места и события, теперь мутнели, выцветали, слипались так, что и не разорвать, не разделить. Цинтродден — Темерания — Новигаард — Радольтест... Содденпонтарадолблатанн... Вместо них — вдруг, кусками, словно вклеенные аппликации, — проступало странное: белые плащи с чёрными крестами под жарким солнцем и над раскалённым песком, змий о семи головах, двенадцати хоботах, бесконечная ледяная стена от горизонта до горизонта. Всё это теснилось где-то ниже уровня осознания, требовало, чтобы ему дали имя и жизнь. Но это имя и эту жизнь можно было дать, только взяв, вычерпав откуда-то. Вычерпав из самого себя. Самого себя — растратив.

Я — Алексей Строев, по прозвищу Стрый, бывший «щит», «кватра», единый-в-четырёх, хороший человек, повторял он, твердил по кругу, проговаривал, делая реальное явным, рядом — моя группа, мы в сим-реальности, мы можем, мы должны отсюда выйти, это лишь видимость, программа, последовательность единиц и нулей, сюжет, то, что придумывают, то, о чём говорят. Говорят...