– А ты чего выведал? – спросил Высик.
– Я-то? Для меня все началось с этой фамилии, с Ярегина. Фамилия эта, понимаешь, образована от архангельского местного словца. Так у нас хвойный лес называют, где можжевельник в прокладочку… И город есть в области, Ярега, и несколько деревень с таким же названием. Вот я и подумал, не из наших ли соколов взялся этот Ярегин, который к вам залетел. На Куденко привязка имелась, и я стал копать, не было ли какого-нибудь Ярегина среди знакомых Куденко. Долго ли, коротко ли – больше долго, чем коротко, потому что сам видишь, сколько времени прошло, – но стало для меня обозначаться, что, хотя никаких Ярегиных вокруг Куденко не водилось, но очень Ярегин получался похож на Ивана Воргина, за которым числился еще тот послужной список. А по происхождению Воргин получался из деревни Ярега, ловишь? Ага, думаю, уже что-то. Отправляюсь я в эту деревнюи выясняю, что Воргнн просто до смешного от нашего розыска ушел. Заявился в родную деревню, совсем скоро после войны, и подал заявление, что хочет отречься от отца, как от раскулаченного, и желает взять фамилию по месту происхождения – Ярегин, то есть. Там, конечно, все обрадовались такой сознательности и выдали ему в сельсовете справку, что он имеет право носить фамилию Ярегин. Вышестоящие паспортные инстанции известить не удосужились, и в послевоенной неразберихе вся эта самодеятельность прошла мимо нас. Паспорт на фамилию Ярегина он выправил в Харькове, где обженился на гулящей девке с харьковской пропиской – похоже, отстегнули ей солидно, но на этот счет она раскалываться не стала, – и появился на свет гражданин с чистенькой биографией. Для старых дружков он, конечно, остался Воргин, и мы его знали и ловили как Воргина, но при всех облавах по злачным местам или при проверке на улице он предъявлял паспорт на Ярегина – неподдельный паспорт, не придерешься, с харьковской пропиской к тому же, – и его отпускали. Мы трех наших сотрудников нашли, которые по приметам опознавали в нем Воргина, требовали документы – и, извинившись, пускали дальше гулять… Вот так. Когда мы это расшифровали, все остальное было легче. Главное, всю эту первую часть дознания я вертел в одиночку, в свободное от основной работы время, потому как и бесперспективное дело, вроде, и не наше… Только когда вышел на начальство с докладом, что Ярегин – это Воргин, имея все доказательства, начали официальное расследование, и тогда уж руки у меня оказались развязаны…
– И куда ниточки повели?
– Сам понимаешь, на Свиридова. Мы и до операции с морфием почти докопались, один шажок оставалось сделать… Подозревали нечто подобное, по всему раскладу. Уже изготовились Свиридова брать – и вдруг узнали, что он выехал в твои места. Сначала хотели дать тебе телеграмму, что, мол, будь готов к любым неожиданностям, а потом решили, что лучше мне поехать лично, потому как я в курсе дела и смогу на месте тебе подсказать, где и кого ловить. Кроме того, мы кое в чем сомневались… В общем, опоздал я.
– Почему же опоздал? Все ваши данные очень пригодятся… Деревянкин никаким боком не возникал?
– Возникал. Мы знаем, что он Плюнькину искал… Даже останавливался на квартире, где она жила с подругой. Подруга рассказала, что Плюнькина съехала в конце августа. Обещала вернуться к декабрю. Обыск ничего не дал – все чистенько. Ну, понятно, Плюнькина не такая дура, чтобы у себя на квартире хоть какой криминал держать. Но эта линия прошла у нас как одна из побочных, мы старались разрабатывать в главном направлении. В том, что нам представлялось главным направлением… Был с Деревянкиным один интересный моментик. Беседуя с подругой Плюнькиной, он сказал, что, мол, передай ей, Плюнькиной, то бишь: если появится, я, мол на нее зла не держу, и слушаться ее обязан, как велел Свиридов, так что пусть не думает, будто я ее самовольно разыскиваю…
– Занятно… – пробурчал Высик. – А он не конкретизировал?
– Нет. – Никаноров разлил еще по стопочке клюковки и продолжил. – Теперь, зная подноготную, я так понимаю: как-то она Деревянкина подставила. Скорее всего, убедила его взять на себя наибольшую часть вины, чтобы выгородить Свиридова в деле о вымогательстве – и не выполнила того, что обещала взамен…
– Да, скорее всего – даже почти стопроцентно – ты прав, – кивнул Высик. – Можно у Плюнькиной спросить, так ли это. Да, собственно, уже и не важно… – А перед глазами у него встало другое: бледное лицо Деревянкина в ту памятную Высику предвоенную ночь на танцплощадке. Неужели ответ был так прост? И из этой простоты следовали выводы почти невероятные… – Послушай, – продолжил он, чокнувшись с Никаноро– вым и опорожнив стопочку. – Тебя ведь поближе к Москве тянет, а? У меня Берестов, мой заместитель, погиб. Иди ко мне, сработаемся. Особых условий обещать не могу, но по выходным сможешь гулять по столице в новых штиблетах… Честное слово, мне лучше тебя никого не подобрать. Думаю, твои тебя отпустят. А я здесь все утрясу.
– Заманчиво… – протянул Никаноров. – Москва – это хорошо… У вас в Москве, – он перескочил на любимую тему, – и жизнь другая. Хотя и в Архангельске свои прелести есть. Но насчет культуры… Вот! – Он кивнул на чемоданчик. – Два часа всего в Москве пробыл, а уже в культтоварах грампластинку Вертинского купил, которую у нас в Архангельске ни за какие деньги днем с огнем не достать! Привезу – все мне обзавидуются! Если в Москву переводиться, так я эту пластинку ребятам подарю. Себе еще куплю, на месте!
И он пропел, блаженно покачнувшись всем телом, пьяненьким улыбчивым голосом:
Маа-дам!.. Уже падают листья
И осень в смертельном бреду…
– У нас с этой песенкой забавная история вышла, – резко оборвав пение, сообщил он. – Я не говорил, что Вертинский у нас выступал?
– Да ну?! – поразился Высик.
– Вот так. Он, говорят, вообще по стране много катается. Вот и до нас добрался. Народу набилось – не протолкнуться!.. А клуб у нас – холодный сарай, все укутавшись сидят, паром дышат. Он-то в своем костюмчике Пьеро, даже виду не покажет, что ему холодно! Его аккомпаниатор вообще в тулупе сидел, а он марку держит, как положено настоящему артисту. Сразу видно, уважает народ… И слушали его, затаив дыхание. А потом он на вопросы отвечал – о годах эмиграции, о том, как песни пишет, и о прочем. И вот встает один паренек и говорит: «У меня к вам вопрос насчет текста песни. До нас доходили зарубежные записи, когда вы по парижам пели, так там вы поете: «Девчонка, звезда и шалунья!» А сейчас вы нам спели «Девчонка, простая шалунья!» У вас это случайно получилось, или эта замена у вас в том смысле, что у нас звезд нет, все простые советские люди? Если так, то, наверное, замена политически правильная, а все равно жалко… Очень хочется, чтобы девчонка эта была «звездой», а не «простой». Разве так уж вредно, чтобы и у нас свои звезды были?» Ну, Вертинский улыбнулся, ответил полушутливо, в том плане, что, мол, конечно, ничего плохого нет, когда кого-то звездой считают, что иногда чуть-чуть меняешь текст песни во время исполнения, и что он очень благодарен за такое бережное и внимательное отношение к его творчеству, и надо ценить слушателей, подмечающих такие мелочи – это для артиста, мол, как маслом по сердцу… А после отъезда Вертинского у нас началось! Парня чуть не сгноили. Сам понимаешь, и высказал он почти прямую антисоветчину, и упомянул, что заграничные пластинки слушал… Если бы с именем Вертинского это не было связано, парню бы точно каюк пришел. А так удалось нам его отмазать, потому что как не отнестись с пониманием к заносу такого горячего поклонника – ведь Вертинского все любят… Даже наши особисты были малость в благодушном настроении после концерта, и их удалось уговорить простить дурака. Вон, мол, сам Вертинский похвалил его за наблюдательность… Но с тех пор у нас в домашних компаниях старый заграничный вариант поют, прижился он больше нового!
И Никаноров опять запел:
На солнечном пляже, в июне,
В своих голубых пижамах,
Девчонка, звезда и шалунья,
Она меня сводит сума!..
Он выводил, тщательно подражая изысканно грассирующей манере Вертинского.
Дальше Высик слушал его плохо: этот рассказец задел в нем что-то заветное, и сердце больно защемило – даже, скорее, резануло как ножом… Да, пронеслось у него в голове, тоска по звездам и невозможность звезд… Он увидел яснее ясного, где и откуда пролегает через жизнь Марии трагическая несовместимость, заложницей которой она стала и которая превратила ее в то, что она есть. Рожденная звездой, она обречена была быть простой… А ей нельзя было быть «простым советским человеком», это противоречило задумке природы, создавшей такую красоту, – неодолимая пропасть между задумкой в осуществлением калечила ее сердце и разум… Окрики «не сметь!» и «не высовываться!», сопротивление которым выпихивает лишь в одном направлении: в изуродованный уголовный мир… Высику припомнился «Сундук Коломбины». Ведьмин круг, из которого не вырваться… Все остальное вторично… Даже то, о чем он недавно догадался… А можно ли разомкнуть этот круг? Как же Высик ненавидел сейчас эту несчастную жалкую жизнь, в которой любой намек на «звездность» воспринимается как неискупимый грех… И сама ее фамилия… Первое клеймо, наложенное нашей действительностью: не быть тебе Гретой Гарбо… Непонятно, почему Высику Грета Гарбо пришла на ум: то ли из-за внешнего сходства, то ли сам звук имени, ставшего символом, полнее и лучше всего выражал ощущение того задавленного, что Высик сейчас увидел – или померещилось, что увидел – в Марии. И такая чушь лезла в голову: мол, не закрой ей с рождения путь «звезды», у нее и фамилия была бы другая. Фамилия отобразила сущность того, что с ней произошло…
Жизнь, в которой «звезда и шалунья» должна быть низведена до «простой шалуньи»… «Жалко…» – как сказал неизвестный архангельский парень. Это беспомощное клеймо «жалко» звучало более осуждающе, чем любые гневные и громкие слова.
Никогда прежде Высик не ощущал с такой удушливой отчетливостью затхлый мрак, расползшийся на пространство огромной страны. Он еле сдерживался, чтобы не заскрипеть зубами от боли, и, еще немного посидев с Никаноровым, ушел, сославшись на дела. Сказал, чтобы тот не ждал его, ложился спать, а он когда вернется – тогда вернется, в крайнем случае в дежурке переночует, доспит остаток ночи.