Ведьмина роща — страница 29 из 40

– Ну, так это, отпоил я Варюшу самогоном, рассказал все как было, – продолжил дядька Трофим, – а она и говорит, мол, как дитя отпели да ведьму хоронить пошли, Оксанка хворой прикинулась, с девками да ребятами домой ушла. Да перед этим долго за крестом каменным с Кондратом о чем-то переругивалась. Тот и ласково с ней, и грозно, а она руки в боки уперла, грудь выпятила да гнет свое. И подружки ее, Анька с Ольгой, парней своих позвали – да тоже на Кондрата. Тот рукой махнул, плюнул и прочь пошел.

– Значит, не было Кондрата у ворот?

И вроде тихо Глеб спросил, да только дядька Трофим совсем сгорбился за столом.

– Не было, он парень приметный, и в темноте узнаешь. Оксанка только, эти ее придатыши да ухажеры их, – выдохнул Трофим и снова квасу хлебнул. – Сидели мы, не знали, куда бежать да что делать. И по темноте в колхоз не поедешь, и утра ждать неспокойно. А потом и вовсе жуть началась. Ветер стих совсем, небо тучами заклало густо, все звезды загородило начисто, только туман один кругом ползет да будто светится, и собаки все как завоют. Я ставни и двери запер, пистолет зарядил, собрались мы на кухне, свет зажечь боязно. А собаки все воют, заливаются, точно покойника чуют. Я со страху принял малек, чтоб успокоиться, но только хуже стало: за окно глянешь – покойники мерещатся. А потом такой ветрище одним махом налетел, ставни да двери пораспахивал, принялся ленточку голубую по полу гонять, об ноги путать. А она, точно живая, трется, ласкается да к порогу так и тянет. Ну, тут уж не выдержали, подорвались, ночь не ночь, туман не туман, да знать сама природа знак подает: надобно ехать. Да вот, вишь ты, не поспели…

Замолчал дядька, квасу налил, в кружку глядит, затылок почесывает. Тетка Варвара вздохнула, на мужа глянула и продолжила за него:

– По деревне-то едем, тишина кругом, точно вымерло все, только собаки и воют. И туман этот, густющий, белющий, ни дать ни взять сметану кто разбросал по улицам. Да только где столько коров взять, чтоб все улицы сметаной заложить, у нас и стадо-то деревенское небольшое. А как выехали, назад оглянулись – туман поднимается, дома кутает. Собаки разом смолкли, совсем тихо сделалось и жутко.

Подняла тетка глаза, на Глеба глядит жалобно, руки заламывает:

– Что теперь будет с деревней нашей? Она хоть и небольшая, да родимая.

Усмехнулся Глеб, Глашину ладонь обнимает, пальцы гладит:

– Что будет, от людей зависит, на их совести раны эти да синяки. Коли с повинной придут, мягче наказание. Разве не так оно по закону, Трофим Яковлевич?

Кивает дядька, вздыхает, да все глаз поднять не хочет. Вдруг забарабанило что-то в двери, точно молоточком маленьким. Вскрикнула Варвара, кружку выронила – стукнулась та глиняным боком об пол, засуетилась и под лавку юркнула. Сашка с Егором – за ней, едва лбами не столкнулись. Долго ползали под столом да лавками, словно котята слепые, а кружка под Глашин стул закатилась и лежит себе тихонько. Отвел Глеб взгляд тяжелый от дядьки, к двери повернулся:

– Впусти птичку, Аксюта.

Та подскочила, чуть лавку не уронила, на Сашку наступила. Только дверь открыла – синичка внутрь впорхнула, над столом покружила, Глебу на плечо села да зачирикала быстро-быстро. Слушает Глаша, дивится: и как Глеб тараторку эту понимает? Сама она половины слов разобрать не может, только и уяснила, что поручение какое-то птичка выполняла, а теперь отчитывается Хожему. Собрала Глаша крошки со стола, птичке протягивает. Та замолчала, нахохлилась, глядит то на крошки, то на Глеба. Улыбнулся он, на Глашу ласково посмотрел, кивнул птичке:

– Отведай, коли угощает.

Перелетела синичка на Глашину руку, клюет осторожненько, по ладони топчется да старается коготками раны не задеть. Тепленькая, перышки мягкие, лапками щекотно так перебирает. Уж не от нее ли Глаша сон Глебов охраняла? Кончились крошки, подняла птичка голову, зачирикала снова, но теперь к Глаше обращается:

– Благодарствую, знахарка, за ласку. Не гневайся, что не сумели от ворон да коршунов защитить, больно много их развелось в здешних краях.

Вздохнула Глаша, рукой птичку подбросила, та и улетела прочь. А Глеб поднялся да с Яхонтовыми в деревню уехал, обещал Глаше вечером вернуться, в рощу ее прогулять.

Как уехал он, стала Глаша тосковать: птицы ли в роще запоют, пчела ли в ту сторону полетит, и ее сердечко следом бежать готово. Аксюта уж и не знает, чем сестру отвлечь: и купаться зовет, и козу пасти, и веночки на лугу плести, да Глаше все не по сердцу. В реке она уж так накупалась – больше в воду не загонишь, а веночек лучше того, что старый пастух ей сплел, и не сделать вовсе. Муторно на сердце, вроде и рада, что сестра жива-здорова, да только нагляделась уж, наслушалась, хочется снова в рощу уйти, от глаз чужих укрыться. Приметила это бабка Агафья, Аксюту козу пасти выгнала, а Глашу в баню свела, выпарила, вымыла, чаю с вареньем налила, сама села напротив.

Смотрит Глаша в кружку на лицо свое исцарапанное да думает. Вчера утром только понимать стала, что сказка-то и не выдумка вовсе, а сегодня уж и представить не может, как в город возвращаться, с рощей расставаться. Тянутся по рукам травянистые узоры, струится сила медовая, пьянящая, а мысли через одну о березках да сосенках, о полянке заветной. Да и не по роще одной сердце болит. Как ни гнала она от себя мысли о Хожем, а все сердце нет-нет да стукнет о нем: любит, не оставит вовек. И так тепло да светло становится, точно лучик солнечный в душу пробивается. Но другая мысль следом ползет непрошеная, свет затмевает, холод да тоску навевает: с Хожим остаться – ведьмой деревенской наречься, людей врачевать. А как врачевать их, коли они ее по деревне, точно зверя, гнали, задушили да в реку бросили?

– За что народ ведьму не любит? – подняла Глаша голову да на бабку глядит. Не у кого больше совета спросить, а та ее в прошлый раз приласкала да помочь обещала, если нужда будет. Может, и правда помо-жет чем?

– Силы ведьминой боятся, завидуют, что у самих такой нет, оттого и беснуются да зло творят. Но не то важно, за что не любят, а то, как жить тебе с этим, Глафира.

– Да чему тут завидовать? Ходишь неприкаянная, точно зверь дикий, в лес смотришь, не знаешь, чем сердце унять…

– Не все так ведьма живет, Глафира, – улыбнулась Агафья. – Ты-то неприкаянная ходишь, оттого что сама своему сердцу не веришь да решиться никак не можешь. А как примешь все что должно, так сразу легче станет.

– Хорошо бы, – вздохнула Глаша. – Да только как тут решиться? С Хожим хорошо, хоть и боязно, ну да это не беда. А вот с людьми как быть? Ведьме на деревне не лето коротать – век вековать, будут весь век донимать да плевать через плечо. Ни у кого сил терпеть не хватит.

Агафья Глаше варенье подвинула, сама ближе наклонилась да шепчет:

– А я вот тебе что скажу. Ефроське говорила, она не слушала, так, может, ты послушаешь, коли сама спрашиваешь. Не надо терпеть да в страхе вечном жить: сама видишь, не тебя одну уже донимают, Варе с Трофимом – и тем досталось, хоть и уважают их на деревне. Сейчас Хожий по деревне пройдет, порядок-то свой наведет, притихнут все. Да только ненадолго: Хожий вечно здесь сидеть не станет, дел у него на том свете немало, это ты понимать должна, коли от женитьбы не открещиваешься. А как уйдет он, кто здесь останется? Ты, Глафира, как глаза и руки его. Вот тогда народ и вспомнит, как Хожий за тебя по деревне беду сеял, тогда и придет к тебе снова с огнем да веревками. И ни у дядьки, ни здесь не спрячешься – везде отыщут.

Слушает Глаша да едва слезы держит: права бабка, Ефросинью сколько раз гоняли, и хоть каждый раз приходил Хожий, людей стращал, да сызнова все повторялось.

– А как же Ефросинья-то до своих лет дожила? Как она народ унимала?

Усмехнулась Агафья, кивнула:

– Хорошо мыслишь, Глаша, правильно. Не унимала Ефрося народ, в рощу убегала беду пережидать да Хожего звать. Только вот что я скажу: пастух от стада своего не бегает, и ведьме негоже от людей бежать. Не должен Хожий в мир людской сильно вмешиваться, на то ведьма и есть, чтоб за людьми присматривать. Ведьму на деревне уважать должны да за хозяйку почитать. Коли ведьма хорошая и народ ее ценит, плодится деревня, беды не знает. А коли будешь каждую обиду без наказания спускать, так и станут, как с Ефроси-покойницы, веревки вить. А Ефрося, поди, знаешь, чем кончила-то.

Призадумалась Глаша, приуныла:

– Не хочу я людям мстить, пусть дядька Трофим их по закону наказывает, а там уж погляжу, с каким подарком ко мне придут.

Качает Агафья головой:

– Нет, Глаша, у Хожего свои законы, не простит он людям, что на невесту его руку подняли, так пройдется по деревне, что каждый взвоет похлеще тех собак, что ночью Варе с Трофимом покою не давали. Крепко зол он нынче, быстро не уймется, а народ с тебя за это спросит. Послушаешь их, пойдешь Хожего о милости молить – и будут вечно на тебе всей деревней отыгрываться. А коли милому своему жалиться на людей вздумаешь, так от Ведьминой рощи и пепелища не останется. Сама должна и народ в узде держать, и Хожего-то придерживать, чтоб без пути людей не морил.

Нахмурилась Глаша, вышла из бани невеселая. Глядит, а у калитки дел Евграф ходит. Приметил ее, принялся кричать да стучаться, а как впустила, к ней и бросился, за плечи обнимает, слезами обливается. Стояла Глаша, запах махорки вдыхала, швырканье стариковское слушала, а сама все думала о словах бабкиных.

– Ох, синеглазочка, родненькая наша! – вздохнул дед, поуспокоившись. – И за что они тебя, окаянные? Поделом Хожий лютует на деревне.

– Сильно лютует? – спросила Глаша, а сама все в сторону рощи смотрит. Пойти бы к мосту да поглядеть, стоит ли еще деревня, только не дойдет, ноги болят шибко и сил нет совсем, хоть клюку бери.

– И-и, – протянул дед. – Да не припомню, когда так расходился-то!

И рассказал он, что поутру ходил за сетями, вчера-то снять позабыл, не до того было. Увидел на том берегу пастуха старого, сказал ему про девок окаянных, а тот ему вот что поведал. На рассвете Оксанку да подружек ее мертвыми нашли. Одна на штырь какой-то на берегу напоролась, другая заслонку в печи не открыла и задохлась, а Оксанку собака собственная насмерть заела. Содрогнулась Глаша, перебирает листики смородинные, что бабка у Аксютки отобрала, да крепко думает. Прав дед: суров Хожий, лютует – за нее одну трех погубил.