– Лучше пара шрамов на лице, чем если тебя повесят, – отвечаю я и смотрю внутрь повозки, где пожилые женщины развалились на тонкой соломенной подстилке. Их убаюкало мерное покачивание – всех, кроме моей матери, которая сидит с прямой спиной в самом дальнем углу, за сиденьем извозчика, ее губы подрагивают.
– Никого не повесят, – бормочет Хелен, поднимая взгляд к синеющему небосводу. – Никто не повесит меня.
– Они вешают ирландских женщин, – мрачно замечает Бельдэм. – Гэлы[18].
Мы с Хелен поворачиваем головы и смотрим на нее.
– Ирландских женщин в караванах, которые следуют за своими мужьями, сражающимися на стороне короля. Круглоголовые быстренько их вздергивают.
– Они паписты, – пожимает плечами Хелен.
– А вы, мадам, ведьма, – улыбается моя мать. – Что, в общем-то, одно и то же.
Мы замолкаем и слушаем, как дождь тихонько стучит по крыше. Когда небо проясняется и повозка поворачивает на север, поднимаясь к Колчестерской дороге, заходящее солнце рисует на полотне тень Хопкинса, скачущего рядом, – каждую деталь, вплоть до слепней, вьющихся у морды его лошади. Старая матушка Кларк бормочет что-то сквозь сон.
В сумерках наш маленький караван останавливается недалеко от Дедхэма. Нам дают попить воды и поесть хлеба – я ем впервые за прошедшие сутки. Душные сумерки, какие часто бывают в конце весеннего дня: трава в свете последних лучей солнца будто покрыта темно-зеленым глянцем, над верхушками деревьев уже показался месяц. Но в повозке жарко, и в этой тесноте, потея в наших грязных платьях, мы все довольно быстро становимся злыми и нетерпимыми друг к другу. Начинается с того, что Лиз Годвин, пережевывая свой последний кусок хлеба, вслух размышляет о том, что она могла бы спастись из нашего нынешнего неприятного положения, заявив, что ей нужно отлить, а там добежать через поля до леса, где можно перетереть веревки об «острый камень». Вдова Лич язвит, что Годвин прочитала слишком много книжиц, а вдова Мун выражает сомнение, что Годвин вообще умеет читать. Годвин негодующе настаивает, что умеет. Моя мать говорит, что хотела бы посмотреть, как Годвин попытается осуществить свой план побега, и что ей, безусловно, стоит попробовать, – нам всем не помешает посмеяться. Годвин говорит, что мы превратились в злючек, а Хелен досадливо отвечает: «Любезнейшая, весь мир стал таким». Тогда Лиз Годвин пытается прекратить препирательства; она говорит, что уже вечер и нам следовало бы закончить разглагольствовать, учитывая, что мы оказались здесь по той причине, что некоторые из нас любят поболтать – и чтобы о них поболтали – больше, чем это подобает христианкам.
– Фи, – фыркает моя мать, – не надо ходить вокруг да около, Лиз. Говори прямо, – ощетинивается она со всей присущей ей язвительностью. – Лиз Годвин, со своим мужем и вечно задранным носом, да и сам муж такой же, хотя это не принесло ей особого счастья. Ну и где сейчас твой дорогой Томас, а, Лиз? Уже скачет из Мэннингтри, чтобы спасти нас всех, да, этакий Бэв из Антона?
Тогда Лиз Годвин начинает плакать, а остальные отводят друг от друга глаза, упираясь взглядами в стены, не в состоянии найти сил, достаточных, чтобы утешить ее.
Проходит несколько минут, и кажется, что мир наконец-то восстановлен, но тут Хелен приходит в голову снова разбудить спящего медведя.
– В любом случае, – говорит она, облокотившись на задний борт повозки, и ухмыляется, крайне довольная собой, – мы здесь по милости матушки Кларк. Если мы ищем виноватого.
И старая матушка Кларк, заблудившаяся в разрушенных чертогах своего разума, улыбается пустой улыбкой при звуке своего имени.
– Я сказала ему, – говорит она, – что мы можем спуститься посмотреть на корабли.
И взбешенная Хелен вскидывает свои связанные руки с криком: «Осподи! Она уже совсем тронулась!» Затем моя мать обзывает Хелен косорылой потаскушкой и велит ей придержать язык, а Лиз Годвин продолжает причитать над всем этим, а Маргарет Мун призывает к миру и спрашивает, что хорошего в том, что мы перегрыземся.
– Госпожа Мун совершенно права, – говорит незаметно подъехавший мистер Хопкинс: он приподнял тент, чтобы посмотреть, что за перепалка происходит в нашем дурно пахнущем застенке. Он прикрывает рот платком. Мы все тут же умолкаем – как вам угодно, – и он смотрит на нас с мрачным любопытством, словно мы – опытные экземпляры, пришпиленные к сукну. Он опускает руку, и мы видим его приводящую в бешенство улыбку.
– Почему бы не направить вашу явно неуемную энергию на молитвы? – предлагает он, и это предложение звучит как-то издевательски. – Молите Бога об освобождении ваших душ, вместо того… – тут он бросает взгляд на Лиз Годвин, – вместо того чтобы строить планы с намерениями освобождения тел с помощью собственных… бестолковых измышлений.
Его лошадь встает на дыбы и бьет хвостом, а мы уставились на свои колени, как дети, пойманные на лжи.
– Я бы этого не сделала, сэр, – тихо говорит Лиз, подтягивая колени к подбородку. – Это были только разговоры.
– Хорошо, – отвечает Хопкинс и заверяет нас, что несмотря на то, что земные страдания могут приблизить нас к Богу, ему не доставит никакого удовольствия, если кого-то из нас придется выпороть. Он опускает ткань и снова переходит на рысь – черная тень на светящемся полотне – и созывает ополченцев и извозчика. Пока запрягают лошадей, мы сидим молча; вскоре процессия движется дальше, прочь от заходящего солнца.
– Они ужаснутся, – тихо бормочет матушка Кларк, потирая нос шишковатым пальцем, – судороги и боли охватят их; будут мучиться, как рождающая, с изумлением смотреть друг на друга, их лица разгорятся.
А Лиз Годвин чопорно заявляет, что, поскольку она узнала вышеупомянутый отрывок из Исайи, она надеется, что все вопросы о том, что она неграмотная и непросвещенная, будут сняты.
20. Колчестер
Колчестер вы учуете прежде, чем увидите. В сыром вечернем воздухе стоит запах нечистот и дыма, а еще запах пороха и грязи, напоминающий смардный душок преисподней. Я еще ни разу не видела города. Я откидываю тент и вглядываюсь в сумерки. Повозка движется по дороге среди зарослей кустарника, окруженного глубокими траншеями и земляными валами, высокими заборами из острых кольев, которые в наступивших сумерках напоминают узкую зубастую челюсть гавиала.
Я чувствую, как Хелен пристраивается рядом. Слава богу, кажется, она потеряла дар речи, наконец-то. Это называется «укрепления», я читала о них, но раньше не видела, и думается, что сам Иона не видел зрелища страшнее этого, даже когда попал в глотку кита.
Должно быть, мы добрались до ворот, потому что позади нас раздается требование предъявить документы, запоздалый необходимый оклик от парня-дозорного, отбившегося, кто знает, от парламента или короля? Когда привратник поднимает полотняный тент, чтобы осмотреть человеческий груз, мы съеживаемся и как можно плотнее закутываемся в потрепанные шали. Он высоко держит фонарь, и мы видим его рябое, как шмат мяса, лицо.
– Однако, – гогочет стражник, разглядывая наши белые фигуры сквозь полумрак, – выглядят они не очень, но пахнут будь здоров.
И хотя всего за последние сутки половину из нас раздели догола и малознакомые люди втыкали в наши тела булавки, сейчас мы испытываем гораздо большее унижение: этот чужак, этот мужчина из Колчестера, имеет право смотреть на нас, пересчитывать нас и говорить, как, по его мнению, мы пахнем.
– Если ненависть прикрывается обманом, то откроется злоба их в собрании праведников, – грустным голосом цитирует Притчи Хопкинс с высоты седла, и я глубоко ненавижу его за это.
– Да, полагаю, так и будет, – жизнерадостно отвечает сторож.
Затем Хопкинс произносит еще несколько коротких общих фраз официального толка.
– Семеро в замок! – выкликает сторож.
Я слышу, как скрипят открываемые ворота. Здесь тоже слухи опередили Разоблачителя ведьм. Ополченцам приходится ехать впереди, чтобы расчищать повозке путь через центральную улицу, запруженную беженцами из эссекских деревень, гонимых из своих домов огнем, или голодом, или иными причинами, – исхудавшие лица, руки, воздетые навстречу благочестивому джентльмену, одетому в безупречно-черный бархат. Я не отрываюсь от прорехи в тенте, потому что мне важно знать, как выглядит город. Он выглядит так: калеки шаркают по улицам с чашами для подаяния и табличками на шее, на которых написано «ПОЖАЛУЙСТА Я ГОЛОДЕН БОГ БЛАГОСЛОВИТ»; у трактиров и домов собраний другие люди, вряд ли более богатые, проповедуют перед неулыбчивыми зрителями на фоне облупившихся стен с объявлениями о травле медведей и исследованиях мочи от лекарей-шарлатанов. Вижу бродягу, у которого на поводке паршивая полулысая обезьянка, танцующая под звуки тростниковой флейты. Здесь много того, на что можно посмотреть, но еще больше запахов: разит потными лошадьми, дымом горящих дров и табаком, мочой, пивом и болезнями, селедкой и язвами. Увидев повозку с эскортом солдат, уличный прорицатель выкрикивает: «Возмездие за грех – смерть!», и содержимое переполненного помойного ведра выплескивается на тент. Женщина скрючилась в колодках, седые волосы затвердели вокруг темно-красной окровавленной раны. Город, оказывается, это голод, но также наслаждение. Есть и другие женщины, наверное, это и есть шлюхи: на их платьях из грязной яркой тафты вырез до половины груди, волосы уложены напомаженными завитушками и локонами. Некоторые из них выглядят такими красивыми; они высовываются из окон верхних этажей – румяные щеки, мужские руки на талии, – и я удивляюсь, что их жизнь проходит во грехе, но они не страдают от этого, как я. И я желаю быть на их месте, хотя это само по себе грех.
А потом все уходит, исчезает. Тяжелая железная решетка опускается между мной и миром и грехом, который, я полагаю, будет совершаться дальше, как совершался до того, хотя я об этом не знала.
Повозка протискивается по мосту, перекинутому через зловонный канал, и заезжает под вторую, более глубокую арку, принадлежащую замку. Я высовываюсь из-за холста над бортом, чтобы увидеть всю высоту этих крепостных стен. Несомненно, это самое грандиозное строение, что я когда-либо видела: кажется, что стены замка могут достать до грозовых туч, а вороны машут крыльями в вышине у водостоков, словно бабочки. Нас выгружают в строении, похожем на сторожку, и мистер Хопкинс следит за тем, как надзиратель меняет веревки, связывающие наши запястья, на тяжелые железные кандалы. Поначалу приходит облегчение: я снова могу расправить плечи и пошевелить руками. Но очень скоро железная цепь становится тяжелой – на руках теперь вес упитанного ребенка, и нас отправляют од