– Дьявол их побери, – презрительно усмехается моя мать. – Дьявол побери их всех. Ибо я желаю этого, прямо сейчас, – хотя это будет стоить мне души.
Никто из нас не спорит.
– Как вы думаете, они отрубят нам головы? – сглатывает Маргарет, массируя складку на шее.
– Мадам Мун, – преувеличенно вежливо начинает Хелен, рот ее приоткрыт, и посередине губы виднеется ранка, – не теряет самомнения, даже когда дрожит на краю могилы. Они не отрубят вам голову, дорогая, – они вздернут вас, как треклятое отродье.
Она издает звук «ччч», выпучивает и закатывает свои блестящие черные глаза. Самомнение – одно из худших качеств, которые могут быть у женщины.
– Боже, помоги нам, – хнычет Маргарет.
– Он не поможет, – отвечают хором трое других, но я не знаю, кто именно: свеча погасла, их голоса слились в темноте.
Вдова Лич рассказывает нам про женщину из Ипсвича, которую сожгли на костре за колдовство, когда вдова была еще девочкой.
– Говорили, что она убила своего мужа, совершив Черный пост[20].
– Женщин сжигают только за измену, – объясняет моя мать, наш знаток-рецидивист. – Например, за убийство короля или убийство мужа. Или если попросить об этом Дьявола.
– Но полстраны желает смерти королю, – хмуро говорит Лиз Годвин.
– Я сделаю это для них, если они меня выпустят, – закашливается мать.
Мы едим, спим, смотрим, думаем, воняем – хотя все это, кроме последнего, лишь едва-едва. Бесконечность нашего заточения порождает состояние сознания, похожее на сон, – как это лучше объяснить? Я начинаю чувствовать, что больше не существую как личность, ни в каком смысле. Я уже не образ Бога или Адама. Я – набор изношенных органов, мятежных позывов и кожи, исстрадавшейся без солнца. То, чем я являюсь сейчас, – не есть человек, не заслуживает имени.
Жизни тоже нет – слова, которыми мы именуем опыт, придаем ему вес, теперь ничего не значат, они притупляются, заглушаются этой сплошной густой тьмой: день, ночь, дождь, вниз, вверх, шаги, ничто, ничто. Ребекка истаивает. Но так же я способна и расцвести. Моя личность, такая хрупкая и пока еще неопределенная, выскальзывает из-под сапог тирана, как вуаль; моему разуму, который уже в своих мыслях так часто не соглашался с надлежащим, теперь нет дела до подчинения правилам общества, которого мы здесь лишены. Нет. У меня нет желания оставаться – если бы надзиратель оставил дверь открытой, я бы сбежала в мгновение ока. Но и это положение более или менее меня устраивает. В другой жизни я могла бы стать отшельником или даже мученицей. Или, как святой Симеон Столпник, укрыться ото всех на высоких стенах пятнадцатифутовой башни. Наконец, я рада быть особенной – совершенно опустошенная, я приглашаю Дьявола на трапезу, чтобы быть узнанной.
Я мало говорю и много слушаю. На тридцать шестую ночь нашего заключения, когда мы улеглись на наше ложе из тряпья и погасили тусклую свечу, – я слушаю. Храп Маргарет Мун, бормотание матушки Кларк и новый звук поверх стонов страдающих от лихорадки узников, содержащихся уровнем выше. Я слышу шаги и скрежет шпор по лестнице. Я дергаюсь, когда дверь распахивается и свет фонаря внезапно режет глаза.
– Мисс Уэст, – зовет Хопкинс (хотя его лица не видно, голос невозможно не узнать), – следуйте за мной.
22. Часовня
Поначалу я не уверена, смогут ли ослабевшие мускулы ног унести меня дальше порога. Но они делают это. Прочь из камеры, вверх по лестнице, вдоль коридора; глаза слезятся от изобильного пламени фонаря Разоблачителя ведьм, сияние этого огня кажется почти божественным после долгого месяца взаперти, в темноте.
Мы проходим мимо других заключенных, они стонут и мечутся в лихорадочном забытьи. Хопкинс идет быстро и даже не оглядывается, чтобы убедиться, что я не отстаю. Он крепко прижимает ко рту платок.
Любопытно, что я больше не обращаю внимания на этот запах, наверняка тошнотворный, наверняка убийственный. Благодаря длительному и близкому знакомству я свыклась с этим зловонием.
Я плохо запомнила эти коридоры с того раза, как нас сюда привезли, поэтому удивляюсь, когда внезапно мы оказываемся в сторожке. Хопкинс достает связку тяжелых железных ключей и принимается снимать с меня кандалы, молча и деловито. Чтобы отомкнуть замки, он стоит совсем рядом. Настолько, что я могу чувствовать на его одежде запах свежести, запах летнего дождя и полей. Под черным плащом поблескивают доспехи и набедренные щитки из полированного металла – зачем? Неужели дороги стали такими опасными или охота на ведьм?
Та же широкополая черная шляпа, тот же меховой воротник под тем же худым хищным лицом.
– Вы должны держаться рядом, мисс Уэст, – инструктирует он.
Я потираю запястья, ошеломленная внезапным освобождением от бремени кандалов. Такое странное ощущение – будто руки, ставшие такими легкими, могут просто выскочить из запястий и взлететь к потолку. Он подходит ближе и застегивает на моей шее тяжелый плащ с капюшоном. Смесь возбуждения и ужаса встряхивает жалкое содержимое моего желудка.
– Здесь недалеко, – говорит он.
Мне приходит на ум, что, возможно, меня отведут куда-то, откуда я уже не вернусь. Он берет меня за руку, но я остаюсь на месте.
– Сэр, я вернусь? Моя мать…
Он испытующе смотрит на меня.
– Вы вернетесь сюда, – говорит он.
Темно-синее волшебное ночное небо. Огромная луна освещает крыши за стенами замка. И звезды. Звезды! У меня перехватывает дыхание от свежести всего этого, трепетности всего почти забывшегося, от такого количества звездных скоплений и блуждающих звезд, маленьких и больших, тусклых и безжизненных, звезд, которых не счесть. Наблюдающий за мной Хопкинс издает что-то вроде удовлетворенного возгласа.
– Иногда красота – единственный аргумент, в котором Он нуждается, – говорит он, положив руку мне на плечо.
Я смотрю на него, он все еще смотрит на меня. Мне странно слышать, что такой человек, как Хопкинс, выражает свою веру в столь изящных выражениях.
– Я забыла это, – говорю я.
Тогда он ждет – оставляет меня на несколько минут наедине со звездами, – а затем властно берет за руку и ведет прочь от враждебной громады замка, к арке в толстых стенах, огораживающих его территорию. Оттуда на узкую улочку, застроенную покосившимися домами и дощатыми лавками, в которых царит тишина, – должно быть, уже поздно. Или очень рано. На улице ни души, только двое стражников на расстоянии следуют за нами от самого замка, их шлемы сверкают в лунном свете. Полагаю, они здесь на случай, если дьявол соизволит одолжить мне свои зубы, чтобы я могла вырвать Хопкинсу глотку. Я осторожно ступаю босыми ногами по склизким булыжникам. Дождь капает из водосточных труб, и где-то неподалеку я слышу негромкое ржанье лошадей в стойлах – они спят и видят свои лошадиные сны. Я чувствую их запах. Они пахнут лучше и благороднее меня. В конце улочки стоит приземистое квадратное каменное здание с высоким сводчатым окном на северной стене. Хопкинс распахивает тяжелую дверь и вводит меня внутрь. Это часовня. Или бывшая часовня. Сейчас это голая каменная зала с пустым алтарем и оборванными драпировками, стены исцарапаны непристойными надписями и рисунками. Пахнет застарелой мочой.
Хопкинс снимает шляпу и ставит фонарь на алтарь.
– Что вы знаете о святой Елене? – спрашивает он, подтаскивая из угла опрокинутый табурет и пустой ящик. – Садитесь, – приказывает он, подталкивая меня к нему.
Святые. Это тест.
– Я ничего не знаю о святой Елене, сэр. В священных писаниях нет упоминаний о ней, сэр, насколько я помню.
Я послушно сажусь на ящик у алтаря. В часовне холодно, и каменный свод, будто пересмешник, вторит моим голосом – Я ничего не знаю о святой Елене, сэр. Я понимаю, что, сама того не осознавая, держусь за запястья, – настолько я привыкла к тяжести оков. Без них я чувствую себя обнаженной; тем временем Разоблачитель ведьм вглядывается в мое грязное лицо.
– Она была матерью императора – первого императора, который отказался от языческой веры своих предков и принял единственно истинного Бога, – объясняет он с живостью и, что любопытно, будто не считает меня глупышкой. – Говорят, что она построила эту самую часовню. Я подумал, что, возможно, вы захотите помолиться, пока мы здесь?
Еще одна проверка. Я оглядываю грубую каменную кладку и облупившуюся штукатурку и пожимаю плечами.
– Мне не нужно посещать часовню или церковь, чтобы молиться, сэр, – отвечаю я колко. – Бог повсюду.
Рот Хопкинса складывается в знакомую гримасу.
– Совершенно верно, – отвечает он. – Тогда еда?
Он вынимает из-под плаща промасленный пакет из оберточной бумаги и раскрывает его на алтаре. Румяные, толсто нарезанные ломтики ветчины и клин сыра. Я чувствую, как мой пересохший рот наполняется слюной от одного только запаха, и с жадностью набрасываюсь на это угощение, раздирая мясо голыми грязными пальцами. Наверное, я выгляжу словно волк, но я слишком голодна, чтобы заботиться об этом.
Хопкинс наблюдает с отстраненным интересом. Я замечаю, что он наблюдает движения моих пальцев – как они попадают в рот, двигаются около рта. О, соблазнение.
– Я боялась, что вы пришли отвести меня на суд, сэр, – говорю я, проглотив пищу.
– На суд? Нет, – отвечает Хопкинс. – Вас будут судить на летних слушаниях.
Когда нас арестовали и конвоировали, был конец марта. Сейчас, должно быть, уже почти июнь. Летние слушания должны состояться очень скоро – считаные дни. Я чувствую внезапный приступ тошноты, который тут же прекращается, потому что Хопкинс продолжает: «…на следующих летних слушаниях».
Значит, нам придется ждать год или больше.
– И нас будут держать в замке? – спрашиваю я, в моем голосе сквозит возмущение, несмотря на все мои усилия сохранять сдержанность и казаться послушной.
Он смотрит на меня. Кивает. Достает маленькую записную книжку в кожаном переплете и карандаш и кладет их на алтарь.