Идс протяжно вздыхает и передергивает плечами, затем медленно поднимается. Мужчины смотрят друг другу в глаза.
– Второзаконие назначает штраф за возлежание с девицею в пятьдесят серебреников, – говорит Идс с мрачной ироничной улыбкой. Он берет со стола шляпу и вертит ее в руках. – Похоже, я заплачу больше.
– Я не прошу вас признаваться в чем-либо порочащем вас.
– Нет, – отзывается Идс, посасывая внутреннюю сторону щеки. – Вы не делаете этого. Очень любезно с вашей стороны.
– Я прошу вас помнить, сэр, – бормочет Хопкинс, удивленный и даже слегка встревоженный внезапной веселостью Идса, – на кону ее душа.
– Думаю, что это не душа ее вас так заботит, Мэтью, – Идс осушает кружку до дна.
На лице Разоблачителя ведьм появляется неприятная улыбка.
– Знаете, этот случай в Мэннингтри весьма примечателен, – замечает он строго выверенным небрежным тоном, – тем, что семь женщин, по большому счету обычные неграмотные деревенщины, обладающие в лучшем случае низкой животной хитростью, столько всего натворили сообща. Чаще всего в подобных случаях присутствует мужская воля, которая управляет ими, какой-нибудь маг или колдун, который служит посредником между Сатаной и его служанками, подобно тому как пастор делает это для добрых христиан.
Он кидает на Идса острый взгляд. Ему не обязательно это говорить, но ему хочется. Идс может быть импульсивным неудачником, который готов угождать, но он не дурак. Хопкинсу хочется, чтобы Идс увидел его могущество. Ему хочется показать, на что он способен, кому-нибудь, кто сможет по-настоящему осознать.
Господин Идс с легкой усмешкой нахлобучивает шляпу.
– Вы, Мэтью Хопкинс, – говорит он, улыбаясь, верхняя губа выражает отчаяние, а нижняя – злость, – самый нездоровый негодяй и злодей во всей Англии. Я с нетерпением буду ждать в лондонских новостях известия о вашей смерти, и я буду знать, что в тот самый момент Дьявол тащит вас в ад. И я думаю, настоящий ад не будет похож на тот, что вы рисуете в своем воображении. Он будет гораздо хуже.
Идс разворачивается на пятках и уходит прочь.
– Я пошлю за вами, когда придет время, – говорит Хопкинс ему вослед.
Идс пренебрежительно машет рукой в знак того, что услышал, и дверь захлопывается за его спиной.
Хопкинс допивает остатки пива и сидит в одиночестве, кипя от злости. Французы у стойки молча оглядываются на него.
Тихо, только дождь стучит в окна да трактирщик скрипит тряпкой о грязную посуду.
– Il a l’air solitaire, – замечает один из французов, вызывая ухмылку у своего товарища.
Он выглядит одиноким.
1645
Обратите внимание на это ведьминское племя, если кто-либо из тех мест, где они живут, когда-либо оскорбит их такими словами, как «шлюха» или «воровка» и т. д., они охотно причитают, заламывают руки, изобильно проливают слезы, и они бегут с полными праведного гнева восклицаниями к какому-нибудь мировому судье и слезно излагают свои жалобы; но теперь узрите их глупость: когда их обвиняют в ужасном и проклятом грехе колдовства, их природа или сущность таковы, что они не меняются в лице, они остаются хладнокровными и не прольют ни слезинки.
Когда он видит ее в следующий раз, уже февраль. Зима самая настоящая и отказывается уходить, скандалит, угрожая снова заставить всю страну пригнуть головы. Черные тучи клубятся над проклятыми городами и пустыми полями, принимая различные формы, и только подпитывают желание приписать природе волю и разум. Он на коне. Весь мир перед ним; но он думал, что будет чувствовать себя лучше, чем есть на самом деле.
Теперь она одета в поношенную арестантскую робу – прямую тунику из серого холста. Ноги босые, волосы грязные и спутанные, лицо будто кусочек ткани, натянутый на кости. Хопкинса шокирует степень ее истощения. Затем она возбуждает его. В пустоте ее огромных глаз есть что-то холодное и чистое. Он вспоминает картину, которую видел в Париже, – там, где Дева Мария в золотых одеждах прикрывает рукой грудь, бледную и совершенную, как морская раковина. Он вспоминает соколов, их qui vive красоту, их крошечные хрупкие быстро-быстро стучащие испуганные сердца.
25. Труп
С меня снимают кандалы, и тюремщик уходит. Я оглядываю помещение. Я не вижу, куда можно присесть, не вижу ничего заслуживающего внимания, на чем можно задержать взгляд.
Наверное, это кладовая – вдоль стен стоят ящики и мешки с зерном, до которых добрались крысы, и зерно высыпалось на грязные камни; бесформенные громады задрапированы пыльными простынями. Сильно и неприятно пахнет. Теперь у меня невысокая чувствительность к сильным запахам, но этот – особенный, насыщенный, с кислинкой, зловещей своей приторной сладостью.
И еще передо мной стоит Разоблачитель ведьм в своей шляпе с высокой тульей и длинном плаще. Все, что находится за четырьмя стенами нашей камеры, кажется мне нереальным – что-то вроде сна наяву, который вот-вот перейдет во что-то нелепое.
Сцепив руки за спиной, он спрашивает меня, как я поживаю. Как будто бы он фермер, который по дороге на рынок повстречался с женой пивовара. Что это за новая игра? Сначала у меня мелькает мысль, что он привел меня в это уединенное место, чтобы убить. Или, по крайней мере, причинить боль. Я с удивлением обнаруживаю, что эта мысль почти не вызывает ужаса. Только мрачное любопытство. Следующая мысль – он привел меня сюда, чтобы лечь со мной. Но потом я вспоминаю свои грязные волосы и немытое тело, опаршивевшую кожу на голове и сломанные ногти. Неужели мужчинам все равно? Я не знаю ответа на этот вопрос. Похоже, тюремщику, когда он уводит Хелен, – да. Хопкинс прочищает горло.
– Мисс Уэст?
Конечно. Мир остается миром, и в этом мире от меня требуются ответы даже на глупые вопросы. Я говорю ему, что со мной все в порядке, но зимние холода все еще держатся, несмотря на наши молитвы.
– Пусть тюремщик принесет одеяла, – говорит Хопкинс, как будто бы мы могли упустить эту мысль из виду.
«Как все мужики», – сказала бы на это моя мать. Как все мужики, преподносящие самое очевидное так, будто это может быть откровением для женщин, ведь у женщин вместо мозгов – вата. Хотя мне кажется, что самое очевидное в мире должны делать именно женщины, потому что иначе оно вовсе не будет сделано.
– Мы не можем себе этого позволить, сэр. Наш долг за продукты уже больше, чем мы когда-либо могли бы…
– Я заплачу, – обрывает он мое объяснение, почесывая кончик носа. Даже его доброта кажется какой-то злобной. Как уродливый дорогой аксессуар. Тем не менее одеяла.
– Спасибо вам, сэр, – говорю я.
Я упорно решаю смотреть на свои грязные ноги (и шмыгаю при этом); я чувствую его взгляд на мне, и этот взгляд почему-то досаждает хуже вшей. Тогда я вспоминаю нашу первую встречу, в то промозглое воскресенье, позапрошлым летом. Я помню, как смущалась своих грязных ботинок и обтрепанных чулок. Каким пустяковым кажется сейчас то смущение.
Далее он спрашивает, хорошо ли нас кормят.
Я пожимаю плечами. Чего он от меня хочет? Кажется, просто поговорить. Что ж, пожалуйста. Я спрашиваю, победил ли уже парламент. Тюремщик нам не отвечает. Я не думаю, что тюремщик вообще знает, что идет война.
– Ковенантеры[22] взяли Ньюкасл, так что скоро у нас снова будет уголь, – отвечает он. – А королева Мария бежала во Францию со всей своей еретической свитой.
– А король?
– Говорят, он намерен остаться в Англии и подавить восстание.
– Ибо мятеж подобен греху колдовства, – говорю я и не могу не улыбнуться.
– А упрямство подобно беззаконию и идолопоклонству, – отвечает он, его голос становится жестче. Что ж, сама напросилась. Он спрашивает, обдумала ли я то, о чем мы говорили, когда он приходил в прошлый раз.
– Мне почти нечем заняться, поэтому я только и делала, что думала про это, – говорю я. Сначала я собираюсь остановиться на этом, но понимаю, что не могу. – Мне кажется, что мое положение невозможно, – продолжаю я. – Допустим, какого-нибудь человека обвиняют в убийстве, но он может доказать, что в час убийства он был дома в своей постели, разве любой судья не придет к выводу, что он невиновен?
Разоблачитель ведьм кивает, но не отвечает на вопрос.
– Но если, как вы утверждаете, ведьма может находиться в двух местах одновременно, то я не могу доказать свою невиновность теми же средствами. И, как мне кажется, никакими другими. Я могу снова и снова хоть тысячу раз повторять, что я не ведьма, сэр, что я не имею дела ни с дьяволом, ни с его духами, но мои слова ничего не будут значить. Но если я всего лишь раз скажу, что я – ведьма, то это будет значить все.
Судя по тому, как он смотрит на меня, я бы сказала, что он никогда раньше не слышал, чтобы женщины о чем-то рассуждали. Во всяком случае, не такие женщины, как я. И тогда он смеется.
– Вы – умная девушка, – говорит он и делает шаг ко мне. – Вы знаете, почему вы здесь? Почему здесь именно вы, а не Пруденс Харт или не госпожа Миллер? – он разводит руками в сторону сырых подвальных стен.
Когда он делает шаг ко мне, я отступаю назад и стараюсь встретить его взгляд как можно достойнее.
– Я здесь, потому что моя мать – женщина с дурной репутацией и злым языком. А у Пруденс Харт и госпожи Миллер есть мужья, которые могли бы защитить их от подобной клеветы.
– Нет, – говорит он мягко. Даже сочувственно. – Вы здесь, потому что от вас веет грехом, Ребекка. Греховной, нечистой страстью. Дьявол оставил на вас эту безобразную отметину, и каждый мужчина, кто на вас смотрит, видит ее. Как мог кто-то увидеть в вас что-либо, кроме вашей порочности…
И затем он протягивает руку, чтобы коснуться моей щеки, а я отступаю еще дальше и говорю: «Нет, нет».
Он прочищает горло. Опускает руку. Говорит мне, что навестил нашего старого друга. Господина Джона Идса. Он открывает рот. Собирается спросить одно, но в последний момент передумывает и спрашивает другое: