– Вы любите Джона Идса, Ребекка?
Я решаю промолчать, не желая отвечать. Но помимо воли у меня вырывается:
– Я не знаю. Когда-то я думала, что люблю.
– Он будет свидетельствовать на суде, Ребекка. Он будет свидетельствовать против вас.
В груди у меня что-то странно сжимается. Суд – в сущности, я не задумывалась о нем. На суд вызовут тех, кому я якобы причинила зло, я увижу их всех. Господина Идса, получается. Несомненно, Пруденс Харт, Ричардса Эдвардса, Присциллу Бриггс. Я должна буду смотреть им в лицо, слышать, как они толкуют про меня и осуждают. У меня никак не выходит должным образом понять, как получилось, что я здесь, что привело к этому – кто что кому сказал или сделал. У меня не получается выстроить цепочку от действий к последствиям. Я знаю, что страдаю и что страдания сопутствуют греху, поэтому полагаю, что, должно быть, я согрешила.
Я согрешила с господином Идсом. Господин Идс тоже страдает? Надеюсь, что да, и это означает, что я никогда не любила его по-настоящему. Это сладкое зловоние просто невыносимо.
Хопкинс произносит мое имя. Он просит меня посмотреть на него. Он снова просит меня признаться. Признаться или быть проклятой навеки.
– Судный день близок, и в этот день вы еще можете оказаться среди праведников, Ребекка. Вы еще можете быть спасенной.
Он говорит с заботливой настойчивостью, протягивая руку, словно хочет приобнять мое полудохлое тело, а я устала настолько, что готова поверить ему и захотеть этого. «Не могу больше стоять одна – Господь поддержит меня. Мэтью». Он говорит, это во имя спасения моей души.
И все же. У меня еще остались силы, чтобы отказать ему. Я чувствую слабость. Я говорю: «Господин…» – и пытаюсь опереться на стену подвала, чтобы не упасть, но пальцы безнадежно скользят по гладкому холодному камню.
– Господин. Я не могу признаться в грехе, которого никогда не совершала. Если это означает, что меня повесят, – пусть будет так. Пастор отпустит мне те грехи, которые у меня есть.
Желчь обжигает мне горло.
– У вас нездоровый вид, – говорит он с вежливым участием.
Слишком мягко сказано. Эта вонь. Я говорю ему, что что-то гниет. Затем спрашиваю: «Что это за запах?»
– Ах, конечно.
И я слышу, но едва воспринимаю что-то про эксперимент. Видите ли, во многих вопросах континентальные авторитеты согласны с нашими отечественными экспертами в отношении воздействия магических изображений, в значении того, как колдунья заботится о своем фамильяре, что изложено в Magia Adamica, – шипящий звук его фонаря движется сквозь темноту у меня за спиной. – Но у них есть другие теории, которые я еще не имел возможности проверить… Например, – движение в темноте, шелест ткани, – если колдунья прикоснется к мертвецу, у того пойдет кровь – это верный признак, по которому можно ее обнаружить.
И каким-то внутренним чутьем я понимаю то, что не могла постичь умом: здесь в комнате находится труп, он спрятан за дверью, а Хопкинс сейчас уходит через эту дверь и собирается запереть ее за собой.
Я разворачиваюсь и, прежде чем задвигается засов, успеваю увидеть, как последний луч света падает на белое мертвое тело, скорчившееся в углу, на жирные спутанные волосы, и, пока ключ поворачивается в замке, я падаю на колени, взывая к милосердию, и колочу кулаками в дверь. Я рыдаю и продолжаю рыдать, пока не исчезает последний свет и не затихают шаги.
Тишина. Тогда я перестаю плакать, потому что это не поможет, а мое тело так истощено, что даже слезы я должна беречь и не тратить зря.
Я понимаю замысел. Богатенький парень решил, что если он не смог напугать меня, то мертвые смогут. Но он ошибается. У меня были мертвые младшие брат и сестра, их хоронили, когда они еще пахли внутренностями моей матери, но перед тем меня заставляли целовать их пушистые головы размером с яблоко.
Я вытираю глаза воротником сорочки и корю себя за то, что подумала, что Разоблачителя ведьм могут тронуть мольбы. Что ж, если его не тронут, то и меня тоже. Я прижимаюсь спиной к холодной стене и сквозь темноту протягиваю руку к своему сокамернику. Вот его мертвая рука в моей руке, холодная и тонкая.
Должно быть, я уснула здесь, в этой маленькой сырой кладовой, потому что мне снится сон.
Мне снова снится свет – он падает на меня россыпью бликов всевозможных розовых оттенков. Я открываю глаза и обнаруживаю, что сижу на скамье с высокой спинкой, надо мной сводчатый потолок. Это церковь Святой Марии. Я чувствую умиротворение. В воздухе витает сладкий, благородный запах, как от ладана. Я поднимаюсь на ноги и иду по проходу.
Я вижу, что заколоченные досками окна снова застеклены и солнце проникает сквозь пышные складки красных и пурпурных одеяний святых. Нет – не святых. Ведьм. В высоком окне нефа стоит старая матушка Кларк, вместо культи – столб пламени, бьющий из подпаленных юбок, ножницы подняты вверх, будто меч. По бокам от нее стоят моя мать и Хелен Кларк, обе в ярко-малиновых платьях и коронах из болиголова. Моя мать наливает вино из блестящего кувшина. Лиз Годвин держит в руке восковую куклу в той же манере, как епископ держит свой жезл. Вдовы Мун и Лич несут разделочный нож, тесак. Они смотрят на меня сверху вниз, великолепные и великодушные, будто толстощекие ангелы. Солнечные лучи проникают сквозь их яркие платья и образуют на каменном полу, в каждом уголке, цветные узоры.
С передней скамьи раздается мужской голос. «Ах, – говорит он, – наконец-то вы проснулись».
На первой скамье, перед самым алтарем, сидят Джудит Мун, кавалер, которого я видела в ту ночь, когда мы прибыли в замок, – на нем тот самый дублет, отделанным серебряным кружевом, с ними рядом несчастный Уксусный Том и сам Дьявол. Они составляют презабавную компанию. Именно Дьявол желает мне доброго дня, и я нахожу, что отвечаю на его приветствие улыбкой и наклоном головы.
Я чувствую, что все делаю правильно. Я говорю дьяволу: «Церковь – самое последнее место, где я ожидала бы встретить вас», – и он смеется.
Я смотрю на остальных. Джудит выглядит так же, как в последний раз, когда я ее видела: в белой ночной сорочке и чепце, отделанном лентой, подбородок вздернут, на губах ухмылка. Уксусный Том выглядит вполне здоровым, курит длинную костяную трубку, он радостно приветствует меня, кивая мохнатой мордой.
Теперь он размером со взрослого мужчину и одет в красивую жилетку из гладкого зеленого бархата. И, наконец, кавалер, у него бледное лицо, длинные волосы свисают до плеч лохматыми неухоженными прядями. На коленях у него сидит белый кролик с красными глазами, маленькими и блестящими, как коралловые бусинки.
– Вы мертвые? – спрашиваю я их. И продолжаю: – Я умерла?
Это кажется вполне вероятным.
– Определенно нет – и следите за своими манерами! – смеется Джудит.
– Я умер, – говорит Уксусный Том, покачивая полосатым хвостом.
– И я, увы, – отвечает кавалер с беззаботной улыбкой.
– А моя жизненная сила убила бы любого мужчину, перейди она к нему, – говорит дьявол. – Или женщину.
Он подмигивает.
– Полагаю, достаточно скоро мне придется выбрать, жить или умереть, – вздыхаю я.
– Выбор уже сделан, – говорит дьявол. – Нет ничего постыдного в том, чтобы наслаждаться собственным обществом.
– Но я не знаю, что рассказать им, что говорить, – протестую я.
– Просто кричи, – говорит дьявол.
Не то чтобы его совет кажется мне полезным, но тем не менее я опускаю голову в знак почтения – в конце концов, он сам дьявол и надо проявлять должное уважение. Кавалер почесывает уши кролика большим пальцем.
– Я уже видела этого кролика, – говорю я.
Кавалер кивает.
– Да, – говорит он. – И когда вы увидите его в следующий раз, значит, пришло время сделать это. И тогда вы вернетесь к себе. Не бойтесь и не стыдитесь. А теперь идите.
Я возвращаюсь к проходу между скамьями, поворачиваюсь к тяжелым дверям. Кажется, это то, что мне суждено сделать. Затем останавливаюсь и, оглянувшись, обращаюсь к дьяволу:
– Так что, сэр, никакого ада нет, не так ли? Или это и есть ад?
Дьявол снисходительно улыбается. Он пахнет лимоном.
– Знаю, это прозвучит странно из моих уст, – говорит он, – но есть вещи, о которых лучше не знать. Пример Евы. В любом случае, мисс Уэст. Вас уже ждут в других местах.
И с этими словами он взмахивает рукой, и теплый ветер сбивает меня с ног и несет вдоль прохода, мои волосы выбиваются из-под чепца и развеваются. Двери собора Святой Марии со стоном распахиваются, и я вылетаю в ослепительную яркость, с восторгом в сердце, легкая, как искра, хотя не могу объяснить почему.
Я просыпаюсь от скрипа ключа. Это тюремщик пришел забрать меня, потому что я живая. Я поднимаюсь, мне холодно и больно, потому что я живая, и я протягиваю руки, чтобы он снова надел на них кандалы. В свете лампы надзирателя я могу разглядеть лицо своего ночного соседа, рядом с которым я только что спала; и то, что я уже подозревала, подтверждается: это тот самый кавалер, хотя теперь он походит на тех созданий, которых иногда находят замерзшими до смерти в стоге сена, его раздутое лицо наполовину закрывают свалявшиеся волосы. На скрюченном, почерневшем пальце трупа все еще сверкает бирюза. Я вижу, что тюремщик тоже заметил перстень, и гадаю, за сколько он его продаст. Вероятно, когда-то перстень принадлежал женщине. Возможно, возлюбленной. Труп, замечаю я, интересное слово.
Меня ведут по проходу, потом по другому проходу, и вынужденная бодрость ходьбы вскоре возвращает чувствительность моим затекшим ногам. Мы проходим мимо узких окон, и бледно-красный рассвет пробивается огненными нитями по старому камню стен, он касается моей кожи, когда я прохожу мимо. Такой утренний свет может означать и жару, и мороз. Скоро наступит весна, а за ней лето и летние слушания. Я живая.
Они спят, прижавшись друг к дружке, словно животные, – просто клубок обмякших переплетенных конечностей, и за то мгновение, которое требуется моим глазам, чтобы снова привыкнуть к полной темноте камеры, я успеваю задаться вопросом, смогла бы я это сделать: смогла бы ли я проклясть их всех, чтобы спасти себя, чтобы выйти в прекрасное сине-золотое обещание утра. Первое лицо, которое я различаю сквозь мрак, – лицо моей матери. Она проснулась и смотрит на меня, стоящую у двери. Аккуратно она отделяется от остальных и поднимается, затем подходит, чтобы обнять меня и – да – погладить по щеке и прижать мое лицо к своему плечу.