– Вот как, – отвечает он, и этим можно выразить и упрек, и любопытство, а если выбрать верный тон, то можно не выказать ни того, ни другого.
Мы стоим у стола лицом к лицу, огонь потрескивает на решетке. Жалобно поскуливая, подходит собака и тычется носом в подол хозяйского халата. Говорят, оскопленные гончие отгоняют прочь злых духов.
Я снова смотрю на гравюру. На черного кролика в углу, Сахарного сосунка.
– Мама иногда называла меня кроликом, – говорю я ему.
Я не знаю, зачем я говорю это ему. Или он умеет расположить к откровенности, или мне самой это нужно. Одинокая душа знает, каково одинокой душе. А кому еще я могу это сказать?
– Ваша мать была проклята, для вас было бы лучше забыть о ней.
Он закрывает книгу.
– Ваша тоже умерла? – спрашиваю я.
Он смотрит сквозь меня, как будто я бесплотный призрак.
– Нет, – медленно говорит он, но затем добавляет: – Она была очень добродетельной женщиной. Голландкой.
Была. Это все, что я слышу от него, потому что он велит мне вернуться к моей работе, а сам берет книгу и, развернувшись, уходит в направлении своего кабинета.
Я заканчиваю ощипывать курицу, затем скоблю ее, потрошу, связываю лапки бечевкой.
Затем сажусь обратно на крыльцо, чтобы спокойно полюбоваться уходящим днем, а подошедшая собака пристраивает морду у меня на коленях.
– Да, – шепчу я ей ласково. – Да, бедное ты существо. Твой хозяин умирает, и ты останешься одна во всем мире.
Она смотрит на меня влажными несчастными глазами. Но они у нее всегда такие. Бедные гончие с вечно трагическим выражением на мордах. А Хопкинс даже не дал ей кличку. Его сука. «Моя сука» – вот как он зовет ее.
32. Чахотка
По распоряжению вдовы Бриггс я стучу в дверь кабинета господина Хопкинса.
Нет ответа. Я зову его. Ничего. Но, как сказала бы моя мать, у мужчины в любом возрасте всегда найдется повод побыть не в духе.
– Ужин, сэр, – говорю я.
Снова стучу. Нет ответа. Тогда я осторожно поворачиваю ручку. Дверь не заперта.
Серые сумерки смотрят в окно, огонь в очаге не горит – в потемках угадываются очертания предметов, кажется, будто я смотрю на их останки сквозь толщу воды: стол, камин, штабели книг на ковре и бледная фигура, откинувшаяся на спинку кресла, человек (по крайней мере, выглядит так), руки безвольно свисают по бокам. Тишина, только еле слышно воркуют голуби, свившие гнездо в дымоходе. Я снова зову его по имени. Он не шевелится, запрокинутая голова выделяется во мраке, словно поплавок в темной воде.
– Господин Хопкинс? Мэтью?
Он остается неподвижным.
На его сорочке, прямо на груди, поблескивает темное пятно. Я едва не вскрикиваю, подумав, что это кровь. Я бросаюсь на колени перед креслом, хватая его за плечи. Чувствую, как колени становятся влажными сквозь юбки. И еще чувствую запах – не крови, вина. Сбоку от кресла скатывается бутылка и звякает о пустой бокал. Должно быть, она выскользнула у него из руки. Темная лужица из бутылки заливает розы на турецком ковре. Он мертв? Любопытная вещь – обнаружить мертвого человека. Труп – опять это забавное слово. Взяв бутылку, я собираюсь встать, но вдруг слышу какое-то царапанье, где-то здесь, в комнате, и краем глаза замечаю Его – снова – золотистая вспышка, будто драгоценности, молниеносно засунутые вором в карман, горячее дыхание на моем затылке. Я слышу, как говорю вслух: «Спасибо, – и, – не думала, что вы…» и тут кричу, кричу что есть силы, потому что липкая рука крепко сжимает мое запястье.
Глаза Хопкинса приоткрыты. Он пытается что-то сказать, но в его горле булькает кровь, и я не могу разобрать ни слова. Очередной приступ кашля сотрясает его тело, и кровь выплескивается из его горла на халат. Я приподнимаю его за плечи, чтобы ему было легче дышать, и вытираю фартуком нити красноватой слюны, стекающей из уголков его рта. Он почти ничего не весит. Матушка Кларк почти ничего не весила.
– Что вы наделали?
В дверях стоит госпожа Бриггс. Должно быть, она услышала мой крик. Ее правая рука, порозовевшая от стирки, прижата к щеке.
– Ничего, – кричу я.
Слышала ли она, как я разговариваю с Ним?
– Ничего, – снова повторяю я и делаю над собой усилие. – Господин Хопкинс серьезно болен. Нужно немедленно отправить за доктором. Он не может дышать, госпожа…
Я кладу голову Хопкинса назад и слышу, что он наконец-то дышит, вдыхая спертый воздух. Кажется, он приходит в себя. Хватка ослабевает на моем запястье, но его глаза, прикованные к моему склонившемуся над ним лицу, расширены и лихорадочно блестят. Присцилла бежит за Самуэлем, оставив нас наедине. Я опускаюсь на колени перед креслом, чтобы удерживать Хопкинса в положении, в котором, мне кажется, ему легче дышать. Он выглядит удивленным. Может быть, он удивлен, что я помогаю ему, но, полагаю, смерть сама по себе удивительна, когда она неожиданно прилетает к тебе на плечо мрачной птицей. Я чувствую, как дрожит его тело в моих руках, приглаживаю волосы над нахмуренным лбом. Кажется, нужно сказать ему что-то успокаивающее или, возможно, спеть псалом, но в моей голове не находится ничего подходящего. Я наклоняюсь к его уху и спрашиваю, как он когда-то спрашивал меня, девственник ли он еще? И отстраняюсь, а он переводит взгляд на меня и хрипит, а я улыбаюсь.
– Потому что я – нет, – говорю я. – Ваш благочестивый дружочек господин Идс позаботился об этом. Но вообще, думаю, вы уже знаете. Наверное, это мучительно – отказывать себе в этих земных удовольствиях, думая, что так делают все, а потом узнать, что твои соратники только притворяются. Но, конечно, Бог видит истинные помыслы в сердце каждого человека. Чистоту его намерений.
Жестоко. Но если не сейчас, случай может больше не представиться. Его ноздри расширяются, а в уголке рта снова появляется кровавая пена. Я вытираю ее фартуком. У своих ног, рядом с креслом, я вижу «Обнаружение ведьм» – прекрасная новая кожа забрызгана вином.
– Я прочту вашу книжицу, – говорю я ему. – Прочту после вашей смерти. Вы боитесь ада? – спрашиваю я и чувствую, как содрогается его тело, как кровь бурлит в глотке, – и это достаточный ответ.
И тогда я чувствую что-то похожее на нежность. Не к нему, но ко всем остальным, ко всем остальным мужчинам и женщинам. Ко всему страху и смятению, к миру, который вывалил в избытке свою невыносимую красоту на наши сломанные спины. Я не прощаю его, но обнимаю. Я говорю ему, что мне кажется, мы отправляемся не в рай и не в ад, но в никуда, и это никуда не так уж и плохо. Я знаю, потому что уже была там.
Доктор Крок ополаскивает руки и укрывает одеялом обнаженную грудь Хопкинса, влажную и дрожащую в свете тусклой свечи. «Безволосая», – удивляюсь я. Рот Хопкинса очищен от запекшейся крови. Дышать ему стало легче, но дыхание все еще затрудненное, сипящее.
– Вы готовы позаботиться о нем, Ребекка? – спрашивает лекарь. – Будет неразумным, если в комнате больного куча людей будет сновать туда-сюда. Болезнь вашего господина заразна. Поэтому, строго-настрого, – он трясет пальцем перед моим носом, – никаких посетителей.
Как будто кто-то в Мэннингтри захочет посетить это кладбище. Но я киваю. Возлагая такую ответственность на меня, доктор, должно быть, считает меня тем человеком в доме, кого меньше всего жалко, и он не ошибается. Он захлопывает кожаный чемоданчик и встает, откидывая фалды пальто.
Я следую за ним по коридору в пустую гостиную.
– О! – восклицает он, поднимая пыльную бутылку с полупустой барной полки. – Кларет. Можно? – спрашивает он, взбалтывая вино в бутылке, с довольной ухмылкой.
Значит, слухи правдивы.
Я пожимаю плечами, и он, сочтя этот жест за разрешение, находит два стакана под барной стойкой.
– Что я должна делать? – спрашиваю я, пока он бодро вытирает их от пыли кружевной манжетой.
Доктор Крок пожимает плечами, наливая вино.
– Чахотка запущена… – вздыхает он, барабаня пальцами по горлышку бутылки. – На самом деле уже почти ничего нельзя сделать. Разве что у вас под рукой есть король, который мог бы прикоснуться к больному? Хотя, если бы он у вас был, я бы предложил сдать его парламенту за вознаграждение, – усмехается он, пробуя вино. – Мы могли бы разделить прибыль.
У него маленькие зубы, коричневые, как желуди. Я просто смотрю на доктора, пока он не перестает балагурить и не сдается моему желанию быть воспринятой всерьез.
– Ну хорошо, – говорит он. – Теплое вино трижды в день. Достаточно огня. И нужно очищать рот от крови. И молиться, полагаю. Неизвестно, сколько ему осталось. Может, несколько дней, а может… Власть Божья велика, а милость бесконечна.
Я сажусь за стол, и он ставит передо мной стакан. Затем возвращается к барной стойке. Я кладу руки на колени, чувствуя, что доктор изучает меня. Он делает глоток вина.
– У вас остались здесь какие-нибудь родственники? – осторожно спрашивает он.
Я качаю головой.
– Понятно. – Он задумчиво вертит стакан в руке. – Ваше положение… ну… Возможно, вы пожелаете рассмотреть варианты, которые могут быть доступны вам в качестве, э-э-э, работы. В случае, если ваш… В случае, если ваш хозяин…
– Умрет, – подсказываю я.
Он кивает, слегка улыбнувшись.
– Не думаю, что в Мэннингтри найдется кто-нибудь еще, кто возьмет меня на работу, учитывая, что я… что я…
– Ведьма, – подсказывает он в свою очередь.
Я киваю. Я собиралась сказать «преступница», но зачем переживать.
– И у меня нет денег, чтобы уехать. Так что…
Я делаю глоток вина. У него терпкий древесный вкус, и оно немного вязнет на языке.
Доктор Крок потирает переносицу, поправляет дублет.
– Если только вы не… э-э-э… – он выпрямляется, прочищая горло, – если только вы не выйдете замуж, мисс Уэст.
– Мне кажется, репутация колдуньи – серьезное препятствие счастливому браку, так же как и выгодной работе, сэр.
– Вы можете выйти замуж за меня, мисс Уэст.
Я едва не давлюсь вином. Как же много он должен был выпить? Доктор Крок, пахнущий конской мочой, со своим кожаным чемоданчиком и в темно-фиолетовом плаще с малиновой отделкой (который впору носить господину Хопкинсу, но не доктору). Я поднимаю взгляд и вижу, что доктор совершенно серьезен, даже слишком.