Теперь к югу от реки. Корабли, пришвартованные в Детфорде, гораздо больше тех, что я видела прежде, черные, с позолотой на шпангоутах, на носу и корме, с развевающимися вымпелами, едва видимыми сквозь толщу смоляного дыма, дыма от топок и бог знает еще от чего, в этой кипучей портовой жизни. Собачье мясо. Странная еда. Передние части кораблей нависают над причалом, надо мной, будто огромные туши драконов, покрытые коркой из моллюсков, карнизами и прекрасными женщинами с длинными синими волосами, и я люблю каждый – «Бриллиант», «Антилопа», «Лавр» – целиком, от смотрового гнезда до киля. Я незаметно протискиваюсь сквозь толпу, вслушиваясь в незнакомую речь – французский, голландский и еще другие языки, которые я не смогла бы назвать даже под пыткой.
На один большой галеон ведут людей в цепях. Мне любопытно посмотреть, потому что я слышала, что в Новый Свет привозят людей из Африки, как рабов, но эти люди ничем не отличаются от тех, что могли бы жить в Эссексе, или Лондоне, или где бы то ни было еще в Англии, только они грязнее (хотя ненамного). Они полуодеты, длинные волосы свисают до плеч, на некоторых дорогие рубашки, только порванные и грязные. Под складским навесом двое мужчин курят трубки, один из них, должно быть, заметив мой взгляд, смеется и говорит: «Шевалье – люди короля, люди короля», – а его сосед смеется еще громче, когда я вздрагиваю и отхожу подальше. Он говорит мне, что это солдаты королевской армии и парламент отправляет их на сахарные плантации на Барбадос, продает их. Он снова смеется. Обнажая мелкие желтые, как у собаки, зубы. Я чувствую себя как-то неуютно, будто увидела что-то, не предназначенное для моих глаз – зубы, как у собаки, и закованных людей, – но все это происходит совершенно открыто, на оживленном причале, и люди бросают лишь мимолетные взгляды на эту печальную процессию.
В каком-то смысле я рада, что увидела это, потому что моя решимость покинуть Англию как можно скорее только окрепла – Англию, где одни христиане продают других христиан третьим христианам.
Я не знаю, как должен выглядеть трезвый капитан и какова должна быть честная плата за проезд, поэтому подглядываю за тем, что выбирают в порту пуритане, предполагая, что у них верный нюх и на первое, и на второе. Их довольно много здесь, в знакомой одежде, сшитой из темно-коричневой шерсти: суровые беспокойные мужья, которые тащат жен, которые тащат сыновей и дочерей сквозь разношерстную толпу, с чемоданами под мышкой, обвешанные котлами и прядильными колесами, отправляющиеся в Бостон, Мэн, Вирджинию, залив Массачусетс – в новый Новый Иерусалим, поскольку тот, что недавно был провозглашен в Лондоне, уже не оправдал их благочестивых ожиданий. Вообще, здесь так много кораблей, что один из них непременно должен направляться прямо в рай. «Бризпорт» кажется мне не самым подходящим названием для рая, но в итоге я решаю отправиться именно туда, просто потому, что меня привлекает честность этого названия. Я знаю, что такое бриз, знаю, что такое порт; поэтому не жду от Бризпорта никаких сюрпризов. И особенно потому, что Бризпорт находится в «графстве Эссекс». Стоя на сходнях, на мгновение я представляю, как спустя восемь недель мы причалим в своеобразный двойник Мэннингтри, каждая деталь которого была тщательно воспроизведена при строительстве по ту сторону океана собственноручно самим Богом: тот же ржавый колокол в порту, те же грязные лебеди, кружащие над заливом, те же самые покосившиеся крыши и дымоходы. Но вовсе не Бог дал имя этой части Нового Света – «графство Эссекс», – а человек. Или люди. Думаю, они пытались почувствовать себя дома, вот только факелы к кладовым или хлеву подносят не братья-христиане, а индейцы-агавамы.
Корабль называется «Мирмидон», а его капитан – красивый шотландец по имени Скэнлан, с румяными щеками и такими удивительно яркими синими глазами, будто он слишком много смотрел на море и небо и от того они приобрели такой цвет. Он посматривает на мой красный жакет, посмеивается – это смущает меня – и берет четыре фунта за проезд и питание, – это пугает меня, потому что в Мэннингтри столько мог бы стоить наш дом вместе со всей утварью.
Но я плачу́. Он говорит, что, если меня кто-то побеспокоит, нужно обращаться прямо к нему, и глубоко кланяется, как настоящий джентльмен, что показывает, что он таковым не является.
Когда корабль выходит из порта на Темзу, становится слишком шумно, все суетятся. Детфорд превращается в размытое нитями дыма цветное пятно над водой, предзакатный свет падает на Гринвичский дворец, и каменные стены светятся, словно кусочек ноги ангела. За ним зеленые холмы Кента, простирающиеся на юг, в сумерки, и мир мертвых, Англия, внизу. По мере того как угасает вечерний свет, палуба пустеет. Пуритане спускаются вниз, искать свои койки, но я остаюсь наверху – мне хочется чувствовать свежий ветер, смотреть, как истаивает берег, а гладь воды становится шире, слушать, как чайки спорят в облаках, и говорить – прощайте прощайте я не буду по вам скучать. Недалеко от носа корабля стоит еще одна женщина, кажется, что она тоже про себя прощается. Она невысокая и худощавая, на ней серый шерстяной жакет. Рыжие волосы распущены, на висках лежат изящные локоны. Рыжие волосы – и тут я понимаю, что эта женщина – Джудит, Джудит Мун, этот вздернутый нос на фоне вечерней дымки я знаю так же хорошо, как и Притчи. Я понимаю, что этого не может быть, но сразу же, без раздумий, зову ее по имени. Она оборачивается, посмотреть, кто ее зовет, ее глаза расширяются, а затем она снова отворачивается, подбирает юбки и быстро-быстро движется к носу. Тогда я снова зову ее по имени и иду за ней. Так продолжается некоторое время. Джудит носится по палубе, я за ней, половина команды озадаченно наблюдает за нами, пока, наконец, я не всплескиваю руками и не спрашиваю ее, куда она надеется от меня скрыться, – ведь мы же на корабле как-никак. Она останавливается и, круто развернувшись, суживает глаза. Затем суетливо хватает меня за руку и тянет к поручню.
– Я думала, ты умерла, – сообщает она мне.
На что я делаю ироничный реверанс и говорю, что я тоже очень рада ее видеть.
Она расслабляется и отпускает мою руку, оглядывая меня с ног до головы.
– Прости, – выдавливает она. – Но что… я не могу… как ты здесь оказалась?
И я вижу, что она и вправду считала, что я умерла, и что часть ее продолжает так считать, настолько ее ошеломило мое внезапное появление.
Я тоже окидываю ее взглядом. Она одета бедно и жалко, и еще более жалко выглядят попытки выглядеть наряднее: сиреневый шарф на грязной шее, двойной слой румян на щеках, зеленые чулки, собравшиеся в складки на лодыжках. С тех пор как мы виделись в последний раз, прошло четыре года – четыре года с тех пор, как она покинула Мэннингтри. Кажется, эти годы дались ей не слишком легко. Может быть, ее судьба не была столь жестокой, как моя, но. Страдание есть страдание.
– Я покинула Мэннингтри, – это все, что я могу сказать. – Неделю как.
– А другие? – спрашивает она, переминаясь с ноги на ногу; ее большие глаза внезапно наполняются слезами.
Она поправляет платок. Под словом другие она подразумевает свою мать. Она знает, что она натворила, но не знает, что из этого вышло. Полагаю, рассказать об этом будет достаточной местью. Я качаю головой, и она понимает, что это значит «мертвы».
– Ну, – добавляю я со слабой улыбкой, – за исключением Хелен. Я не знаю, что с ней сталось. Но мы еще не были внизу, так что, возможно…
Это плохая шутка. Наверное, не стоит шутить с человеком, который только что узнал, что он сирота. Джудит выглядит, будто ее сейчас стошнит, отвернувшись от меня, она кладет руки на перила и опускает голову. Я нерешительно накрываю ее руку своей. Джудит ее не отталкивает, и мы молча стоим так некоторое время. Ветер треплет такелаж.
– Я думала, – вздыхает она в конце концов, вытирая глаза краешком платка. – Я слышала, что в Мэннингтри повесили четверых, но не знала имен. Один человек читал мне новости в газете. Но там не было имен. Так или иначе, я знала. Знаешь… – она подпирает рукой подбородок и смотрит на воду, – я не догадывалась, насколько забавная была мама, пока не попала в мужскую компанию. Они были забавные. Хотели они этого или нет. Мы смеялись, даже если вокруг было сплошное дерьмо. И это не так мало.
Мужчина? Тогда ладно. Я оглядываю палубу.
– Путешествуешь в одиночку? – спрашиваю я.
Она кивает, потом поводит носом. Косо улыбается мне.
– Да. И немного дальше Ипсвича.
Бок о бок на ее кровати в ночных рубашках, белых ночных рубашках.
Я придвигаюсь ближе, чтобы нас не услышали.
– Куда ты бежала?
– В Лондон. Я играла в театре. В хоре. В «Тимоне» на мне был венок из роз, – говорит она, тут же гордо вздергивая испачканный подбородок, – а потом парламент закрыл театры.
И тогда, как я понимаю, она стала кем-то еще. Она выпрямляется и поплотнее закутывается в вязаную шаль, потому что ветер усиливается и до нас долетают брызги.
– Ты не сердишься на меня?
– Нет. – Секунду я размышляю. – Я злилась, что не додумалась сделать то, до чего ты додумалась первой.
– Твоя шея… – говорит она и тянется, чтобы потрогать царапины на моем горле.
Моя рука взлетает, чтобы отвести ее руку и поправить платок на шее.
– Твое лицо, – говорю я в ответ.
Она широко улыбается.
– Посмотри на нас. Такие невоспитанные, зато на большом корабле.
– Если бы они могли нас видеть сейчас…
Джудит берет меня под руку, и мы прогуливаемся по передней палубе, чайки кричат над нашими пустыми повзрослевшими головами, и я рада, что снова обрела подругу. Особенно такую, с которой могу посмеяться над смертью, пытавшейся заключить нас в свои объятия, и ей это почти удалось.
35. Дьявол
Мы с Джудит делим одну койку на двоих в трюме, и я рада этому вдвойне, потому что здесь смертельно холодно, но здесь не разрешается разводить огонь сильнее тусклого пламени фонаря. И еще здесь страшно – или, по крайней мере, зловеще – воздух пропитан запахами и шепотками незнакомцев, бревна ходят ходуном и скрипят от напряжения. К этому всему еще нужно привыкнуть. Мы лежим лицом к лицу и тихонько рассказываем друг дружке о том, что мы делали все это время – и что делали с нами.