Ведьмы. Салем, 1692 — страница 66 из 108

аключении. Ближайший политический союзник Стаутона жаловался ему сразу после свержения Андроса: как же он будет управлять своей фермой, от которой зависит вся его семья, из тюрьмы?) Многие обнаружили себя на грани нищеты, распродав весь скот по сниженным ценам, чтобы поддержать заключенных родственников. Почти невозможно не пожалеть заместителя шерифа, который в конце года жаловался не только на усталость, но и на нужду. С марта он не занимался ничем, кроме ордеров, задержаний, посещений суда и перевозки ведьм из тюрьмы в тюрьму. Эти дела «съели все мое время и не дали возможности ничего заработать для поддержания моей бедной семьи» [51]. Он был разорен. (Массачусетс считал, что платить госслужащим необязательно.) Шериф умолял Фипса и Стаутона о помощи «этой тяжелой зимой, чтобы я и мои бедные дети не лишились пропитания и избежали смерти». У него не имелось возможности служить королю и стране, тем более он, воспитывавшийся как джентльмен, был «не слишком приспособлен для работы». Шериф округа Миддлсекс и надзиратель тюрьмы в Кембридже из собственного кармана платили за лошадей и кучеров, за дрова для тюрьмы, за охрану повозок и за констеблей, которые поднимали тревогу и преследовали подозреваемых. Они посвящали уйму времени заключенным, покупали им еду. Им не возмещали этих расходов. Джон Хиггинсон – младший, пасторский сын, служивший клерком в суде, оказался в долгах исключительно из-за расходов на свое появление на публике.

Гораздо сложнее сочувствовать двадцатипятилетнему племяннику судьи Корвина, шерифу округа Эссекс. Джордж Корвин не жалел себя, громя дома обвиняемых [52]. Он имел право опустошать их после приговоров, но не всегда имел терпение ждать так долго. Когда Маргарет Джейкобс просила прощения у преподобного Берроуза, она уже знала, что Корвин разграбил поместье ее деда, стоявшее на берегу реки. Он со своими людьми раздел поместье догола, конфисковал скот, сено, бочки яблок и бушели кукурузы, лошадь, пять свиней, кровати и одеяла, два медных чайника, оловянную посуду, кур и стулья. Они даже сняли золотое обручальное кольцо с пальца матери Маргарет. Она смогла его вернуть, но теперь вынуждена была покупать провизию у Корвина. Инглиши благополучно бежали, но их особняк с фронтонами остался. Корвин без зазрения совести его обчистил, а потом оставил настежь открытым – пусть другие мародеры позабавятся. Исчезла мебель, домашняя утварь и семейные портреты – добыча стоимостью порядка полутора тысяч фунтов. Осталась только кровать служанки. (Тут Корвин, конечно, переусердствовал: Инглиши бежали до суда и поэтому так и не были приговорены.) После казни шестидесятиоднолетней женщины в сентябре заместитель Корвина приехал в ее дом в центре Андовера. Он захватил скот, зерно и сено, посоветовав ее сыновьям поговорить с шерифом Херриком во избежание продажи остатков их имущества. Херрик – тот самый врожденный джентльмен – любезно предложил им «возможность выкупить» собственность за десять фунтов. Но в итоге согласился на шесть, если взятка будет уплачена в течение месяца.

Конфискация имущества влекла за собой еще одно осложнение. Что делать с осиротевшими детьми? Многие оказались предоставлены сами себе, а дети Проктеров – еще и без крошки еды и горшка, где ее приготовить. Вскоре после ареста Берроуза его третья жена «прибрала к рукам все, что могла», в том числе библиотеку мужа [53]. Потом продала все вещи семьи и стала жить ростовщичеством. Она уехала с дочкой на юг, бросив семерых приемных детей, старшему из которых было шестнадцать. «Мы, горстка маленьких детей, брошены одни, без всякой помощи», – писали они в прошении к властям. У них даже не осталось ничего в память об отце. В конце сентября члены андоверского совета обратились за помощью в суд Ипсвича. И прорицатель Уордуэлл, и его жена сидели в тюрьме[122]. Что делать с их семерыми детьми? Они в «плачевном состоянии», и город ничем не может им помочь [54]. Суд постановил, что они должны быть отданы в «добрые честные семьи». Самому младшему только исполнилось пять. Самого старшего взял к себе дядя, Джон Боллард, чей брат обвинил Уордуэлла и сопроводил его до тюрьмы.

Хэторн, Корвин и Гедни посвятили колдовским делам больше времени, чем кто-либо. Они проводили слушания каждую неделю и заседали в суде весь сентябрь. Пэррис по многу раз в неделю совершал восьмикилометровые броски в город, в итоге потратив на колдовство пятьдесят дней с марта до начала сентября [55]. Он совершенно забросил домашние обязанности: теперь семейная молитва легла на плечи перегруженной работой Элизабет Пэррис. Поздно вечером отец семейства возвращался в лишившийся порядка и уюта дом, до сих пор оглашаемый воплями Абигейл. Он месяцами не писал в своей тетради с проповедями (и не жаловался на отсутствие зарплаты, хотя ему все еще не платили). Он сопровождал племянницу в суд, где она свидетельствовала против десяти подозреваемых. Он чувствовал, что это его долг – помогать в возложенной на них всех миссии. И никто не трудился над исполнением этой миссии так неустанно, как главный судья Стаутон. Стремясь раз и навсегда очистить землю от ведьм, он назначил начало третьего заседания суда для заслушания и решения на полдень вторника, 6 сентября.

Суд на той неделе предъявил обвинение девятнадцати ведьмам – это было больше, чем когда-либо до сих пор. Причем улики стали более слабыми, а процесс ускорился: Стаутону приходилось сдерживать назревающий кризис. К тому же он столкнулся с некоторыми сложностями. Мэри Эсти, против которой свидетельствовала собственная племянница, поставила суд в тупик – а ведь суд уже однажды обнаружил, как нелегко связать эту мягкую женщину пятидесяти восьми лет с обвинениями в колдовстве. В сентябре даже надзиратели ипсвичской тюрьмы стали защищать мать семерых, образцовую арестантку, неизменно вежливую и спокойную. Примерно в тех же словах за нее вступились и бостонские тюремщики. Эсти подала петицию в суд. Ее забрали с огромной топсфилдской фермы в апреле, арестовали, освободили и снова арестовали. Ее старшую сестру (Ребекку Нёрс) повесили в июле. У них с сестрой Сарой Клойс всего три просьбы [56]. Суд не дал им ни адвоката, ни привилегии принимать присягу. Могут ли судьи сами представлять их интересы? Далее: могут ли они пригласить своих свидетелей? Топсфилдский пастор готов поклясться в их невиновности. Вторя Роберту Пайку, они спрашивали, нельзя ли судить их на основе каких-нибудь еще улик, помимо – тут примечателен выбор слов – «показаний ведьм или тех, кто, как считается, заколдован ведьмами». Женщины требовали «честного и равноправного слушания того, что говорится за нас, а не только того, что говорится против нас». Каждой своей просьбой они неуловимо осуждали суд; английское законодательство гарантировало им все вышеупомянутые права. Стаутон приговорил обеих сестер к повешению.

У него появилась еще одна головная боль, на этот раз – когда большое жюри слушало дело Джайлса Кори. Минимум семь салемских девочек подтверждали его сверхъестественные способности. («Я истинно всем сердцем верю, что Джайлс Кори – ужасный колдун», – клялась Мерси Льюис. «Я истинно верю, что Джайлс Кори – ужасный колдун», – клялась Энн Патнэм – младшая. «Я истинно считаю, что он колдун», – клялась Элизабет Хаббард [57].) Он в виде призрака появлялся у них в кроватях, в молельне (где, кстати, занимал одно из престижных мест – удивительно, насколько часто ведьмы и колдуны почитали своим присутствием проповеди), на казни Бишоп. 9 сентября, выйдя вперед и встав напротив большого жюри, Кори поднял руку. Зачитали обвинение, он заявил, что невиновен. Далее суд поинтересовался: «Подсудимый, кто будет тебя судить?» Только после слов «Мой бог и моя страна» судьи могли продолжать. Кори уже раньше произносил их перед магистратами, но в ту сентябрьскую пятницу он молчал, застопорив весь процесс. Салемский фермер оказался не более восприимчив к требованиям главного прокурора, чем к требованиям своей жены, когда она в марте пыталась расседлать его коня (Марте суд вынес приговор днем ранее).

К счастью для Стаутона, некоторые люди еще не утрати- ли готовности вдохновлять толпу и защищать общие интересы. 2 сентября Коттон Мэзер написал главному судье. Все хорошо знали, как истово он рвался помогать Стаутону в его непростом, благородном деле [58]. За кулисами Мэзер уже сделал больше, чем мог подозревать Стаутон. (Это послание коренным образом отличалось от сумбурных двусмысленных писем, которые он ранее отправил Фостеру и Ричардсу.) Итак, он все лето, почти каждую неделю, постился, молясь о конце этого натиска злобных сил. Он чувствует, что пасторы обязаны поддержать суд в его чрезвычайной миссии, однако ни один до сих пор этого не сделал. Он предлагает закрыть эту брешь собой. Он уже начал кое-что писать, отчасти «дабы осветить наше бедствие со всей возможной правдивостью». Он обещает рассеять все сомнения насчет опасности для невиновных – этот абзац он подчеркнул. Он надеется «затупить пики ярости, которые мы теперь так часто обращаем друг на друга» [59]. Мэзер уверял, что будет согласовывать каждый слог своего сочинения со Стаутоном, чтобы «там не оказалось ни одного неуместного слова». (Он прекрасно знал, что не сможет ничего напечатать без разрешения.) Он собирается пересказать историю шведской эпидемии, делая упор на тех аспектах, которые больше всего похожи на салемские, – упражнение, схожее с воссозданием образа человека из его тени. Не мог бы Стаутон и его коллеги дать согласие на издание его маленького труда, который будет напоминать людям об их обязанностях в такой напряженный момент? Так как он знает, сколько важнейших дел лежит на плечах главного судьи, то побеспокоит его лишь выдержкой из рукописи. Он может пропустить первые тридцать четыре страницы. На прощание Мэзер пожелал Стаутону «успеха в его доблестных битвах с преисподней». В отличие от Мэри Эсти он получил желанный ответ. Стаутон начал отвечать прямо на обороте письма Мэзера. И в итоге мы получили лучший обзор событий 1692 года, спровоцированный нараставшим в августе общественным протестом, в виде пропагандистского текста.