Сто двадцать грязных, истощенных недоеданием подозреваемых в колдовстве сидели той осенью в тюрьме. Среди них были беременные и серьезно заболевшие, а были и те, кто еще недавно ухаживал за теперь уже мертвыми сокамерниками. Живя практически друг у друга на головах в убогих, гудящих от слухов ульях, они представляли собой весьма необузданную компанию. Почти половина из них признались. Невестка преподобного Дейна и свояченица Уильяма Баркера описывали абсурдные, изматывающие душу обвинения, которых «боязливым женщинам не вынести» [2]. Они согласились со всем, что им вменялось: «рассудок, доводы, права – у нас почти ничего не осталось». Сбитые с толку и униженные, они понятия не имели, что им уготовано. Должны ли признавшиеся и обвиненные ожидать одной судьбы? Одни защищали свою невиновность так же неистово, как другие каялись в сделках с дьяволом. Сатанинские наемники шипели и плевали в несогласных с судом. Они же знают, что «эти» тоже ведьмы! При этом признавшиеся постоянно подкрепляли рассказы друг друга. Однако, хотя за лето благодаря их сплоченности удалось сколотить целый дьявольский заговор, к концу сентября доверие к ним начало ослабевать. Размах кризиса тоже приводил в замешательство. Возможно ли, вопрошал Хейл с растущим беспокойством, «чтобы в таком просвещенном месте так много людей на таком небольшом участке земли вдруг в одночасье прыгнули на колени к дьяволу?» [3] Суд сталкивался с крепнущим сопротивлением. Судьям требовалась заслуживающая доверия версия вторжения, которая обосновала бы их тяжкий труд, подчеркнула бы текущую угрозу и развеяла бы сомнения. К счастью, у них уже имелся волонтер.
Еще в начале сентября Коттон Мэзер запросил у Стивена Сьюэлла стенограммы судебных заседаний. Салемский писарь согласился их предоставить, но не сделал этого. Истолковать его бездействие сложно. Суд заседал в середине месяца почти без перерывов; жена Сьюэлла носила их четвертого ребенка. Он все время принимал просьбы и жалобы, в том числе от Пэрриса, который регулярно бывал в городе, и от Нёрсов, то и дело появлявшихся у его порога. У него было и без того достаточно бумажной работы, чтобы еще и копировать судебные документы. Нетерпеливый, надоедливый Мэзер снова попытался вытянуть их из не выполнявшего обещание Сьюэлла прямо перед казнями 22 сентября. Так ему, Мэзеру, будет «легче помогать в борьбе против инфернального врага», – умолял он [4]. Ему всего-то нужно шесть или – если Сьюэлл проявит снисхождение – дюжину основных дел. Такое дополнительное усилие со стороны писаря – ничто в сравнении с пользой, которую оно принесет[127]. Мэзер напомнил, что идет на риск ради их общих друзей. Не было необходимости пояснять, что одним из них являлся старший брат Сьюэлла.
Быстро переформулировав просьбу в приказ, Мэзер поставил свои условия. Писарь должен предоставить ему документы в виде повествования. По крайней мере он должен переработать то, на что так часто ссылался. Не будет же Сьюэлл в письменной форме повторять свои слова о достоверности показаний признавшихся, о сдуревших присяжных и их интерпретации призрачных свидетельств? (Мэзер в этот момент вовсе не выглядел как человек, столь яростно на эти самые свидетельства нападавший.) Ему нужны самые убедительные фрагменты: он возьмет рассказ Сьюэлла и доведет его до ума. В конце концов, гораздо труднее разувериться в колдовстве теперь, когда одиннадцать ведьм уже повешены. (У него имелась еще одна причина броситься в драку: и Хейл, и Нойес подумывали написать собственные книги. Что бы они ни наблюдали, участники салемских процессов считали это исторически важным.) Под конец Мэзер прибегнул к тяжелой артиллерии: он трудится по поручению их губернатора и намекнул на политический резонанс.
У писаря оставалось немного возможностей и дальше откладывать это дело: на следующий день он вместе с семьей уезжал в Бостон. Возможно, он выложил стопку документов прямо тогда же, хотя сам так и не стал хроникером тех событий. В тот четверг Стивен Сьюэлл гостил в богато убранном особняке своего брата – сплошь дуб и красное дерево – вместе со Стаутоном, Хэторном, Джоном Хиггинсоном – младшим и Коттоном Мэзером. 22 сентября, в день казни восьмерых ведьм, мужчины собрались, дабы дать отпор критике в адрес суда [6]. Все они оставались абсолютно довольны проделанной работой, даже Хиггинсон, чья родная сестра сидела в тюрьме (а еще он недавно подписал очередной ордер на арест подозреваемого из Глостера). Жизненно важно, чтобы именно судьи, а никак не Мэри Эсти или Джайлс Кори слыли героями: они тут занимаются изведением ведьм, а не сотворением мучеников. Это был день наставлений; все дружно помолились. Если им требовался одобряющий кивок Бога, то вечером они его получили: пошел долгожданный проливной дождь.
Хотя приехавший в мае губернатор Фипс нашел своих избирателей в тисках «самого ужасного колдовства или одержимости дьяволами», он полностью предоставил разбираться с вопросами эпидемии Стаутону. Сам губернатор предпочитал бороться с видимыми врагами, или во всяком случае с такими, которых можно одолеть грубой физической силой [7]. Больше игнорировать этот вопрос он себе позволить не мог и 29 сентября вернулся к «горячечной полемике» [8]. Она тормозила все остальные дела. Желающие опорочить новую хартию и администрацию воспользовались салемскими процессами, чтобы дискредитировать Фипса, который пытался задобрить недовольных. Даже если губернатор и хотел политически уклониться от проблемы, лично он не мог ее проигнорировать; когда пришла осень, он обнаружил себя родственником пострадавшего ребенка и обвиненной ведьмы. Пока он отсутствовал, в список ведьм попала его жена[128]. Фипс осознал, что придется разбираться с судом, следующее заседание которого было назначено на октябрь.
Судьи трудились, отмечал Мэзер, «с сердечной заботой о том, как еще лучше служить Богу и человеку» – иными словами, они оказались в совершеннейшем тупике. Писк несогласия вскоре прорвался из зала суда наружу: несколько судей поделились своими опасениями с губернатором. Они боятся, что действовали чересчур жестоко. Если им снова предстоит судить на процессах, «они будут вести себя иначе» [9]. (Мы не знаем имен диссидентов. Скорее всего, это был недавно женившийся Ричардс, или Ричардс с бостонским торговцем Питером Серджентом. Ричардс – мать которого в прошлом отбилась от обвинений в колдовстве – уже обращался за помощью. Серджента защищало громадное состояние, к тому же его, в отличие от других судей, не связывала по рукам и ногам круговая порука бизнес-интересов. Сьюэлл считался с мнением Стаутона, Уинтроп не высказывал собственного мнения. Трое салемских судей остались непреклонны.) Видные священнослужители задавали толковые вопросы по существу. Другие уважаемые граждане подверглись обвинениям, хотя при этом один известный бостонец повез своего больного ребенка за тридцать километров в Салем, внезапно превратившийся в место паломничества, чтобы его посмотрели деревенские девочки. Этим поступком он навлек на себя гнев Инкриза Мэзера. «Что, в Бостоне нет Бога, – кричал ректор Гарварда, самый прославленный пастор Новой Англии, – чтобы тащиться за советом к дьяволу в Салем?» [10] Ситуация полностью вышла из-под контроля, если бостонскому священнослужителю предпочли оракула-подростка.
И снова золотой век колдовства совпал с золотым веком литературы о нем. Оба Мэзера корпели над книжками. Инкриз Мэзер закончил первым. В понедельник 3 октября группа пасторов собралась в залитой солнцем библиотеке Гарварда, прямо над аудиторией, где большинство из них в свое время слушали лекции. Их интересовал вопрос пристойности: может ли служитель культа причащать в соседней конгрегации, оставшейся без пастора? Возникли и более насущные темы для обсуждения. Модератор Коттон Мэзер прочитал отрывок из только что законченного труда своего отца «Вопросы и ответы о колдовстве», который вырос из августовской встречи группы. В эссе имелась отсылка к работе, выпущенной в Англии в 1646 году, которую Мэзер-отец рекомендовал присяжным по делам о колдовстве. Он снова подробно остановился и подтвердил свою майскую аргументацию против призрачных свидетельств. Уже третий раз он настаивал, что, хотя дьявол и может притвориться невинным человеком, из этого у него редко что-то выходит[129]. Суды редко выносят неправильные приговоры, «так что, вероятно, никогда и не бывало случая, чтобы невинный человек был осужден, ни в одном суде на земле», разве что дьявол повлиял – в этом предложении у него сильно хромал синтаксис (зато содержалось очередное оправдывавшее суд десятитонное «тем не менее»), если не логика [11]. Обыкновенно дьявол не устраивает так, чтобы люди наматывали километры по воздуху. Однако именно это он сделал в Швеции. Но вообще-то видимый мир так свободно не пересекается с невидимым.
Инкриз Мэзер пытался поддержать суд; он в основном занимался риторикой. Хоть невидимый мир и существует, нельзя утверждать, что салемские девочки в него вхожи. Нельзя даже утверждать, что они заколдованы. Он подозревает одержимость[130]. (С данного момента всюду, кроме сочинений его сына, эти два слова будут появляться в одной связке.) Одержимостью легко было объяснить конвульсии, гнущиеся во все стороны конечности, пророческие заявления, попытки прыгнуть в камин и крепкое здоровье девочек. По его мнению, дурной глаз – бабкины сказки. Если бы ведьмы физически испускали из глаз яд, все попавшие в поле их зрения оказались бы поражены. (Олден раньше говорил то же самое, но впустую.) Что касается испытания касанием: «Иногда сила воображения такова, что даже прикосновение невинного и не обвиненного человека дает тот же эффект». Он отвергал эти «магические эксперименты», как отвергал ведьмин пирожок, «большую глупость» (Мэри Сибли представить себе не могла, что ее от нечего делать проведенный опыт обретет бессмертие.) Мэзер, знакомый со всеми деталями следствия, знал даже о дьявольской собаке, застреленной за нанесение вреда заколдованной девочке. «Эта собака не была дьяволом, – объяснял он, – иначе они не смогли бы ее убить». Больше ни об одной смерти в Массачусетсе он нигде в своем тексте не упомянул. Как и о том, что суд проигнорировал абсолютно все советы пастора в июне.