"Ведро незабудок" и другие рассказы — страница 5 из 62

— Да это я говорил о необходимости соблюдения заповедей. И то, что Господь не наказывает сразу, лишь свидетельство Его долготерпения и любви. Господь один раз не наказал за наше преступление, другой. Нам кажется, что так всегда и будет.

Нет, не будет. Все равно закончится наказанием. Если не в этой жизни, то в будущей. И привел метафору: прыгнул человек в пропасть (а ему говорили: не прыгай, разобьешься). А он летит и даже удовольствие получает от ощущения свободы в этом полете. И думает: вот оно, как сладостно. А меня отговаривали.

Отец Афанасий покачал головой и снова вздохнул.

— А про несправедливость Бога?

— Я сказал, что Бог — это любовь. Если бы Бог был справедлив, то нас давно бы не было на этом свете с такими грехами…

— Ты вот что. Говори проще. Без метафор. Без притч. А то нас толкованием твоих притч завалят по горло.

Отец Олег пообещал. Они поговорили о том, как трудно привести в чувство оторванный от духовных корней народ. Целое столетие продержать в богоборческом помрачении… А теперь слово с амвона скажешь — и нет уверенности, что поймут, не извратят и не напишут «телегу» начальству.

Очень трудно расшевелить народ.

— Не каются они, ваше высокопреподобие. Одно формальное перечисление грехов. Я перечислю грехи, а они за мной и повторят.

— Да знаю, что не каются. Меня этим не удивишь. Сорок лет служу.

— А что же делать?

— Терпи и служи. И разберись, кто это у тебя доносами занимается, и сделай так, чтобы она не досаждала архиерею. Одной рукой написано. А то я с нее для начала возьму две тысячи за такси. Будет знать.

— Хорошая идея. Давайте пригласим ее.

— Нет, ты уж сам давай. Я никаких разбирательств устраивать не стану. Вижу тебя. И верю, что ты иерей правильный.

Он немного помолчал, а потом, прищурившись, спросил:

— А с тех мест за что тебя шуганули? Про пожар и кражу знаю, а с первого прихода за что тебя из чтецов, а матушку из регентов?

— Да мы стали знаменный распев вводить.

— Чудак. Это в селе? Хоть бы обиход нормально пели… Да и в городах мало кто знаменный-то уважает. Я знаменное пение люблю, но его по современной жизни не привить. У людей души на иной лад настроены. Отовсюду грохот да скрежет адский. Да уголовные песенки либо что-нибудь про любовь, да понеприличнее и пострастнее… Нет. Как сказал один питерский старец, чтобы знаменно петь, нужно знаменно жить.

Благочинный немного помолчал, рассматривая библиотеку.

— А фисгармония твоя знаменитая где?

— Вы и про фисгармонию знаете!

Отец архимандрит усмехнулся.

— Так, показывай. Может, матушка и сыграет для гостя.

— Да мы ее еще не перевезли.

— Так перевози поскорей. Я тебе и «газельку» грузовую дам. Я фисгармонию люблю. Да не сподобился достать. Играю на пианино. Так что вези и зови в гости. Мы с твоей матушкой в четыре руки поиграем.

Отец Олег удивился и был рад такому повороту. Благочинный смотрел на него весело.

— А больше никаких преступлений не совершил?

— Нет. Это все. Правда, может быть, мы кому-то не нравимся как люди.

— Это ладно. Мне вы как люди понравились. А насчет того, чтобы народ каялся, — погоди. Ты тут без году неделя. Если не сбежишь в Москву, то, даст Бог, со временем и растопишь лед. А я тебе на прощание на твою метафору свою расскажу.



— Расскажите.

— Солнце к закату склонилось и разволновалось: кто же без него светить во мраке будет? Спрашивает, а все молчат. Долго спрашивало солнце. Все молчат, и только маленькая лампадка под иконой тихо ответила: «Постараюсь, как смогу». Вот и ты старайся. Свети помаленьку. Только не угасай. И не скорби попусту. И не возносись. Ты ведь не солнце. Вот и свети в меру лампадки. И помни, что народ у тебя простой. Так что давай без метафор. Будь проще.

Визит благочинного не только успокоил отца Олега, а даже окрылил. Он решил вообще не обличать Валентину, а подождать, когда она сама поймет, что доносы — не лучшее дело. Они с матушкой обидели ее тем, что распустили хор. Надо бы ей какой-нибудь чин придумать. Какое-нибудь заметное дело. А пока ничего не придумал, то на ближайшей литургии объявил о том, что назначает Валентину заместителем старосты. Удивлению Валентины не было предела. После службы староста пыталась выяснить, в чем будут заключаться обязанности ее заместительницы. Батюшка ответил неопределенно и без особых раздумий сказал, что дел на приходе скоро будет много, а первое, что он поручает Валентине, — организовать паломничество в Троице-Сергиеву лавру. Вернее, записать желающих. О деталях обещал поговорить с ней на неделе. Он вышел из храма, а староста с Валентиной и Антониной остались в храме на уборку.

Батюшка уже подъезжал на своем «жигуленке» к магазину, где его ждала матушка, ушедшая из храма раньше его, и вдруг вспомнил, что забыл в алтаре телефон. Вот незадача! Пришлось вернуться.

Валентина с Антониной стояли перегнувшись через барьер, за которым сидела Агриппина Степановна, и с жаром что-то обсуждали. Отца Олега они не заметили, и он тихонько вошел в алтарь через дьяконские двери. Телефон лежал на подоконнике. Батюшка взял его и повернулся, чтобы выйти, но неожиданно услышал нечто, что заставило его задержаться. Антонина гневно выговаривала Валентине: «Ты думаешь, люди тебе спасибо скажут за твои письма?!»

— Да ладно тебе, — огрызнулась та. — Чего удумала. Какие письма?

— А такие. Верка-то все сказывала. Как ты митрополиту жалобы на нашего батюшку пишешь. И ее пристегнула сочинять.

— А что, не правда? Я правду пишу. Он тут всяко мелет. Его и понять нельзя. Отец Михаил молебен отслужит — и домой. А этот разводит тут турусы. И к чему призывает, не понять.

— А чего понимать. Он говорит, каяться надо. А мы не каемся. Клуб себе придумали. Ходят кому не лень. Может, и в Бога не веруют, а ходят.

— Да откуда ты знаешь, кто верует, а кто нет. Сама-то ты в кого веруешь?

— Я-то в Господа нашего верую. А Господь сказал, надо каяться. Вот ты, Валь, и покайся батюшке, что кляузы пишешь.

— Вот еще. Чего удумала.

— Так зачем ты тогда в церковь ходишь! Батюшке гадишь и каяться не хочешь.

— То мое дело.

— Да не твое, а наше. Мы, как батюшка говорит, одно тело. Мы один организм духовный. И если ты в этот организм дерьма наклала, то мы его и вытряхнем. Если не покаешься.

— Ты погоди грозить. А то я тебе такого устрою! Сама-то больно каешься?

— Я-то каюсь. А у меня и таких заслуг перед бесом нет, как у тебя. Ты мужиков-то полрайона пропустила.

— А твое какое дело? Я в том покаялась.

— А как каялась? Поди, сказала: «Грешна по блудной части» — и все.

— А тебе-то что?..

— Так какое с того покаяние.

— Да такое…

— А ты пальцы загибала?

— Какие пальцы? — А вот с тем-то да тем-то… Главного агронома бы помянула.

— Да молчи ты…

— Да у ней пальцов-то не хватит ни на руках, ни на ногах, — засмеялась староста.

— Вы сами-то хороши. У тебя, Степановна, тоже Кузьмич был после смерти мужа.

— А я молчу. Да и созналась в том.

— Чо созналась. Антонина вон с батюшкой слезу требуют. Ты поплакала-то?

— А чего плакать. Кузьмич мужик-то справный был. Непьющий. Не обидел ни разу. Я его тоже.

— А все ж блуд, — вздохнула Антонина.

— Блуд-то, он разный, — оправдывалась Степановна. — Сошлась с хорошим человеком. Он вдовец. Я вдова. С ним жила честно. Я, по правде, и не знаю, как тут каяться. Свадьбу что ль надо было с гармошкой аль под венец! Нам же уж по шестьдесят было. Я долго отказывалась. Перед внуками срам. А он: одиноко мне, хоть в петлю лезь. Так что тут как поглядеть. Один скажет: душу погубила в грехе, другой: человека от петли спасла.

— Ну, уж от петли.

— Форменно от петли. Тоскливо жил. Хотел удавиться. Так что не знаю, какое покаяние мне батюшке принести. Рассказать все — так он сам говорит: мне не истории нужны, а сердца ваши. А сердце мое теперь по двум моим мужикам тоскует. И молюсь я за них. А что не венчано прожила, так то Господь разберет. А и где венчаться-то было? В клубе, что ль? Может, соберусь да слезно и покаюсь. Рюмочку для слезы и для храбрости пропущу — и на исповедь.

С минуту помолчали. Отец Олег хотел выйти, но тут Валентина сердито набросилась на Антонину:

— А что ты вообще понимаешь?! Каяться. Тебе хорошо. У тебя ни кожи, ни рожи. И смолоду страшная была. А меня парни чуть не с пеленок зазывали. На тебя бы столько внимания, так еще бы поглядели, какая ты святоша. Мужики к тебе не лезли — на тебе и греха нет. А ко мне лезли. Думаешь, легко по молодости удержаться? Так я и слова такого не знала — «грех».



Жила, как все жили. А кто у нас себя грешницами считал? Кто? Хоть одну бабу назови.

— Моя мать, — тихо вздохнула Антонина.

— Она-то что? Она и не у нас в селе жила. Мы о ней ничего не знаем.

— Она, покойница. Царство ей Небесное… До самой смерти чемодан с кирпичами носила.

— Какой еще чемодан?

Антонина всхлипнула, утерла нос передником.

— За грех убийства. Братик у меня был Яшенька. Кроткий, славный. Божие дите. А мальчишки все дразнили и колотили его за то, что он в их проказах не участвовал. Трусом обзывали. Они, как яблоки поспевать начнут, чисто грачи на деревьях сидят.

— Понятное дело. Я и сама по чужим садам лазала, — перебила ее Валентина. — И стекла в школе били, и сарай подожгли вредной Акулине, и белье могли с веревок сорвать да в грязь. Корову у Коркина хвостом к хвосту лошади привязали. Да чего там… проказа на проказе. Хулиганье сплошное. А Яшенька все с мамкой сидел. Вот они его однажды поймали и говорят: «Иди у Кисляковой огурцы сорви». Мешок дали. «А не нарвешь — мы тебе уши оборвем да накостыляем. Иди, не трусь». Яшенька и пополз по огороду, чтобы не быть трусом. А Петровна-то Кислякова у окна сидит. Видит Яшеньку-то. Он только огурец сорвал, а она уже бежит с кочергой. Ну, он деру. А она орет на всю деревню: «Ворюга проклятый!» А он-то, бедный… Ему и огурцы-то даром не нужны. Своих полно. Он-то битья мальчишек испугался. Во двор забег, а мамка-то наша выскочила из избы. Что за гром с соседского огорода? А Петровна ей и орет: «Тихоня-то твой вор поносный. Огурцы мои скрал». А маменька-то, Царство ей Небесное, схватила лучину от дранки. Изба-то дранкой крыта. Шиферов-то не было. Да этой лучиной и шлепнула его по голове. А в лучине-то гвоздь ржавый. Да как раз в ямочку, что в голове. В темечко. Яшенька упал, ножками задрыгал и затих.