Ведун — страница 37 из 50

5

Я открыл глаза и увидел над собой тёмные стропила Котаруда. И морщинистое, осунувшееся от забот лицо старого Хёгни. Мой воспитатель смотрел на меня, подперев бороду кулаком. У меня хватило силы заговорить, и я спросил его:

– Где Торгрим?

Хёгни наклонился ко мне и положил руку на мою грудь, чтобы я не вздумал пошевелиться. Он ответил:

– Торгрим принёс тебя сюда на руках. Он рассказал обо всём, что у вас случилось, и я видел медведя, которого он зарубил.

Я повторил:

– Что с ним, Хёгни?

Ярл вздохнул.

– Он просил передать тебе, что из тебя будет славный боец. Ведь ты тяжело ранил его. Правда, я не знаю, кто из вас постарался больше, ты или медведь. Воины хотели казнить его за тебя, но я им не позволил, и Кари помог его отстоять. А сам он говорит, что умрёт всё равно, и не будет особенной разницы, если его и казнят.

Я закрыл глаза и лежал так некоторое время. Потом спросил:

– Где он сейчас?

– В козьем хлеву, – сказал Хёгни. – Я велел устроить его там, потому что там чисто и тепло.

И дверь крепкая, добавил я про себя. Я сказал:

– Я пойду туда к нему.

Хёгни покачал головой.

– Незачем тебе туда ходить. Ты весь в повязках, а я хочу, чтобы Сольвейг увидела тебя живым.

Я пошевелился и понял, что спина моя будет разукрашена не хуже, чем у Торгрима. Я сказал:

– Ты не пускаешь меня потому, что там у него сидит наша Асгерд. Ведь так?

Хёгни отвёл глаза и промолчал. Я спросил его:

– О чём они разговаривают?

Хёгни ответил:

– Торгрим каждый день складывает для неё новую песнь. Это очень хорошие песни…

Тогда я здоровой рукой обнял его за шею, и мой воспитатель потом утверждал, будто на моём лице ему причудилась какая-то сырость. Но я больше склонен думать, что ему показалось. Я сказал:

– Помоги мне встать, отец.

…Как же далеко от жилого дома выстроили козий хлев в этом Дворе Бедняка! До него было целых пятьдесят семь шагов, я сосчитал. Я прошёл все их, один за другим. Когда Хёгни довёл меня до двери, я увидел там Хольмганг-Кари. Наш Поединщик сидел на земле возле двери, а рядом стояло его копьё и лежал привязанный Серый. Кари поднялся передо мной.

– Не казни Торгрима, конунг, – сказал он тихо.

– Я ещё не конунг, – сказал я ему и схватился за дверь, чтобы не упасть. – Я сын конунга…

Я снял руку с шеи Хёгни, потому что мне следовало войти туда одному.

Торгрим лежал на широкой лавке возле стены… И, наверное, было ему хорошо. По крайней мере, что бы он там ни говорил, а на умирающего он был похож не больше, чем я. И Асгерд действительно сидела подле него. И при виде меня вздрогнула и наклонилась вперёд, словно думая его защищать.

Я сказал:

– Выйди, Асгерд.

Она как не услышала. Торгрим повернул голову и поднял на неё глаза:

– Выйди, Асгерд…

Она встала, поправила на нём одеяло и исчезла за дверью. Моя Асгерд даже не взглянула мне в лицо и обошла, как обходят лужу. Струившиеся волосы и те не коснулись моего плеча… Я повернулся к Торгриму. Он смотрел на меня спокойно и весело. Он спас мне жизнь и на руках принёс меня в Котаруд. Он убил своего медведя и снова мог складывать песни… Чего ещё?

Тут я почувствовал, что ноги подо мной подгибались от боли и слабости, и испугался, как бы не упасть. Но всё-таки я не упал и прошёл те последние два шага, что нас ещё разделяли. Я сел рядом с ним и долго молчал, прежде чем заговорить.

Лебеди улетают

1

И что бы не стоять бабьему лету, тёплому да погожему? Ревун месяц на свете! Ан нет. Отколь ни возьмись, наползла ещё с вечера уже вовсе зимняя туча да и завалила всё вокруг снегом: и корабли на реке, и серую деревянную крепость над кручей, и площадь-торжище на берегу… Мы все сидели в ряд на длинном бревне, прижимаясь друг к другу, и стылый ветер пузырил на нас рубахи. Порой этот ветер доносил откуда-то с севера глубокий ухающий гром. Я не знал наверняка, но можно было смекнуть: это ревело, ворочаясь в каменных берегах, великое Нево-море…

Не та беда, что во двор вошла, а та беда, что со двора-то нейдёт.

Город над нами, на берегу, звался – Ладога. Имя славное, кто же его не слыхал. Но на город я не смотрел. Смотрел вниз, себе под ноги. Снег нехотя таял под босыми закоченевшими ступнями. А руки у меня были связаны за спиной, и конец верёвки намотан на колышек, вбитый в бревно с той стороны. Олав-хозяин ведал, что творил! Ослабни верёвка – лесным котом прыгнул бы я на него и умер, а до горла добрался. Да ведь и было уже так. И не один раз. И всё без толку. А ещё было – сбегал я от Олава. Дважды! И дважды ловили меня и били так, что отлёживался сутками. Где отлёживался? А под палубой корабельной, на ребрастых мокрых досках, вот где!

В славном городе Ладоге Олав хотел продать меня на торгу. Таких, как я, строптивых, незачем возить далеко, за норовистого нигде не возьмёшь хорошей цены, ни за морем, ни здесь. А сгорело бы оно огнём, то заморье, земля та Урманская, где Олав мой на свет родился!.. Он тут, рядом прохаживался. И одет был нашего потеплей: куртка на меху, штаны кожаные – удобно в таких на корабельной скамье. Тёплый серый плащ за спиной подпирали ножны меча.

Небось, отец мой без оружия к нему вышел, корабль у берега увидав! С белым, мирным щитом корабль!..

А подле меня молодой мерянин сидел, Шаев. На четыре лета меня постарше, к сестрёнке присватывался, свадьбу думали вскоре играть. В тот день в гостях у нас был – жених счастливый. А ни дома теперь, ни свадьбы, ни сестрицы милой Потворы!..

У Олава под палубой я бы без него пропал. Вот и нынче он как брата меня обнимал, старался от ветра прикрыть.

– Развяжи руки, Шаев, – сказал я ему тихо. Мерянин так же тихо ответил:

– Не развяжу. Убьёт он тебя сразу.

Олав на нас покосился, прохаживаясь. И его, знать, сиверко донимал. Впрочем, я видел, как он в такую же непогодь грёб против волны, и весло гнулось в руках.

Другие его люди давно растеклись по шумному торгу. Продавали, покупали кто что. И пироги, и секиры. А говорили вокруг на ста языках и все всех понимали: урмане, словене, свеи, меряне, корелы-ливвики, корелы-людики, ижоры, булгары. И варяги, те, что у князя в крепости жили.

А сгорел бы ты, славный город Ладога, и гости эти богатые с тобой заодно!..

Так вот я сидел-мёрз на проклятом бревне, когда к нашему урманину подошёл другой. Те, которых я видел допрежь, были всё беленькие – и Олав, и товарищи его. Беленькие да рыжие. Этот уродился чёрен ворон что усом, что волосом, да ещё в бороде, как в саже, мало не по глаза. Только виски белые. И глаза – светлые, суровой северной синевы.

Теперь он, может, показался бы мне красивым. Даждьбог весть. Тогда – лютая ненависть за меня на него глядела. Он ведь ещё и заговорил с Олавом моим, и дружески заговорил, и я за одно за это ему бы шею свернул… Я по-северному тогда уже хорошо разумел, понял, о чём у них речь шла. Не видал ли ты, друг, спросил тот чёрный, там где-нибудь славных молодцов на таком-то и таком-то корабле? Как же, видал, отвечал ему мой Олав. Далеко. В Кёнугарде! Те люди вроде неплохо там торговали, а потому, может, и ныне ещё назад не собрались…

Чёрный кивнул ему; поблагодарил. Потом скользнул синим глазом по нам, на бревне сидевшим. Плохо ты, Олав Хрутссон, одеваешь рабов, сказал он хозяину. Простынут же.

Олав тоже на нас поглядел и только в бороду хмыкнул. А ты купи кого-нибудь и одень, как тебе нравится, Гуннар Сварт. Тебе небось проще будет одеть одного, чем мне девятерых.

Но Гуннару Сварту, Чёрному то есть, рабы, видать, были не нужны. Засмеялся, закашлялся, провёл рукой по губам и для чего-то посмотрел на ладонь. Запахнул на груди плащ да и пошёл себе прочь. Я посмотрел ему в спину и отвернулся. Откуда же я мог знать, что буду помнить его долго. Дольше, чем Олава, и дом и двор наш разорившего!


…А пуще голода ел нутро страх – вдруг купят! Глуп был. Того не смыслил, что увёз бы меня Олав куда-нибудь за море Варяжское, и прости-прощай своя сторона, разве во сне еще тебя повидать!

– Вон того бы, Добрынюшка, – услыхал я голосок. – Вон, с краю сидит…

Я как раз с краю сидел. Поднял глаза и увидел в десяти шагах парня и девку. Словене оба, словенская речь, не чужая какая. Кто такие, откуда ещё на мою голову нанесло?! Не брат с сестрой, слишком лицами несхожи. И не муж с женой, девка, она девка и есть, с косой и совсем не в женском уборе. Невеста с женихом? Она показывала меня своему Добрыне, и в проглянувшем солнце лучился-блестел на пальце стеклянный перстенёк.

– Тощ больно, – сказал Добрыня. Сам-то он был парень на загляденье, такому Олав тощим покажется, не то что я, заморённый. Ростом в сажень и в плечах тоже сажень, руки что сковородки: посадит на такую да поднимет ещё повыше полатей… Девка и не подумала упрашивать да дуться. Прижалась ласково и стала на него смотреть, и у меня сердце зашлось, потому – увидал: тает мой добрый молодец прямо на глазах. Всё равно как тот снежок, сквозь который у моих ног уже торчала зелёная травка. А потом наклонился и шепнул ей на ушко, но я-то расслышал, тут и не захочешь, а всё равно услышишь вдесятеро лучше обычного:

– Моим зваться станет, а после нашим назовут, Найдёнушка.

Девка покраснела, толкнула его легонько, счастливая. Он же, Добрыня, пощупал у пояса кожаный кошель и указал на меня:

– Много ли, гость, просишь?

– Полмарки, – ответил мой Олав и поднял в руке весы.

– А недорого, – порадовался Добрыня и развязал кошель. – Что ж так? Не горбатого ведь продаёшь.

Олав-хозяин положил в чашку гранёные гирьки.

– Надо мне предупредить тебя, этот мальчишка дерзок и строптив, и не зря я его связал. А к чему он пригоден, это ты сам узнаешь лучше меня.

– Честно торгуешь, – похвалил Добрыня.

Они долго взвешивали серебро, резали пополам тонкие белые монеты. И Шаев всё шептал и шептал мне на ухо, а потом плечу моему стало мокро и горячо. Плакал Шаев, ходивший сам на медведя! И пускай тот кривит глупые губы, кто не сидел никогда на таком вот бревне! А и никому бы на нём не сидеть!..