Вега — звезда утренняя — страница 11 из 17

У Даши забилось сердце.

— А почему так?

— Стало быть, интересуешься? — Дед заметно обрадовался тому, что нашелся человек, с которым можно поговорить, и уселся поудобней. — Ну, слушай, девонька. Тут такая история. Засадили наши мужики зыбучие пески сосной. А тут откуда ни возьмись — короед. Что делать? Губит лес, хоть плачь. И никакие тебе химикаты не помогают — мы все перепробовали. Стало быть, пиши пропало. Да нашелся умный человек, научный, прямо скажу! Костриков Алексей Тимофеевич. Знаешь, может? Ну, надоумил, как короеда уничтожить. Да и молодяка много посадил. Теперь лес-то словно заново родился. Эвон гляди-ка, какой… Ну, соответственно и именуют его мужики теперь как положено… Привыкли — Костриковский да Костриковский.

— Спасибо, дедушка… Я пойду… Спасибо.

Даша заторопилась к лесу, словно на свидание с дорогим человеком. Сначала сосенки были по пояс, и земля между ними густо цвела лиловыми колокольчиками, затем сосны стали по грудь, затем сомкнулись над головой. Сочный смолистый воздух наполнил легкие.

Она замедлила шаги, запрокинула голову и смотрела, как ветер покачивал тонкие верхушки сосен.

Потом глубоко, радостно вздохнула.

И тут же вспомнила Подрытова… И некупленное платье… И опять Подрытова…

В чаще раздалось потрескивание сучьев, шуршание, и вдруг ее окликнули.

— Даша!

Даша, и не обернувшись, поняла: он, Костриков, стоял у одной из сосенок — пыльный, с непокрытой головой, небритый. Не было видно упрямой ямочки на подбородке. Но зато глаза были те самые, которые она любила, — голубые, как родное небо над головой.

— Здравствуй, Алеша…

Он обнял ее осторожно, легко и в то же время крепко. И прижимаясь к знакомой пыльной гимнастерке, глядя ему в глаза, Даша сказала:

— А я вот сейчас шла по лесу и думала о тебе…

9

С председателем колхоза — пожилым, полным, по фамилии Грицай (Алексей же его называл попросту — Степанычем) — они договорились быстро. Степаныч обещал найти помещение для лаборатории и тут же выделил в помощь Даше двух девчат — румяных, остроглазых и бойких.

— Делайте, Дарья Сергеевна, из них настоящих лесоводов… Профессия по нынешнему времени нам очень необходимая.

Только поздно ночью Даша и Алексей добрались домой. В необъятном небе было тесно от звезд, но ярче всех горела одна. Она так и переливалась голубым светом, то вспыхивая ярко-ярко, то чуть тускнея. «Какая чудесная», — подумала Даша.

Приближался рассвет, все сильней дул ветерок, и край горизонта делался бледным.

Они подошли к арке, и тут Алексей неожиданно замялся.

— Ты что?..

— Да вот, вспомнил свою записку и…

Даша тихонько улыбнулась.

— Успокойся, мама ее не читала.

Алексей облегченно вздохнул, а Даша подумала: «Хорошо идти к маме именно с таким человеком».

Они вошли в полутьму арки. Было прохладно, и под сводами гулко звучали их одинокие шаги. Даша шепнула:

— Алеша, поцелуй меня, — и закрыла глаза.

А когда открыла, то в зрачки ей снова настойчиво глянула та же звезда. Самая большая на рассветном небе. Она совсем низко опустилась к земле — сияющая, трепетно живая. И снова сердце у Даши наполнилось радостью при виде этой звезды.

— Алеша, кто это?

Кто! Он понял ее и улыбнулся ласково и чуть лукаво.

— Вега. Утренняя звезда.

И крепко сжал ее локоть.

БЕССОННИЦА

1

Глубокой ночью, обычно часа в три-четыре, инженер Угловский просыпался. Привычно сунув руку под прохладную с изнанки подушку, он вытаскивал сигарету и закуривал.

За темным, матово-влажным окном горели огни Москвы. Круглая, синяя от холода луна висела в небе. Комната Угловского была на девятом этаже, и ему хорошо были видны крыши соседних домов. Ночью казалось, что на них лежит легкий голубоватый снежок.

Вздохнув, Угловский подымался и зажигал свет. Он знал, что больше уже не заснет. У него наступила бессонница.

Случилось так, что на сороковом году жизни Сергей Дмитриевич Угловский, давно забывший о студенческой жизни, снова попал на положение студента.

Он был опытный и беспокойный работник. Однако в последнее время чувствовал нехватку знаний. И когда появилась возможность поехать в Москву на переподготовку, с радостью ухватился за нее.

Таких, как он, на двухгодичных инженерных курсах было двадцать человек. Разместили их всех в студенческом общежитии. Странно, смешно и чуточку грустно было Угловскому снова поселиться в комнатке с узкой койкой, застеленной казенным одеялом. И обедать за несколько копеек в студенческой столовой, где пахло постными щами. А в «банные» дни купаться в душе при общежитии вместе с молодыми ребятами, которые жизнерадостно гоготали в клубах сырого пара и страшно шлепали друг друга по мокрым, блестящим спинам в знак расположения…

Лишним, ненужным казался Угловскому и установленный в общежитии порядок: у входной двери помещался стол, за которым поочередно дежурили коридорные. Никто из знакомых (особенно из женского сословия) в обычные дни к студентам не пропускался. Для этого были отведены суббота и воскресенье. Но зато уже тогда входные двери хлопали беспрерывно и по коридорам бойко топали женские каблучки.

Потом в большом зале на третьем этаже до полуночи гремела радиола. Студенты в ярком свете люстр оттаптывали полечки, фокстроты, краковяки и время от времени, потные и шумные, выбегали в темный коридор курить. Курсанты же — «старички», как их называли, — толпились у двери и из-за чужих спин завистливо смотрели на танцоров. Сердце требовало ласки, но семьи были далеко, а верность сохранять было необходимо, хотя и очень трудно…

Первым не выдержал инженер из Свердловска, носивший звучную фамилию Державин. Он был плотный, курчавый, похожий на гармониста с лубочной картинки. Державин обзавелся знакомой и теперь часто и надолго исчезал из общежития.

Стали пропадать по ночам и другие. Это на мужском немногословном языке называлось «делать вылазку». И только Угловский — сутуловатый, русоволосый, с усталыми добрыми глазами — аккуратно приходил после занятий в свою узкую комнатку и садился за чертежи. И так было в будние дни, и в субботу, и в воскресенье. И отличие было только в том, что в эти дни ему приходилось особенно трудно, потому что как он ни сосредоточивался, а настороженное ухо ловило то летящие, волнующие женские шаги в коридоре, то пьяно-веселое бормотание соседей за стеной.

Потом он ложился в холодную жесткую кровать и забывался полусном. А в три часа ночи кто-то требовательно толкал его в грудь, он просыпался и мучился от бессонницы.

Однажды он, бродя в полутемном коридоре, зевая и безнадежно поглядывая на окна, в которых дрожали отсветы уличных фонарей, столкнулся с Державиным.

Кучерявый, веселый, хмельной, шел тот с очередной «вылазки». Легкое пальто было распахнуто, и веяло от него горьковатым запахом осенних опавших листьев и вином.

— Вот, все в Сокольниках бродил, — сказал он, увидев Угловского. — Ну, брат, нынче и осень! Страшно становится, до чего красива. Много все-таки хорошего отпускает нам, недостойным грешникам, жизнь…

Угловский, обрадованный тем, что рядом оказалась хоть одна живая душа, слушал его и кивал головой. Стараясь сосредоточиться, Державин пристально поглядел на него еще не остывшими от удачной прогулки глазами.

— Только вот ты, брат, мне не нравишься, — сказал он серьезно. — Я понимаю — семья там, верность и все такое прочее. Но как же можно безвылазно сидеть в комнате? И вот — уже бессонница. Этак недолго и того…

Он покрутил пальцем у виска. А Угловский, следя за его непослушной рукой, тихо сказал:

— Видишь ли, жена от меня ушла пять лет тому назад. Дело не в этом. Хочешь, зайдем ко мне…

Державин первым вошел в комнату, наполнив ее запахом духов, вина, хороших папирос; запахом, всегда сопровождающим уверенных в себе и знающих себе цену мужчин. Не снимая пальто, сел к столу.

— Итак?..

— Понимаешь, меня давно раздражает деревянная опалубка у нас на плотине. Ты ведь тоже с гидро, знаешь, как это дорого, долго, грязно.

— Знакомо, — сладко зевнул Державин, — сначала, аки древние голиафы, громоздим стены из досок, потом заливаем бетон, потом ждем, когда он застынет…

— А застынет — начинаем все снова разбирать, — подхватил Угловский. — Вот это и раздражает… Меня наши ребята — монтажники просили подумать над этим, когда я уезжал.

Державин слушал, немножко скучая: ему, видимо, уже хотелось спать, и он ругал себя в душе за то, что согласился зайти, но теперь уже сделать ничего было нельзя, и он сидел и слушал, мучительно сдерживая очередной зевок. Угловский увидел это, и ему стало трудно продолжать разговор.

— Ну так что? — торопил его Державин.

— Да вот хочу попробовать совершенно избавиться от дерева, заменить его бетонными деталями. Их не надо разбирать, они останутся панцирем плотины. Только следует тщательней продумать, какие должны быть детали.

— Затея мне очень симпатична. Вчерне набросал?

— А вот… — Угловский кивнул на чертежи.

Державин, осторожно засучив рукава, положил руки на кальку и смотрел на нее долго, внимательно и профессионально придирчиво. И по мере того как он смотрел, глаза его делались все более трезвыми, а его пальцы, освещенные ослепительно-ярким светом настольной лампы, двигались по чертежу наскученно жадно, чуть вздрагивая.

— Так вот отчего у тебя бессонница, — сказал Державин, откинувшись на стуле. — Упрямый ты, черт… смелый… Вон она, какая у тебя бессонница, — повторил он еще раз, и в голосе его слышались зависть, раздумье и удивление.

Когда Угловский проводил его и снова возвратился к себе, его поразил и встревожил новый запах, заполнивший комнату. Пахло веселой жизнью: вином, женщинами, какой-то неуловимой беспечностью. И он вздрогнул и бросился открывать окно, чтобы в комнате снова было, как прежде, холодно и строго.

Угловский не терпел чужих, волнующих запахов. Потому, что он не был смелым человеком, как это думал Державин. Он боялся бессонницы, одиночества и того, что его забудет любимая женщина. Собственно, он и позвал Державина к себе именно затем, чтобы рассказать ему об этом. А вот побоялся. И не сказал ни о своем одиночестве, ни о том, что не спит он оттого, что его одолевает тяжелая, ужасная тоска по далекой женщине. А развеять тоску могла только она сама — никто больше.