Век амбиций — страница 21 из 73

Той ночью мы остановились в швейцарском Интерлакене, где Ли пообещал “действительно чистый воздух”: редкость для китайца из большого города. Я вышел осмотреться вместе с Чжэн Дао и ее девятнадцатилетней дочерью Ли Чэн, студенткой-искусствоведом. Мы шли мимо магазинов с дорогими часами, казино и большого парка Хеэматте, где местные жители обычно пели йодль или соревновались в швингене. Дочь оставалась сдержанно-равнодушной: “За исключением застройки, Сена не очень-то отличается от Хуанпу… Метро? У нас есть метро”. Она засмеялась.

Когда Ли Чэн ушла с друзьями вперед, ее мать объяснила, что хотела бы, чтобы ее дочь увидела: разница между Китаем и Западом не только в “оснастке”, она более серьезна. Наш гид высмеивал неторопливую походку европейцев. Чжэн Дао сказала: ее соотечественники уверены, что “если не протолкаешься вперед, окажешься последним”. Машина остановилась у перехода, чтобы пропустить нас. Чжэн подчеркнула, что водители в Китае думают: “Я не могу останавливаться, иначе я никуда не успею”.

К концу путешествия советы и опека всем надоели. Люди в автобусе попросили остановиться у ресторана с западной кухней. Мы были в Европе уже неделю и никак не могли дождаться возможности позавтракать или пообедать чем-нибудь некитайским. (Почти половина китайских туристов, опрошенных в рамках одного маркетингового исследования, сообщила, что они ели европейскую пищу не больше одного раза.) Однако Ли предупредил, что западную еду нужно долго ждать, а если мы будем есть быстро, то получим несварение. “Отложите до следующей поездки”, – сказал он, и все согласились. В Милане Ли напомнил о ворах, но Хэнди отнесся к совету скептически: “В Италии не такой уж беспорядок. Он пытается нас запугать”.

Я задумался, как долго еще продлятся такие туры. Одиночные поездки стали уже популярны у молодежи, и даже туристы из моей группы устали от толчеи. В Милане у нас было тридцать минут свободного времени. Карен, Хэнди и я вошли под прохладные своды собора. Хэнди разглядывал сияющие витражи: “На это тяжело смотреть. Но это прекрасно”.

Итальянские газеты пестрели новостями о том, что Берлускони мог состоять в связи с несовершеннолетней девушкой. Гид выразился дипломатично: “Уникальный человек!” Путешествие по Италии настроило Ли на философский лад: “Вы можете подумать – хорошо бы обзавестись демократией! Разумеется, у демократии есть преимущества… Свобода слова и свобода выбирать политиков. Но разве у однопартийной системы нет преимуществ?” Ли указал на шоссе и сказал, что на его строительство ушли десятилетия – из-за оппозиции: “В Китае все было бы готово за полгода! И это единственный способ обеспечить рост экономики”. Ли можно было принять за агитатора: “Аналитики за рубежом не могут понять, почему китайская экономика так быстро растет. Да, у нас однопартийное государство, но управляющие набираются из лучших, а лучшие из 1,3 миллиарда человек – это лучшие из лучших”.

И все же у Запада, по мнению Ли, было кое-что, безусловно заслуживающее восхищения. Он рассказал о своем западном приятеле, который бросил работу, чтобы заняться туризмом, и нашел в этом свое призвание: “Одобрили бы это китайские родители? Конечно, нет! Они показывали бы пальцем и говорили: “Ты неудачник!’ Но в Европе молодым позволено добиваться того, чего они хотят… Предки оставили нам богатое наследие, но почему нам так тяжело воспринимать новое? А потому, что наша система образования слишком ограничена”. Группа внимала. В то время, когда многие американские родители размышляли, что бы им почерпнуть из опыта “матерей-тигриц”, китайцы пытались вернуть в строгое образование творческий подход. Женщина по имени Цзэн Липин сказала, что учителя не одобрили ее желание отвезти сына-шестиклассника в Европу: “Перед каникулами учителя говорили детям: “Не уезжайте. Оставайтесь дома и учитесь, потому что вам скоро предстоят экзамены в среднюю школу’”. Цзэн не постеснялась быть не такой, как все. Она бросила стабильную работу преподавателя изобразительного искусства и вложила сбережения в создание модного бренда: “Мои начальники говорили: “Какая жалость, что ты уходишь с хорошей должности’. Но я доказала себе, что сделала правильный выбор”.

На следующий день в Риме наш автобус остановился у фонтана Треви, и мы подошли к величественной площади Святого Петра. Чжу сказал, что размах напоминает ему Пекин: “Как в старые добрые времена, когда китайцы посещали Пекин, чтобы посмотреть на членов компартии”. И засмеялся.

Мы присели на скамью. Чжу закурил. Я спросил, верит ли он американским политикам, утверждающим, что они не возражают против роста Китая. Мой собеседник помотал головой: “Ни в коем случае. Они дадут нам развиваться, но попытаются ограничить. Все, кого я знаю, думают так же”. В конце концов, вежливо сказал Чжу, американцам придется привыкнуть: “Вы долго были первыми, но теперь отступите на второе место. Не сразу – возможно, через 20–30 лет – наш ВВП превзойдет ваш”. Я удивился тому, что и после всех разъездов Чжу видит непреодолимое различие между Китаем и Западом: “Мы будем пользоваться их инструментами, учиться их методам. Но Китай всегда будет идти своим путем”.

С ним было тяжело спорить. Предположение, будто богатый Китай естественным образом станет более прозападным, демократичным, уже не казалось мне столь же убедительным, как в те дни, когда я был студентом и верил в потенциал событий на Тяньаньмэнь. Нынешний Китай одновременно вдохновлял и сводил с ума: он был разом местом быстрого обогащения и “черных тюрем”, страстного любопытства и гордости за новое место страны в мире. Мои попутчики ответили на зов Запада, но не хотели задуматься о том, что увидели, и я им сочувствовал. Я и сам пытался осмыслить их страну – “освобожденную”, но оставшуюся под контролем “правящей партии”.

Хотя я наивно думал, что открытость Китая приблизит его к Западу, пожалуй, неверно было бы отрицать и силу малых перемен. Устроители поездок за рубеж, как и Китайское государство, стремились привносить порядок в хаотичный мир, направлять людей, защищать их от западных воров, кухни и культуры. Запад, каким он встретил нас, был в большей степени Европой, чем “Европа” воображаемая: неряшливым и на удивление мало впечатляющим. И все же, несмотря на проповеди об однопартийной системе, мои спутники почувствовали открытость этого некогда запретного мира. Объявив о конце революции, “правящая партия” надеялась, что народ отойдет от политики. Но все не так просто.

  Когда Промис наконец отложил измочаленный номер “Уолл-стрит джорнал”, ангелы не вострубили. Он просто сказал: “Когда я читаю иностранную газету, я узнаю много нового”.

Часть II

Истина

Глава 8

Танец в цепях

Самое любопытное здание в Пекине славилось не своей архитектурой. На проспекте Чанъань, рядом с китайским эквивалентом Белого дома, стоял современный трехэтажный офисный центр с зелеными стенами и нахлобученной, будто парик, крышей, как у пагоды. Этого здания на схеме не существовало. У него не было ни адреса, ни вывески. Когда я спросил, что это, охранник ответил: “Я не могу вам сказать. Это правительственное учреждение”. Я стал называть его просто – “Отдел”.

В любой столице мира есть секретные учреждения, но странным в данном случае было вот что: от публики прятали Центральный информационный отдел. На китайском языке учреждение называлось Отделом пропаганды ЦК КПК, и это был один из самых могущественных и засекреченных органов, способный увольнять редакторов, затыкать рты профессорам, запрещать книги и перемонтировать фильмы. Ко времени моего приезда в Китай Отдел и его филиалы контролировали две тысячи газет и восемь тысяч журналов. Любой фильм или телепрограмма, учебник, парк развлечений, видеоигра, кегельбан или конкурс красоты подвергались тщательной проверке. Пропагандисты решали, какая реклама будет висеть на билбордах от Гималайских гор до Желтого моря. Они управляли крупнейшим фондом поддержки социальных наук, что давало право наложить вето на исследования, которые, например, не учли запрета на использование некоторых слов при описании китайской политической системы. (Одним из этих слов было цзицюаньчжуи, “тоталитаризм”.) Отдел обладал такой властью над идеями, что Анн-Мари Брейди сравнила ее с влиянием Ватикана на католический мир.

Оруэлл в эссе “Политика и английский язык” (1946) отмечал, что политическая проза пытается “заставить ветер выглядеть неподвижно”. Во времена Трумэна госсекретарь США Дин Ачесон упрощал изложение фактов до тех пор, пока они не становились “яснее правды”. Но ни одна страна не потратила больше времени и усилий на пропаганду, чем Китай. Император Цинь Шихуанди (III в. до и. э.) следовал принципу: “Держи народ в неведении, и он будет подчиняться”. Мао считал пропаганду и цензуру неотъемлемыми частями “реформы мышления” и использовал их, чтобы представить Великий поход победой вместо сокрушительного поражения. Через пять лет после смерти Мао его курс официально объявили на 70 % верным и на 30 % – ошибочным. Эти ни на чем не основанные цифры теперь знает любой китайский школьник.

Отдел пропаганды стал почти не нужен. В 1989 году, после событий на площади Тяньаньмэнь, партийные лидеры решили, что пропаганда теряет силу. Дэн Сяопин с этим не согласился и принял судьбоносное решение: выживание партии, провозгласил он, больше прежнего зависит от процветания страны и от пропаганды. О молодежи на Тяньаньмэнь он отозвался так: “Потребуются не месяцы, а годы, чтобы изменить образ их мышления”. Но поскольку советский подход к пропаганде оказался непригодным, Дэн и его сторонники начали искать новую модель. Они нашли ее в Америке. Закрыв глаза на антикоммунистические убеждения Уолтера Липмана, китайское правительство одобрило его желание ограничить власть масс и заинтересовалось экспериментами Липмана над общественным мнением с целью вовлечения США в Первую мировую войну. Они штудировали работы Липмана о власти рекламного образа, который ‘‘подхлестывает эмоции, нейтрализуя критическое мышление”, и с энтузиазмом восприняли его тезис о том, что пиар способен породить “групповой разум” и “выработать согласие” народа с правящей элитой.