Век диаспоры. Траектории зарубежной русской литературы (1920–2020). Сборник статей — страница 13 из 58

124. Таким образом, делая акцент на правовых структурах, а не на этнокультурных идентичностях, он предполагал, что «узы мудрой конституции» объединят все славянские народы, населяющие Европу, и приветствовал день, когда «мы увидим детей конституционной России, всех славян, слившихся в братских объятиях»125. На первый взгляд, его идеи имели облик «наднационализма», однако по сути они восходили к примордиалистскому пониманию славянства и тяготели к использованию панславистской идеологии, расцветавшей в то время в Центральной Европе и на Балканах.

Итак, как же быть с многочисленными противоречиями, лежащими в основе отношения Тургенева к России? Он принадлежал к правящей элите и в то же время презирал эту элиту; был предан идее европеизации, но язвительно отзывался о поверхностной европеизации дворянской верхушки. Теоретически он видел оправдание своей жизни в самоотверженном стремлении облегчить удел крепостных, но его первая попытка наделить своих крестьян некоторой свободой потерпела полное фиаско, а второй шаг в этом направлении не дал им никакого материального улучшения жизни. Он любил свою страну и хотел бы отдать за нее жизнь, но не мог выносить повседневной жизни в столице и унизительной службы. Сделавшись изгнанником, он не горел желанием вернуться в Россию: свои гражданские права он отстаивал скорее из принципа, чем из стремления вернуть себе право на жизнь в родной стране. В изгнании ему хотелось оторваться от России, но выяснилось, что он не способен на это ни эмоционально, ни интеллектуально. Все его заявления о том, что интереснее читать Шекспира, чем протоколы Государственного совета; что, поскольку он больше не может принести пользу России, он ничем ей теперь не обязан; что он наслаждается удобством и приятностью жизни в Англии и чувствует себя чужим России – все это ни к чему не вело126. Тургенев оставался связан с Россией семейными узами, тяготившими его, поскольку он знал, что, после того как он стал изгоем, его братья пострадали в служебном и финансовом отношении. Более того, Тургенев продолжал в душе считать себя российским подданным, привязанным к государю чувством чести, которое было у него в крови как часть имплицитного договора между дворянином и монархом. Он никогда не мог полностью разрешить противоречия между несколько раболепной этикой рыцарского послушания и служения сюзерену и своим представлением об универсальных правах и достоинстве человека. В конце концов, после царского помилования, Тургенев не выказал желания вернуться в Россию или возобновить службу на благо своей страны. Его политические брошюры, писавшиеся чаще по-французски, чем по-русски, и издававшиеся за пределами России, казалось, были адресованы больше французской читающей публике, чем российским соотечественникам, хотя во Франции Тургенев оставался маргиналом в публичных дебатах. Когда же он попытался обратиться к актуальным политическим проблемам российской общественной жизни, его отвергли как пережиток ушедшей эпохи. Физически находясь в авангарде цивилизации, Тургенев внезапно почувствовал себя безнадежно устаревшим в родной стране.

Эти многочисленные противоречия демонстрируют всю сложность темпоральности изгнания. Несмотря на успешную адаптацию к пребыванию в Англии и Франции и значительный интерес к тамошней общественной жизни, Тургенев не мог сбросить бремя прошлого. Пересечение российской границы не привело к моральному и бытийному разрыву с родиной, поскольку узы, связывавшие его с русской жизнью, сохранились, невзирая на его враждебное отношение ко многому в родной стране – от ее политической структуры до повседневной жизни и нравов соотечественников. Хотя на Западе он пользовался большей свободой, позволявшей беспрепятственно развивать свою либеральную, самоопределяющуюся идентичность, Тургенев не сумел превратить жизнь в диаспоре в увлекательную субверсивную форму самосозидания127. Многоплановое осознание себя как члена элиты и патриота, ответственного перед своей страной, пробуждало в его душе чувства бессилия, вины и отчаяния. Если бытийно он только выигрывал от положения изгнанника, то потеря политического влияния мешала ему примириться со своим новым местонахождением.

Важно понимать, что двойственное отношение Тургенева к России сложилось еще до его изгнания. Мы видели, что, начиная с самого первого путешествия за границу в 1808 году, посещение чужих стран парадоксально укрепляло его любовь к собственной. В то же время, сравнивая родную страну с зарубежными, он представлял ее в неблагоприятном свете, как место, где постоянно попирается человеческое достоинство и на всех уровнях, от крепостных до аристократов, властвует моральное унижение человека. В этом смысле изгнание не привело его к чему-то радикально новому, а только усугубило уже имевшиеся противоречия, делая их все менее разрешимыми. Точно так же, как мы видели, никуда не делся и габитус российского дворянина – укорененная в понятии чести верность царю. Тургенев, хотя он жил в качестве свободного человека в свободной стране, продолжал страдать от дилеммы: как оправдаться в глазах государя, не поступившись своей гордостью? Амбивалентность присутствовала в нем и до, и после изгнания.

Противоречия, терзавшие Тургенева, имеют своим источником особое положение, которое занимает Россия на геополитической карте Европы. Несмотря на то что она находится на периферии европейского континента, Россия активно вмешивалась в европейские дела, участвовала в войнах, а также в рискованной игре политических союзов. Петр I признавал, что для укрепления армии и преодоления цивилизационного разрыва в развитии Россия нуждалась в слое образованных европеизированных дворян, способных участвовать в управлении государством и осуществлять политику модернизации. Тургенев, живший почти столетием позже, представлял собой результат этой политики: это был высокообразованный европеизированный дворянин-интеллектуал, преданный своей стране, но при этом обремененный культурным капиталом, заставлявшим его все сильнее критиковать российскую политическую систему и шире – те российские ценности и практики, которых не коснулись реформы и которые остались неевропеизированными. Он ощущал моральную двойственность, при которой частичное отчуждение от определенных сфер российской жизни соперничало с чувством самоотождествления с судьбой России или даже усиливало это чувство. Вот почему он мог оставаться патриотом, презирая многое из того, что видел в России.

Изгнание только усугубило сложность такой моральной амбивалентности. С одной стороны, Тургенев сохранил преданность отечеству, но теперь на нее накладывалось сознание своего бессилия, неспособности внести существенный вклад в прогресс родной страны. С другой стороны, отчуждение от российских ценностей и жизни только росло в свете опыта гораздо более привлекательных для него британских, а затем французских норм общежития, особенно в плане защищенности свобод и достоинства личности. Суть дела заключалась в том, что Тургенев уехал из страны, которую он характеризовал как смешение Просвещения и варварства, Европы и Азии, в Британию – страну, которая, по его мнению, находилась на вершине цивилизационного развития: единую, связную, уверенную в себе, словом, законченный образец исторического прогресса (Тургенев мало интересовался, как именно возникли и чем чреваты британские претензии на цивилизационное превосходство). Таким образом, по стечению обстоятельств, сопутствовавших изгнанию, он как бы совершил цивилизационный скачок в то будущее, которого желал для России. В результате, в отличие от своих соотечественников, Тургенев мог сполна наслаждаться верховенством закона, свободой слова и удобствами повседневной жизни в динамично развивающейся европейской столице. Мог ли он не чувствовать одновременно и облегчение, и вину за это? Он жил в том будущем, о котором всегда мечтал, и если бы смог забыть, что когда-то был русским, то разрешил бы все сложности и противоречия, которые терзали его на протяжении всей жизни. Изгнание сулило внутреннее примирение, если бы не память о прошлом, однако вычеркнуть из сердца прошлое было, разумеется, невозможно.

Известны слова Эдварда Саида об изгнании: «испытать […] его на себе ужасно. Это насильственное и необратимое отсечение человека от родных мест, человеческого „я“ – от его подлинного дома; тоска изгнанника неисцелима»128. Отличительная черта тургеневского изгнания состояла в том, что у него никогда не было «подлинного дома» в том обычном, обиходном смысле, в котором Саид использует это выражение. Как мы видели, Тургенев нигде не чувствовал себя полностью своим. Как Гоголь и многие другие, Тургенев только из своего далека, с безопасного расстояния мог воображать Россию чем-то вроде родного дома. Но стоило ему вернуться, и его тотчас охватывало желание снова сбежать. Однако значит ли это, что в опыте изгнания Тургенева не было ничего трагического и что мы должны считать его предтечей постмодерных экстерриториальных любителей скитаться по свету, которые воспринимают изгнание как желанное освобождение от репрессивных границ узконациональной идентичности? Разумеется, нет. Узы памяти и внутренней ответственности были слишком прочны для этого, и изгнание только добавляло чувство вины к спутанному клубку чувств, которые Тургенев испытывал по отношению к родной стране.

Теперь можно расширить круг исследования и попробовать сделать некоторые обобщения. С определенными оговорками, если вынести за скобки специфические особенности изгнания Тургенева, то его опыт окажется во многом схож с опытом эмигрантов и изгнанников, покидавших в XX веке СССР, независимо от того, к какой из волн эмиграции они принадлежали. Я полагаю, что перформансу русских изгнанников, обусловленному внутренней неоднородностью России и ее двойственным положением на периферии соврем