291. Еще более печальным было то, что Цветаева никак не могла издать свой перевод. В одном из писем в 1931 году она писала: «А о французском „Мóлодце“ – лишь одна присказка: „Слишком ново, непривычно, вне всякой традиции, даже и не сюрреализм“ (NB! от коего меня – Господи упаси!) Никто не желает courir le risque (рисковать. – А. В.)»292. Даже когда спустя полвека после смерти Цветаевой перевод был опубликован, он не привлек особого внимания.
В случае Набокова и Бродского ситуация, разумеется, была совершенно иной. К 1970 году, когда был опубликован сборник «Стихи и задачи», Набоков уже давно стал литературной знаменитостью, и поэтому ему не составляло труда найти издателя для своих стихотворных переводов. Однако этот сборник был встречен довольно прохладно. Рецензенты были знакомы с набоковской теорией буквалистского перевода и отчасти приписывали недостатки сборника «Стихи и задачи» его принципам. Ричмонд Латтимор, знаменитый переводчик Гомера, в своей рецензии отметил, что приверженность Набокова «строгой верности» оригиналу приводит к различным «странностям», например перевернутым фразам или – как в стихотворении «К России» – ухабистому ритму, от которого возникает ощущение «езды со спущенным колесом»293. Константин Базаров, как носитель русского языка, высказал мнение, что переводы Набокова «зачастую превращают проникновенные русские стихи в банальные и сбивающие с толку английские, туманный смысл которых порой можно понять только обратившись к кристально ясному русскому оригиналу». Тем самым рецензент подразумевает, что буквалистский метод Набокова навредил не только поэзии Пушкина, но и его собственной294.
Что касается Бродского, то его статус нобелевского лауреата и американского поэта-лауреата позволял ему, как и Набокову, легко найти издателя своих самопереведенных стихов. Однако критические отзывы о набоковском сборнике «Стихи и задачи» были довольно мягкими по сравнению с уничижительной критикой, обрушившейся на автопереводы Бродского. Наиболее яростным нападкам его англоязычные стихотворения подверглись со стороны двух известных британских поэтов и критиков Кристофера Рида и Крейга Рейна295. Названия их рецензий – «Great American Disaster» («Великая американская катастрофа») и «A Reputation Subject to Inflation» («Инфляция репутации») – говорят сами за себя. Даже среди симпатизирующих Бродскому критиков, признававших его умение писать сильные стихи по-английски, мы видим определенную настороженность в отношении его самопереводов. Дэвид Бетеа придерживается мнения, что Бродский безусловно был способен творить великую поэзию на английском языке296. Тем не менее, анализируя один из самых известных текстов Бродского, стихотворение «Я входил вместо дикого зверя в клетку» (в английском переводе «May 24, 1980»), Бетеа так характеризует оригинал и перевод: «Это стихотворение звучит исключительно мощно на русском, особенно если вы слышали, как его читает сам Бродский. К сожалению, значительная часть этой мощи утрачена в переводе (сделанном самим автором)»297. Бетеа далее не разъясняет, почему он считает этот перевод неудачным. За него такие разъяснения дали другие критики. В своих саркастических нападках на Бродского Рид и Рейн (которые не знали русского языка) сосредоточились именно на этом тексте как особо наглядном примере неправильного обращения Бродского с английским. Скептической оценки этот самоперевод Бродского удостоился и со стороны более тонких критиков – например, Чарльза Симича и Валентины Полухиной, – которые могли сравнить английскую версию с русским оригиналом298.
Поэтические самопереводы Цветаевой, Набокова и Бродского не нашли положительного отклика у аудитории, и это отчасти обусловлено тем, что никто из них не желал идти на уступки в угоду вкусам и ожиданиям предполагаемых читателей. Если Цветаева и Бродский настаивали на сохранении размера и рифмы в переводе, которые не могли не восприниматься публикой, привыкшей к свободному стиху, как нечто чужеродное и искусственное, то несколько неуклюжий буквализм Набокова явно противоречил сложившимся представлениям о поэтичности. Кроме того, нельзя ожидать, что привыкший к силлабическому стиху читатель может по достоинству оценить тонкости силлабо-тонической просодии, которая, скажем, на французский слух звучит монотонно. Известный в эмиграции критик Владимир Вейдле, который прекрасно разбирался в русском и французском стихосложении, так описал свою реакцию на цветаевские переводы Пушкина: «Цветаева невольно подменила французскую метрику русской. Для русского уха переводы эти прекрасны, но как только я перестроил свое на французский лад, я и сам заметил, что для французов они хорошо звучать не будут»299. Примечательно, что немногочисленные положительные отзывы о переводах Цветаевой на французский по большей части принадлежали русскоязычным читателям, т. е. тем, кому перевод и не нужен. То же верно и в отношении английских самопереводов Бродского. Наиболее высокой оценки его англоязычная поэзия и самопереводы удостаиваются со стороны родившихся в России исследователей (Ишов, Берлина, Кельберт), а не со стороны носителей английского языка.
В своей диссертации, посвященной самопереводам Бродского, Наталья Рулева (для которой русский язык родной) приходит к выводу, что английские тексты Бродского следует читать не так, будто это изначально написанные на английском произведения, но «осознавая ценность их иностранности»300. Возможно, секрет оценки самопереводов Цветаевой и Бродского заключается в том, что их нужно читать вместе с русским оригиналом. Иначе говоря, идеальным читателем их переводов может быть не моноязычный носитель французского или английского, но тот, кто знаком с обеими версиями. Родной язык такого читателя не столь важен, как его способность прочесть и сопоставить обе языковые инкарнации стихотворного текста.
Михаил Эпштейн, опираясь на концепцию диалогизма Бахтина, вводит для такого подхода понятие «interlation» («соразвод», т. е. соположение двух языков). Эпштейн пишет:
С распространением знания нескольких языков перевод будет служить не заменой, но диалогическим дополнением исходного текста. Оригинал и перевод вместе образуют многомерный, многоязычный, «культурно нелинейный» дискурс. Двуязычным читателям не нужен перевод, но они могут насладиться «соразводом» – контрастным сопоставлением двух на первый взгляд идентичных текстов, развертывающихся одновременно на двух разных языках, например стихотворение Иосифа Бродского на русском и в английском автопереводе. Соразвод (interlation) – это мультиязычная вариация одной темы, где роли «исходного» и «целевого» языков жестко не определены либо являются взаимозаменяемыми, и один из языков позволяет читателю воспринять то, что другой язык упускает или скрывает301.
Возможно, именно этот «стереоскопический» эффект, создаваемый параллельными текстами на двух разных языках, сподвигнул Цветаеву на многочисленные переводы и самопереводы, но мешал ей писать стихи непосредственно на французском. Как мы помним, Цветаева определяла сущность поэзии как перевод. Поэтому неудивительно, что она реализовывала свой идеал транснациональной и транслингвальной поэзии главным образом как переводчик собственных стихов.
В двуязычном творчестве Бродского мы видим аналогичное стремление к «стереотекстуальности»302. Очевидно, что он рассматривает свое существование в двух языковых средах скорее как преимущество, нежели как проклятие. Для него писать по-английски было не просто прагматическим решением, обусловленным обстоятельствами жизни в англоговорящем мире, а реальной творческой потребностью. Иметь в своем распоряжении два языка стало для него экзистенциальной и психологической необходимостью, от которой он не хотел отказываться. В одном из диалогов с Соломоном Волковым Бродский говорит про свое двуязычие: «Это, если угодно, совершенно замечательная ситуация психически. Потому что ты сидишь как бы на вершине горы и видишь оба ее склона […] все-таки ты видишь оба склона, и это совершенно особое ощущение. Произойди чудо, и вернись я в Россию на постоянное жительство, я бы чрезвычайно нервничал, не имея возможности пользоваться еще одним языком»303.
И Цветаева, и Бродский верили в принципиальную переводимость поэзии. Взгляды Набокова, как мы видели, были совершенно иными. Несмотря на то что он опубликовал свои переводы собственных стихов в двуязычном сборнике, его замысел вряд ли состоял в достижении эпштейновского «соразвода» [interlation]. Скорее сопоставление исходного и переводного текстов призвано было подчеркнуть непреодолимую пропасть между двумя версиями. Согласно набоковской теории перевода, русский оригинал невозможно верно воссоздать в английском переложении. Обреченный на несостоятельность, «руинированный» английский текст лишь подтверждает первородство и каноническую святость русского оригинала.
Сравнивая Набокова с Цветаевой и Бродским, мы приходим к парадоксальному выводу. На первый взгляд, Набоков представляется самым космополитичным из трех рассматриваемых авторов. Полиглот с детства, изысканный и утонченный джентльмен и гражданин мира, он сделал великолепную литературную карьеру за пределами родного языка, став в середине жизни американским писателем. И тем не менее, объявляя адекватный перевод поэзии невозможным и настаивая на том, что для него мучительно и трудно писать на каком-либо языке, кроме русского, Набоков тем самым отстаивал свой статус подлинно русского автора, возможно, стремясь как-то загладить свою вину за «предательство» родного языка. По контрасту с ним Цветаева видится моноязычным русским поэтом, а Бродский – русским поэтом, сделавшим лишь малозначительную карьеру в англоязычном мире. При этом Цветаева и Бродский шире, чем Набоков, трактуют свою языковую идентичность. Если обозначение «русско-американский писатель» вполне подходит Набокову, коль скоро указывает на соединение двух легко идентифицируемых и определяемых национальностей, то Цветаева и, в меньшей степени, Бродский стремятся выйти за пределы национально ограниченной идентичности. Вместо того чтобы быть русским