Век диаспоры. Траектории зарубежной русской литературы (1920–2020). Сборник статей — страница 44 из 58

ности создания всеобъемлющей картины русской поэзии «как явлени[я] непрерывно[го] в пространстве и времени». Поскольку попытки собрать все вместе начались сравнительно недавно, утверждает он, «наши многочисленные антологии существуют подобно светилам в очень разреженном пространстве, не формируя структурированного звездного скопления»428. Учитывая специфические условия, в которых возникали и развивались поэзия русской диаспоры и созданная в Советском Союзе русская поэзия, мы должны по крайней мере рассматривать возможность того, что эти звезды могут принадлежать одной и той же Вселенной, но они существуют в Солнечных системах, которые, вероятно, все еще находятся на расстоянии световых лет друг от друга.

Марк ЛиповецкийВОЗМОЖНА ЛИ ДИАСПОРА В ВЕК ИНТЕРНЕТА?

Термин «диаспора» чрезвычайно широк в своих значениях, и все же у него есть границы. Как показал Роджерс Брубейкер, диаспоры традиционно отмечены такими чертами, как 1) «распространение в пространстве, связанное с пересечением государственных границ»; 2) «ориентация на реальную или воображаемую родину как авторитетный источник ценностей и идентичностей»; 3) «сохранение отчетливой идентичности по отношению к обществу (или сообществам) „хозяев“»429. Эти критерии вполне применимы к современным русским диаспорам, будь то в Европе, Америке, Азии или Австралии.

Рискну утверждать, что они также приложимы к кругу российской интеллигенции, относящей себя к либеральному лагерю и решительно не принявшей новый политический режим, который установился в 2012 году, расцвел в 2014‐м и затвердел в 2020‐м. Учитывая то, что именно эта группа наиболее активно пользуется возможностью путешествовать за границу и подолгу жить (а часто и работать) вне России, даже приложимость первого критерия из триады Брубейкера не кажется слишком большой натяжкой – именно в этом кругу преобладают профессиональные и полупрофессиональные путешественники. Что же касается двух других признаков диаспоры (ориентация на родину и сохранение границ), то они достаточно адекватно описывают идентификацию современных российских либералов, для которых обеспокоенность состоянием дел на родине неотделима от чувства отчужденности от большинства «хозяев» страны. Положение российских либералов внутри России сегодня сопоставимо с диаспорическим отчуждением русскоязычных эмигрантов, не разделяющих с большинством населения ни их ценностей, ни их дискурсов430.

В сущности, здесь очень пригодился бы термин «внутренняя эмиграция», не будь он скомпрометирован пейоративными контекстами. Состояние современных российских либералов глубоко перекликается с комплексами диссидентски настроенной интеллигенции 1960–1980‐х431, лишенной, впрочем, возможности путешествовать по белу свету. Тем не менее интернет и особенно развитие социальных сетей значительно изменили ситуацию. Чем? Тем, что обеспечили бесперебойное общение между двумя диаспорами – внешней и внутренней. Более того, это постоянное общение усилило их сходство, сформировав круги, участники которых могут жить как в России, так и за ее пределами, но их язык, ценности, дискурсы и даже шутки оказываются общими и постоянно обновляемыми. При этом синхронизируется не только интеллектуальная, но даже и эмоциональная жизнь: именно в социальных сетях обсуждаются острые темы, циркулируют обязательные к ознакомлению тексты, фильмы, мемы, новости; возникают дружбы и конфликты, начинающиеся онлайн и продолжающиеся в «реале». Близость ценностей и дискурсов легко преодолевает географическую дистанцию и служит надежной защитой от ценностей и дискурсов большинства (в России или другой стране, неважно). Эта общность даже важнее языковой, поскольку нередки сообщества, в которых обмен мнениями ведется как минимум на двух языках.

Учитывая эти обстоятельства, можно предположить, что литературная продукция, традиционно оформляющая дискурсивные и аксиологические формации, сегодня – в отличие от доинтернетовских времен – будет лишена «прописки». Логично допустить, что понятие диаспоры становится неприменимым, по крайней мере, к литературе как виду искусства, наиболее независимому от материальной среды. Или, вернее, что разница между литературой, создаваемой внешними и внутренними эмигрантами, сегодня минимальна и вряд ли осязаема. Параллелизм внешней и внутренней диаспор отражает объединяющие их экзистенциальные и культурные состояния, тогда как различия связаны с социальными факторами – профессиональной жизнью, повседневностью, медийным фоном и т. п. Эти факторы, разумеется, не могут не влиять на автора литературного произведения, но их влияние, как давно доказано, не сводится к примитивному детерминизму, являясь сложным, преломленным, опосредованным и не всегда явным. Тогда как экзистенциальное состояние автора – это и есть материал для литературы, а тут связи прочны и очевидны. Так что сходства между внутренней и внешней диаспорой явно заслоняют и перевешивают их различия. А значит, можно предполагать, что концепция диаспоры должна претерпеть радикальную переоценку в век интернета, поскольку новые формы коммуникации понижают значение государственных границ, повышая при этом разделительные барьеры на границах дискурсивных, аксиологических, политических и идеологических.

Далее я подвергну эту гипотезу экспериментальной проверке. Я возьму шесть текстов, написанных примерно в одно время и на общую тему. Половина этих текстов написана авторами, живущими в России, вторая половина – эмигрантами. Все авторы принадлежат к одному и тому же поколению («последнему советскому», рожденному между 1961‐м и 1977 годом), и рассматриваемые произведения будут разделены на «пары» по родам литературы.

Объединяющей темой является блокада Ленинграда. Почему именно она?

В 1960–1980‐е годы разница между описаниями блокады в западных и советских публикациях была разительной. Достаточно сравнить «Блокаду» (1964) эмигранта Анатолия Дарова с «Блокадой» (1969) официозного Александра Чаковского. В первой – каннибализм, привилегии для партийных начальников и офицеров НКВД, непрекращающиеся политические репрессии. Во втором – стерильный «подвиг советского народа» под руководством партии и ее верных сынов. Даже в 1970‐е годы всякие попытки приблизиться к истинной трагедии блокады подвергались строгой цензуре, как показывает история «Блокадной книги» (1977–1981) Алеся Адамовича и Даниила Гранина и «Записок блокадного человека» (1984) Лидии Гинзбург.

Но начиная с перестройки, тематические различия между внутрироссийскими и эмигрантскими интерпретациями блокады исчезают благодаря многочисленным публикациям блокадных дневников и других документов432. По мере того как Великая Отечественная война подвергается все более интенсивной сакрализации433, превращаясь в основание постсоветской идентичности, идеологии и всей государственности434, тема блокады становится все более опасной. Первым звонком стала кампания против телеканала «Дождь», развернувшаяся в январе 2014 года (до Крыма!) из‐за опроса, в котором телезрителям и посетителям сайта канала предлагалось ответить на вопрос, «нужно ли было сдать Ленинград, чтобы сберечь сотни тысяч жизней?» Массивный характер атаки на канал, которая, помимо гневных публикаций и заявлений, включала в себя уход инвесторов и угрозу отзыва лицензии, был важен как показательный процесс. Так задавались новые правила дискурса о войне вообще и блокаде в частности. Поставленный каналом вопрос был представлен не как бестактный, а как святотатственный, и последующие карательные меры подчеркнули это со всей ясностью. Тема блокады Ленинграда вновь стала предметом государственного надзора как национальная святыня, которая допускает только ритуализированные интерпретации и строго исключает любые вольности, а тем более проблематизацию435.

Между тем к 2014 году уже накопилась критическая масса новых публикаций о блокаде – среди которых были и мемуары (неопубликованные записки Лидии Гинзбург, фрагменты мемуаров Ольги Фрейденберг, дневники Софьи Островской и Любови Шапориной436), и выдающиеся поэтические тексты (например, Геннадия Гора и Павла Зальцмана437). Осмысление ставших доступными документов и свидетельств блокады вызвало к жизни и исторические исследования Сергея Ярова438, и философскую аналитику Ирины Сандомирской («Блокада в слове»439), и аналитическую эссеистику Полины Барсковой («Живые картины», «Седьмая щелочь»440). Осмысление блокады во всех этих публикациях перешло на новый уровень: в этом событии открылись концентрированные до гротеска аспекты советского опыта в целом – исторические травмы и поиски их артикуляции, этические нормы внутри «состояния исключенности», выживание как политический акт сопротивления, тело и телесность, вытесненные из культурного поля и обретающие язык через репрезентацию страдания и т. д. Вот почему блокада, несмотря на сопротивление властей, становится в 2000‐е годы узлом драматичнейших споров и серьезнейших размышлений о советской истории и ее значении. Прежние, с советских времен унаследованные мотивы героизма и страдания в ходе этого обсуждения все настойчивее вытесняются другим образом блокады, который более всего перекликается с «гетеротопиями» из статьи М. Фуко «Другие пространства». Гетеротопии, пишет Фуко, «соотносятся со всеми остальными местоположениями, но таким образом, что приостанавливают, нейтрализуют или переворачивают всю совокупность отношений, которые тем самым ими обозначаются, отражаются или рефлектируются»