Рай Паунда — событие тела, его восторг и блаженство, его метаморфоза, magic moment. Рай — реалия, где вместо банков, денег и политических деятелей фигурируют свисающие с деревьев "белые девы, улыбающиеся белым барсам".
Тем не менее Паунд стремится сюда не так, что ведет и наконец выводит к месту блага. Здесь он не останавливается — как будто щадит и себя, и других от слишком прекрасного. Он показывает, как быстро он может переходить от тона ада к тону рая, его интересует повтор этого перехода, собственная способность внезапно перейти, но там приходится оставаться один на один с собственным восторгом, дальше пути нет.
Проблема была в том, что Паунд не выдерживал полноты такого одиночества. Он нуждался в раздражителях, в прямых препятствиях собственному телу, в людях-зеркалах, где смог бы увидеть собственные, излюбленные им жесты. Страсть к публичности становилась его болезнью. Он боялся быть забытым и непризнанным. Мир-ад перетягивал "рай". Мир, который и не подозревал, что он знает секрет подлинного рая.
Прорваться к глубинной основе "Cantos" через нагромождение нескончаемых мифологических и литературных реминисценций, через хаотическое изложение собственных теорий Паунда, а также экономических идей Джефферсона и Адам-са, этики Конфуция, политических концепций Сигизмондо Малатеста, мыслей об искусстве Мэдокса Форда и т. д. — почти невозможно. Тем не менее эта основа ощутима — особенно в тех песнях, которые Паунд написал в конце ЗО-х годов. "Cantos" можно рассматривать как дневник идейных исканий Паунда начиная с середины 10-х годов и как своего рода хронику (разумеется, далеко не объективную и не полную) европейской жизни этого времени.
И все-таки главное в "Cantos" — попытка "создать" культуру из осколков старых культур, из тех великих, по мнению Паунда, культурных традиций прошлого, которые в современном мире существуют в виде дискретных фрагментов и утратили смысл в глазах большинства людей.
Несмотря на усилия комментаторов, Cantos остается произведением труднодоступным даже для эрудированных читателей, поэтическим образцом, трудным для подражания.
Ему довелось пережить всех литературных современников и собственных учеников, своими глазами увидеть крах всех тиранов и триумф всех поэтов, познать горечь осужденного на смерть и умереть в тихой деревушке Рапалло под Генуей, на границе Тосканы и Прованса.
Старинный дом стоит высоко на скале; в его сумрачных комнатах, где с потолков свисают подвешенные на шнурах средневековые манускрипты, а стены доверху уложены портфелями с конспектами трудов американских экономистов прошлого века, медленно сотворяются новые страницы "Cantos" ("Песен") книги, которую Паунд пишет более полувека и не может закончить. На одной из последних фотографий он изображен перед могилой Джойса, которого Паунд некогда первым поддержал и сделал известным; сгорбленный, тяжело опирающийся о палку, в старомодном цилиндре и долгополом пальто, Паунд выглядит среди окруживших его репортеров человеком совсем другой, давно отшумевшей эпохи.
Трудно поверить, что нижеследующие строки написаны спустя тридцать лет после смерти Джойса и Йитса, как трудно поверить, что поэты способны на такие ошибки, какие совершил Эзра Паунд.
Всю жизнь я прожил, уверенный, что кое-что знаю. Но потом пришел странный день, и я понял, что не знаю ничего, решительно ничего. И слова оказались лишенными смысла…
Я понял это через страдание. Да, только изведав страдание.
Я слишком поздно узнал состояние полной неуверенности, когда мне знакомо только сомнение…
Я больше не пишу. Я ничего не делаю. Я впадаю в летаргию и погружаюсь в созерцание…
К чему бы я ни прикоснулся, я всё порчу. Я всегда делал один промах за другим…
Последний "промах" Паунд допустил в Венеции. Это произошло 1 ноября 1972 года, на следующий день после празднования 87-летия поэта. Годом позже ушла Дороти Паунд…
ТОМАС СТЕРНЗ ЭЛИОТ
"МЕЖ ЗОЛ БРЕДЕТ ТЕРЗАЮЩИЙСЯ ДУХ"
Элиот — это мировая фигура невероятных размеров.
Поэзия — это Великое, выливающееся из Ничто. Поэт — это Тот, кто из малого выводит большое.
Реальность поэзии есть полнота чувства собственного существования поэта. Поэзия всплывает из глубин души поэта и может быть названа (как Леонардо именовал живопись) углублением духа (а не познанием внешних вещей).
Еще одна сторона поэзии выражена прустовской формулой: "Поэт — это человек, для которого мир существует". Поэзия суть оправдание мира, приятие мира как он есть. Поэзия принципиально антиутопична. Пруст говорил, что все мы недооцениваем жизнь потому, что рассматриваем ее поверхностно, нашим рассудком, нашим разумом, то есть видим ее внешнюю, поверхностную сторону. А вот поэту дано "нырнуть" в жизнь-душу, проникнуть в ее глубину, узреть то, что не видят люди иного склада ума.
Есть какой-то глубочайший символ в том, что элитарист Элиот стал самым читаемым поэтом, как и в том, что его, кичащегося своим консерватизмом, другой великий поэт, семидесятилетний Уильям Батлер Йитс признал самым революционным поэтом своего времени — за грандиозный переворот, произведенный им в культуре.
Ведь что такое элитарность? Говоря о поэзии для избранных, Элиот имел в виду впередсмотрящих:
Всегда должен быть небольшой авангард людей, восприимчивых к поэзии, которые независимы и опережают свое время или готовы воспринимать новое быстрее. Развитие культуры не означает, что все должны подниматься на верхнюю ступень, это было бы равнозначным тому, чтобы заставить всех идти в ногу. Оно означает поддержку такой элиты, за которой идет основной, более пассивный отряд читателей, который отстает от нее более чем на одно поколение.
Ведь все великие поэты элитарны — настолько, что даже сегодня, спустя половину тысячелетия, Данте недоступен 99 % живущих на земле. Даже великим нужно идти к нему всю жизнь… В речи Данте в моей жизни, произнесенной в 1950-м, Элиот сказал и об этом:
К настоящему пониманию великих мастеров, таких как Шекспир, идешь всю жизнь, потому что на каждом этапе творческого роста, — а этот процесс должен продолжаться до смерти, — ты понимаешь их всё лучше, такими великими мастерами есть Шекспир, Данте, Гомер и Вергилий.
Как говорил И. Анненский, чтение поэта есть уже творчество — ни к кому из поэтов, кроме разве что Данте и Шекспира, это не относится в большей мере, чем к Элиоту.
Спустись пониже, спустись
В мир бесконечного одиночества,
Недвижный мир не от мира сего.
Внутренний мрак, отказ
И отрешенность от благ земных,
Опустошение чувств,
Отчуждение мира грез,
Бездействие мира духа
Это один путь, другой путь
Такой же, он не в движении
Но в воздержании от него
В то время, как мир движется,
Влекомый инстинктом…*
* Стихи Т. С. Элиота даны в переводах А. Сергеева и К. С. Фарая.
Еще столетие отделяло искусство от модернизма, а главные слова уже были сказаны: "Мои произведения не могут сделаться популярными; они написаны не для масс, а разве что для немногих людей, которые ищут приблизительно того, что ищу я". А, впрочем, разве вторая часть Фауста — не начало модернизма? Самое что ни на есть начало! И даже сегодня, когда культура и время приблизили поэзию Элиота к массам, большинству он все-таки так же чужд, как и раньше.
Естественность, конечно, хороша, но можно ли проникнуть в высшие сферы духа без отвлеченностей, "затрудняющих естественное развитие мысли"? Может ли развиваться культура, не стремящаяся выскочить из колеи?
Элитаризм Элиота, как Ортеги-и-Гассета, эстетические идеалы которых во многом идентичны, подпитывался классической идеей Высокого Служения поэта, исповедуемыми им принципами Дисциплины, Порядка, Контроля, без которых жизнь превращается в хаос. Вслед за Ницше, Шпенглером, Бэббитом и Хьюмом Элиот выражает недоверие ренессансному гуманизму, одновременно обожествляющему человека и омассовляющему его. Опасность гуманизма — в самонадеянности, во лжи, в самообмане, но еще больше — в развращении человека идеей человекобожества. Следуя этике протестантизма, Элиот считал совместимой с Дисциплиной, Порядком, Контролем только религию, глубинную веру, внутреннюю энергию, организующую каждого человека, превращающую его в Творца. Самосознание неотрывно от веры, служение — от Бога. То и другое дано избранникам, абсолютному меньшинству. Принадлежность художника к культуре меньшинства дает ему возможность дистанцироваться от сил, определяющих ход истории, и реализоваться не в виде Свободного Художника, но — Дисциплинированного и Ответственного Мастера, зависящего не от потреб плебса, а от Долга перед Богом.
Раз идеи гуманизма взяты на вооружение человеком-массой, значит в них таится огромная опасность, катастрофичность. Не случайно же благими намерениями устлана дорога в ад. Чем опасен гуманизм? Легкостью достижения гармонии и счастья и полной нечувствительностью к боли.
Если принять во внимание явления общественной жизни и изучить психологическую структуру этого нового типа "человека-массы", то увидим следующее: 1) естественную и радикальную убежденность, что жизнь является легкой и обильной, без трагических ограничений, поэтому каждый средний индивид обнаруживает в себе чувство господства и триумфа, которое 2) призывает его утвердить самого себя таким, каков он есть. Это удовлетворение собой замыкает его от всего внешнего, чтобы не слушать, не подвергать сомнению и не считаться с остальными. Действовать затем так, как если бы в мире существовал только он один и ему подобные, и поэтому 3) выступая, он будет вносить повсюду свое вульгарное мнение, не рассматривая, не созерцая, то есть действуя напролом.
Гуманизм — это совративший Еву змий, это ложь "сладкой жизни", это путь к самообожествлению, это школа "осчастлив-ливателей человечества". Став на путь гуманизма, человек впадает в эйфорию, становится наркоманом-потребителем "Великих идей", загоняет себя в ловушку самообольщения. Подобно насекомым, летящим на запах насекомоядных растений или на свет и тепло огня, поверившие обещаниям гуманистов-профессионалов люди… Впрочем, нужны ли пояснения после 70 лет "реального гуманизма" и "торжества масс"?..
В статье Религия без гуманизма Элиот, говоря почти то же, что много раньше проповедовали Лютер, Кальвин и Цвингли, предостерегал от опасности религии без Бога, без боли и без сомнения.
Сбываются предвидения Ортеги-и-Гассета: сегодня популярность — чаще всего нехудожественность. Для истинного художника публики не существует, говорил Уайльд.
Нет, эти поэты гордились не тем, что их не читают, но тем, что они возвышают читающих до себя и что чем дальше, тем больше их будут читать. Как Данте. Как Блейка. Как Донна и Драйдена. Как Анненского. Как Элиота. Как после них — Агьея, Бхарати, Тзара, Бонфуа, Шара, Унгаретти, Монтале.
Есть какая-то закономерность в том, что крупнейшие творцы "искусства для искусства", "литературы для литераторов" — такие как Бертран, Лотреамон, Джойс, Паунд, Элиот, — спустя определенное время, становятся наиболее читаемыми авторами. Башни из слоновой кости превращаются в густонаселенные полисы, а сама "упадническая" культура начинает щедро плодоносить — гения за гением, быстро наращивая "производство" высших культурных ценностей, доводя до миллионов тиражи книг Джойса, Элиота, Кафки, пластинок с музыкой Баха, Малера, Шёнберга, Штокха-узена, на порядки увеличивая длительность радио- и телевещания классики модернизма, множа симфонические оркестры, театры, выставки, фестивали, раздавая Нобелевские и тысячи иных премий, рождая подлинно великий и до боли правдивый мир.
Да, Хименес не ошибся, адресуя свои книги "бесчисленному меньшинству". Как не ошибся и А. А. Ричарде, признав, что "мы все в той или иной мере плоды его влияния"…
(Впрочем, духовный аристократизм свойственен не только строителям башен из слоновой кости. Один из проектантов общежитий для плебса в предуведомлении к своим не слишком мудреным Философским мыслям писал: "Я не ищу признания толпы. Если эти мысли не угодят никому, значит они плохи; но они будут презренны, если угодят всем").
На одном конце мира ему посвящали семинары, симпозиумы, конгрессы, писали книги, великое множество книг — тома и тома, — на другом — то замалчивали, то ниспровергали, не публикуя, то метали громы и молнии, не читая и не зная, а затем, поднабравшись — Пруфроки! — занялись отделением благотворного от вредоносного.
А ведь "полые люди" и "бесплодная земля" — о нас…
Не потому ли такая злоба, такой злобный лай наших Верных Русланов? "Сдвинул нормы вкуса в сторону противоестественного, вымученного косноязычия", теоретически обосновал "скуку и бездарность, вторгшиеся в литературный мир под видом "сознательности" и "сложности", не понял "революционную правду века", но зато сумел внедрить "свой сугубо нетворческий взгляд", "свою схоластику" и т. д., и т. п. — Всё это о поэте и критике, после которого слова Поэзия и Критика пишут в Англии не иначе, как с заглавной буквы, изучение творчества которого, как и изучение творчества Шекспира, стало "отраслью литературной индустрии" *.
Благо, если бы всё это — от отсутствия сознания имманентной трагичности бытия, от упрощенно-примитивного видения мира, от невосприимчивости к абсурду бытия. Нет, и боль испытали, и страху натерпелись, и крови наглотались, но — какое счастье! — жить, чтоб поводки не терли и ошейник не давил.
Д. П. Святополк-Мирский:
Как поэт Элиот несомненно занимает исключительно высокое место среди поэтов эпохи упадка буржуазной культуры. На нем более чем на ком-либо другом можно наблюдать безвыходное противоречие между потенциальной творческой силой поэта и творческим бессилием и бесплодием его класса. Как публицист Элиот — явление почти комическое. Но исторически в высшей степени показательно, как яркая иллюстрация того оскудения мыслительных способностей буржуазии, которое сопутствует растущей потребности идеологически облагородить свое собственное разложение **.
* Объем трудов об Элиоте в сотни раз превосходит его собственное литературное наследие.
** "Оскудение мыслительных способностей", "собственное разложение", "приближение к концу" особенно пикантно выглядят в сегодняшней ретроспективе, с позиции нынешнего дня. Что уж совсем представляется абсурдом, так это переиздания Мирского в годы "перестройки" с комментарием о "замечательной верности" наблюдений и заключением: "Нет сомнения в том, что модернизм отражает тяжелый распад буржуазного духа", автоматически подразумевающем головокружительный "подъем" нашего.
Место поэзии Элиота не в американской литературе, а в литературе интернациональной буржуазии эпохи империализма.
Страх жизни, ужас и отвращение перед полом, перед воспроизводящей силой жизни, перед вечным повторением все того же воспроизводящего акта становится основным мотивом поэта класса, приближающегося к своему концу.
Это поэзия "для немногих", "трудная" и "непонятная". В поэзии загнивающей буржуазии трудность и непонятность — закономерное явление, имеющее множество корней. Большую роль здесь играет снобизм, свойственный всякой паразитической культуре, стремящейся отмежеваться от толпы. Большую роль играет и требование, предъявляемое паразитическим потребителем на новое и острое, требование, воспитывающее в художниках-поставщиках — стремление к оригинальничанию там, где нет оригинальности…
Важную роль тут играет характерная романтическая "стыдливость", позволяющая поэту говорить непонятно и с вывертом то, что он никогда бы не сказал с наивной прямотой.
Полуцитатные отрывки высокого лиризма в стиле Шекспира и его современников служат исходными точками для срыва в визжащие диссонансы крайней, подчеркнуто современной вульгарности.
В публицистике Элиота какая-то старческая импотенция мыслительной формы… Если бы мы не знали, что Элиот — вождь целого течения английской интеллигенции, имеющий большое влияние также в Америке и во Франции, мы были бы склонны скорей представить изучение его публицистических писаний исследователям расстройств речи и мысли…
Но тот факт, что эта кустарно-импотентная публицистика воспринимается буржуазной публикой и притом самой "высоколобой" и, казалось бы, квалифицированной, как "руководство к действию", сам по себе бросает самый яркий свет на состояние буржуазной культуры. Это не только культурный упадок, это какое-то жуткое перерождение мускулов и тканей, нарушающее самое функционирование мыслительной способности.
При первом резком обострении классовой борьбы, при первом подъеме революционной активности масс все эти ручьи сольются в одно фашистское море. Тогда в него вольется и "классицизм — католицизм — роялизм" Элиота и сыграет в нем не последнюю роль, так как именно через него приобщаются к фашизму наиболее "культурные" слои молодого поколения буржуазной интеллигенции.
Все эти коммуно-шизофренические тексты имеют интересную возможность "иного прочтения": заменив "буржуазию" и "империализм" на "большевизм" и переобозначив классы, мы получаем довольно точный диагноз собственного состояния при условии одновременной замены предмета рассмотрения, скажем Элиота, — на пять тысяч поэтов нашей федерации.
Даже после "ослабления" ошейника и поводков — такие вот "перлы":
…модернистские идейно-эстетические позиции закрепощали этот талант, сужали и ограничивали возможности художника.
Созидательных сил своего времени Элиот постичь не сумел.
Он изучал теорию стиха, но никогда не изучал общественную теорию, которая позволила бы ему осознать и сделать себя частью творческих сил общества.
Он принадлежал к художникам, которые не сумели понять исторической перспективы.
В Комсомольске-на-Амуре постигли, изучили, осознали, сумели; поэт, синтезировавший в себе мировую культуру — нет…
Он стал ретроградом в политике, в философии, в эстетике, и при всем том он остался большим поэтом, который при всех своих попытках уйти от прозы жизни, не мог скрыть своей озабоченности судьбой человека в буржуазном (?) мире… Сквозь толщу ретроградных взглядов Элиота в его творчество пробиваются "голоса людские" и вопят о поруганной в буржуазном мире (?) человечности…
Что ж, и на том спасибо…
Элиота преследует мания неминуемой катастрофы, которая особенно полно выражена в поэмах "Бесплодная земля" и "Полые люди". Эти поэмы при том, что заложенные в них идеи пессимизма и неверия в силы человека неприемлемы для нас, являются выдающимися произведениями мировой поэзии, отражающими упадок и деградацию современной буржуазной цивилизации.
"Выдающимися произведениями" — да уж, смелость беспредельная…
Элиот не случаен. Он символ роста интеллектуального начала в искусстве — его философичности, экзистенциальности, глубины. Нельзя забывать его предшественников и современников, формировавших культуру эпохи, оксфордцев и апокалипсистов, имажистов и бывших георгианцев, авторов "Мэверикс", "Группы", "Движения": Т. Хьюма, Э. Паунда, Д. Лоуренса, У. Одена, У. Йитса, Д. Энрайта, Ф. Ларкина, Р. Грейвза. Симптоматично, что поэзия "Движения" и макрейкеров развивалась в русле Элиота, а не Дилана Томаса, и что сам Элиот, как поэт и критик, вел свою родословную от С. Джонсона, Д. Драйдена, С. Колриджа и М. Арнольда, а не от Мильтона.
Центральное место в английской поэзии первой половины XX века бесспорно принадлежит Томасу Стерну Элиоту, в творчестве которого с максимальным напряжением и трагизмом отразились исторические катаклизмы времени: человеческая опустошенность, тревога, бездушность цивилизации, гибель личности — всё это, осмысленное и выраженное поэтом в широком философском, историческом и культурном контексте.
Духовная и творческая эволюция Элиота сложна и неоднозначна: от убежденного атеизма до безоговорочного приятия англо-католической доктрины, от увлечения эстетизмом и символизмом, а затем традициями барокко до неоклассицизма. Но на всех этапах эволюции Элиота, вопреки постоянно меняющемуся многообразию подходов, решений, оценок, средств поэтического выражения, его творчество отличает тенденция к философскому осмыслению основных категорий бытия, фундаментальных проблем истории, культуры, религии. Неизменно широк и культурный диапазон его поэзии: стихи насыщены аллюзиями, ассоциациями, реминисценциями, относящимися к самым различным пластам многовековой человеческой цивилизации. Причем весь этот многообразный и разнородный материал органично вплетается в поэтическую ткань произведений.
Элиоту присуще обостренное ощущение зыбкости и уязвимости всего созданного разумом и трудом человека, "бесплодности" цивилизации, опустошенности населяющих ее "полых людей". Отсюда боль и тревога за судьбы цивилизации, за судьбы культуры и — шире — за судьбы всего человечества, которое, по убеждению Элиота, обречено на гибель, если погибнет культура. Отсюда же — уже на уровне образности — апокалипсические картины опустошения, ужаса, смерти, пророческие интонации (порою прямо моделирующие мрачные предсказания Екклесиаста), столь характерные для его крупных произведений.
Элиот более всего ценил в художнике "чувство своей эпохи". Он не верил в прогресс и считал подлинным историзмом тот, что позволяет за "суетой, политическими программами и платформами, научным прогрессом, филантропическими начинаниями и ничего не улучшающими революциями" видеть изначальные и извечные формы борьбы добра и зла. Потому он и стал традиционалистом, что понимал поверхностность изменений и незыблемость глубин — в жизни и искусстве: "По прошествии некоторого времени становится ясно, что новый способ писания влечет за собой не разрушение, а творческую реконструкцию". Первична неизменность, изменения вторичны, согласие и порядок приоритетны по отношению к борьбе — таков главный акцент первой программной книги Священный лес.
Огромное влияние на элиотовскую концепцию порядка и традиции оказала философия Ф. Г. Брэдли, в чем-то подобная концепции всеединства Владимира Соловьева.
Если Абсолют должен быть теоретически гармоничным, его элементы не должны сталкиваться. То есть борьба не должна быть просто борьбой. Должно существовать некоторое единство, которому борьба подчинена, и целое, внутри которого она больше не борьба.
Эстетика Элиота действительно во многом напоминает соловьевскую: поиск единства, гармонии, ощущение цельности культуры. Традиция — средство сопряжения разнородных элементов, приведение разнообразных начал в "синхронное единство", отыскание равновесия между частями единого целого.
По воле пересекшихся времен
Мы встретились в нигде, ни до, ни после
И зашагали призрачным дозором.
Я начал: "Мне легко с тобой на диво,
Но к дивному приводит только легкость.
Скажи: что я забыл, чего не понял?"
И он: "Я не хотел бы повторять
Забытые тобой слова и мысли.
Я ими отслужил: да будет так.
И ты отслужишь. Так молись за мною,
Чтоб и добро, и зло тебе простили.
Злак прошлогодний съеден, и, насытясь,
Зверь отпихнет порожнее ведро.
Вчерашний смысл вчера утратил смысл,
А завтрашний — откроет новый голос.
Но так как ныне дух неукрощенный
Легко находит путь между мирами,
Уподобляющимися друг другу,
То я найду умершие слова
На улицах, с которыми простился,
Покинув плоть на дальнем берегу.
Забота наша, речь нас подвигала
Избавить племя от косноязычья,
Умы понудить к зренью и прозренью,
И вот какими в старости дарами
Венчается наш ежедневный труд.
Во-первых, холод вянущего чувства,
Разочарованность и беспросветность,
Оскомина от мнимого плода
Пред отпадением души от тела.
Затем, бессильное негодованье
При виде человеческих пороков
И безнадежная ненужность смеха.
И, в-третьих, повторенье через силу
Себя и дел своих, и запоздалый
Позор открывшихся причин; сознанье
Что сделанное дурно и во вред
Ты сам когда-то почитал за доблесть.
И вот хвала язвит, а честь марает.
Меж зол бредет терзающийся дух,
Покуда в очистительном огне
Ты не воскреснешь и найдешь свой ритм".
Сам Элиот, будучи средоточием мировой культуры, отрицал влияния современности, понимал, что сделать следующий шаг — значит найти свой путь.
Что бы ни происходило в американской поэзии между 1900 и 1914 годами, в моей памяти от этой эпохи не сохранилось ровным счетом ничего. Я не могу вспомнить ни одного из тогдашних английских поэтов, который как-то способствовал бы моему формированию. Браунинг больше мешал, чем помогал идти вперед; правда, он кое-что сделал для разработки современного поэтического языка, но рано остановился. По и Уитмена в ту пору воспринимали через французские обработки. И вопрос возникал все тот же: куда нам идти после Суинберна? А ответ, казалось, был только один — некуда.
В статье Американская литература Элиот писал:
Наши симпатии, если меня не подводит память, принадлежали тем поэтам, чьи имена называют, говоря об английской поэзии 90-х годов; но все они, кроме одного, были уже в могиле. Исключение составлял У.-Б. Йитс; он был моложе других, отличался более крепкой и здоровой натурой и был не столь велеречив, как поэты из Клуба версификаторов, среди которых прошла его юность. Но и Йитс тогда еще не нашел собственного поэтического языка; расцвет его таланта начался поздно; лишь к году 1917-му он предстал великим современным поэтом, но к этому времени мы сами уже достигли такого положения, при котором Йитс воспринимался не как предшественник, а как старший почитаемый современник. Поэты 90-х годов, помимо новых интонаций, пробивавшихся в некоторых стихотворениях Эрнеста Доусона, Джона Дэвидсона и Артура Саймон-са, оставили нам в наследство убеждение, что кое-чему можно научиться у поэтов французского символизма, большинство из которых тоже к тому времени умерло.
Живая энциклопедия культуры, Элиот воспринимал ее как "органическое единство", как цельность, определяющую значимость всех когда-либо написанных и новых произведений, но и подверженную абсолютным влияниям — всего прошлого на всё будущее и всего будущего на всё прошлое. Основополагающая мысль Элиота-культуролога и состоит в том, что прошлое изменяется с появлением каждого нового творца — потому-то приходится каждый раз переписывать не только мировую историю, но и историю культуры.
Существующие в настоящее время памятники культуры составляют некую идеальную упорядоченность, которая изменяется с появлением нового (подлинно нового) произведения искусства, добавляемого к их совокупности. Существующая упорядоченность завершена в себе, до тех пор, пока не появляется новое произведение; для того же, чтобы упорядоченность сохранилась вслед за тем, необходимо, чтобы изменилась, хотя бы едва заметно, вся эта наличествующая совокупность; а тем самым по-новому определяются место и значение каждого из произведений, в этой совокупности и взаимоотношения между ними, в чем и проявляет себя согласованность между старым и новым. Тот, кто принимает такое истолкование упорядоченности, такое понимание единства европейской или английской литературы, не сочтет абсурдной мысль, что прошлое должно изменяться под действием настоящего точно так же, как настоящее направляется прошлым.
Время от времени, каждые сто лет или что-нибудь в этих пределах желательно, чтобы появлялся критик, который бы обозревал прошлое нашей литературы и располагал поэтов и их произведения в новом порядке… Эта метафорическая фантазия представляет собой лишь идеал, но Драйден, Сэмюэль Джонсон и Арнольд каждый по-своему выполнили эту задачу настолько, насколько позволяет способность человеческая.
Традиционализм Элиота гораздо шире консерватизма: его "упорядоченность" отнюдь не подразумевает незыблемости. Куль тура — вечное переосмысливание и пересмотр, ибо "художественные открытия, сделанные некогда и обновлявшие творческое мышление, со временем ветшают", но необходимо не "разрушение канонов и ликвидация объективных обязательств", но — обуздание хаоса, впитывание канонов, наличие четких границ, но главное — вера. Гуманизм, прогресс, революция расшатывают веру, ведут к угасанию религиозного чувства — поэтому принять жизнь без веры, значит, убить ее.
Религиозное чувство Элиот истолковывает как поэтическое. В чистом виде оно могло проявиться лишь в эпоху средневековья. О преимуществе средневекового мировоззрения пишет он, сравнивая Шекспира и Данте: "Разница между Шекспиром и Данте заключается в том, что за Данте стояла ясная система мышления, ему повезло… Так случилось, что во времена Данте мышление было упорядоченным, сильным и прекрасным". Идея порядка, занимающая центральное место в системе взглядов Элиота, в средневековом сознании была тесно связана с представлением о Божественном начале. И потому неудивительно, что задолго до своего "обращения" в англо-католичество Элиот отметил, что высшая поэтическая мудрость "ведет к религиозному миропостижению и в нем одном лишь может завершиться".
Итак, кризис, переживаемый современной английской поэзией, Элиот объясняет, во-первых, повсеместным исчезновением религиозного чувства и, во-вторых, утратой поэтами единства мыслей и чувства, совершенно необходимого, чтобы воспринимать Опыт в его целостности. Показателен его диагноз болезни нашего века. "Заболевание, каким поражена современная эпоха, — пишет он позднее в статье "Социальное назначение критики", состоит не просто в неспособности принять на веру те или иные представления о Боге и человеке, которые питали наши предки, но в неспособности испытывать к Богу и человеку такое чувство, какое испытывали они".
Главный симптом болезни, поразившей литературу, Элиот определяет как "dissociation of sensibility" (нарушение, разлад точного восприятия).
У. X. Оден в надгробном слове об Элиоте назвал его резкости озорством школьника, а главный его дар определил, как неожиданность и свежесть взгляда. "Элиот-озорник иногда перебивал церковного старосту, чтобы заявить, что Мильтон или Гёте никуда не годятся".
Процесс, связанный с крахом целостности и единства средневекового мировидения, разладом мысли и чувства, знания и веры, по мнению Элиота, особенно усилился после поэтов-метафизиков XVII века (Донн, Драйден и другие), которые вместе с Шекспиром оказались последними носителями средневекового сознания. С Мильтона в английском искусстве начался его распад.
Я не буду касаться проблемы "Элиот и Мильтон", подробно рассмотренной в моем Мильтоне, замечу только, что отношение Элиота к творцу Потерянного Рая совсем не однозначно. Монархисту Элиоту чужд поэт, примкнувший к Кромвелю, католику неприемлем протестантизм Мильтона, но, даже ставя его ниже "метафизических поэтов", даже обвиняя в "разладе", Элиот считал, что не следует взваливать на плечи поэта всю ответственность за пагубу его эпохи.
Что питало антиромантический пафос Элиота? Дух времени! В первой четверти XX века эмоциональность, сентиментализм, надуманные ужасы казались анахронизмом. Модернисты, осознавшие укорененность новаций в традиции, связывали свои искания с обновлением классицизма. В его сокровищнице черпали энергию и стиль музыканты (Стравинский, Прокофьев, Хиндемит) и поэты (Валери, Паунд, Элиот).
Но конкретное проявление "классицизма" в творчестве таких крупных поэтов, как Элиот и Валери, обеспечивали не только их известное сходство, но и глубокие различия. Элиот в отличие от Валери был связан с той линией в "неоклассицизме", которая восходит к Моррасу, Бэббиту, Хьюму. (Это явление иного плана, нежели музыкальная "младоклассика"). Он сам признался, что именно им обязан тягой к противопоставлению классицизма романтизму. Продолжая линию Мор-раса-Хьюма, Элиот выдвинул на первый план политическое содержание этих понятий. Классицизм в искусстве ассоциируется в сознании Элиота с признанием лежащей вовне власти, с преклонением перед традицией и институтом монархии, романтизм же — с преклонением перед человеком, перед Внутренним Голосом художника. Этому голосу он дает имя (ему ненавистное) Либеральность.
Неоклассицизм Элиота следует понимать не как возврат к метафизическим поэтам, но как укорененный в традиции модернизм, как антитезу романтическому волюнтаризму с его концепцией абсолютной свободы. Элиот был напуган разгулом европейской политической свободы, чтобы поддерживать таковую в творчестве.
Европейские реалии мировой войны, разгул стихии, прикрываемый словоблудием, искажение правды и глубины жизни "воображением" сделали Старого Опоссума врагом романтических теорий "поступай, как хочешь". Его не устраивал и романтический принцип "вдохновение вывезет", ибо из собственного опыта он знал, что творческий процесс невозможен без волевого усилия поэта, кропотливой работы, "критической деятельности художника".
Творчество — это просеивание, сочетание в разных комбинациях, удаление лишнего, исправление, опробование. И весь этот изнурительный труд в той же мере может быть назван работой критической, как и творческой.
Вслед за Китсом Элиот требовал от художника открытости впечатлениям бытия, отказа от готовых решений, проникновения в сущность описываемого и даже растворения в нем. Туманному "вдохновению" он предпочитал нечто вроде "психоанализа": подъема бессознательного до уровня осознанного.
Развивая мысль о специфике искусства, романтики подчеркивали преобладание идеального над реальным, свободы над ограничением, эмоциональной стихии над рассудком. Искусство они считали продуктом прежде всего эмоциональных переживаний. Элиот выступает против односторонней абсолютизации эмоционального начала в искусстве и утверждает, что "поэзия это не излияние эмоций, а бегство от них, она не есть выражение личности, но бегство от нее". Таков был вывод, к которому пришел Элиот… позже он выдвинет принцип "объективного коррелята" как средства выражения эмоции в безличностной поэзии. Полемизируя в "Метафизических поэтах" со сторонниками "поэзии сердца", Элиот возражает им: "Быть хорошим поэтом — значит почаще заглядывать не только в сердце. Нужно заглядывать и в кору головного мозга, в нервную систему, в пищеварительный тракт".
Сентиментальности, выспренности, напыщенности Элиот противопоставил глубокомыслие, совершенство, сложность, многообразие и долг перед языком.
Поэтика Элиота неразрывно связана с общим строем его мышления, с напряженно-тревожным мироощущением поэта. Ассоциативность, туманность, иносказательность поэтической речи Элиота самым непосредственным образом связана с "пророческим" стилем его поэзии и подчас затрудняет ее восприятие. Впрочем, при всем своеобразии образно-стилевой манеры Элиота в ней явственно различимы традиции, восходящие к Данте, Шекспиру, Донну…
Установке на дисгармонию, которая доминировала в западно-европейской поэзии с конца XIX века, разрушительным тенденциям в области стиха Элиот противопоставил новый тип гармонии, новую упорядоченность форм. Эта упорядоченность пронизывает собой все уровни его поэтического творчества. Своеобразная соразмерность, эмоциональная сдержанность отличают ту образно-понятийную систему, и аранжировку фраз, и синтаксис, и ритмико-интонационный строй.
Ритм образов и интонаций сохраняется, даже когда Элиот сжимает поэтический образ до предела, как, например, в "Триумфальном марше" из "Кориолана":
Камень, бронза, камень, сталь, камень, лавры,
звон подков по мостовой
И знамена. И фанфары…
Элиот, особенно в первое десятилетие своего творчества, всячески стремится расшатать канон традиционного стиха, чем довел до логического завершения процесс, начатый има-жистами; но при этом он добился качественно нового ритмического разнообразия, тончайшей согласованности ритма со смыслом. Свободный стих под пером Элиота обрел новую силу гармонии, возникающей благодаря сложной системе пересекающихся созвучий, внутренних ассонансов, аллитераций.
Можно было сказать и так, но выйдет не очень точно:
Иносказание в духе давно устаревшей поэтики,
Которая обрекла на непосильную схватку
Со словами и смыслами. Дело здесь не в поэзии.
Повторяя мысль, подчеркнем: поэзию и не ждали.
Какова же ценность желанного, много ли стоит
Долгожданный покой, осенняя просветленность
И мудрая старость? Быть может, нас обманули
Или себя обманули тихоречивые старцы,
Завешавшие нам лишь туман для обмана?
Просветленность — всего лишь обдуманное тупоумие.
Мудрость — всего лишь знание мертвых тайн,
Бесполезных во мраке, в который они всматривались,
От которого отворачивались. Нам покажется,
Что знание, выведенное из опыта,
В лучшем случае наделено
Весьма ограниченной ценностью.
Знание это единый и ложный образ,
Но каждый миг происходит преображение,
И в каждом миге новость и переоценка
Всего, чем мы были. Для нас не обман
Лишь обман, который отныне безвреден…
Поэтому говорите
Не о мудрости стариков, но об их слабоумье,
О том, как они страшатся страха и безрассудства.
О том, как они страшатся владеть
И принадлежать друг другу, другим или Богу.
Мы можем достигнуть единственной мудрости,
И это мудрость смирения: смирение бесконечно.
МЫ — ПРУФРОКИ
Ну что же, я пойду с тобой…
Мы — илоты, пытающиеся обмануться. Всю жизнь — фарс! — шуты, ломающие комедию. Жалкие комедианты…
В дешевых кабаках, в бормочущих притонах,
В ночлежках для ночей бессонных:
Уводят улицы, как скучный спор,
И подведут в упор
К убийственному для тебя вопросу…
Не спрашивай, о чем.
Ну что ж, давай туда войдем.
Герои, идущие в обход; вся жизнь — "преодоление" обстоятельств. Всё в воображении: мы не способны отважиться ни на что: даже на слова.
Герой, однако, стремится обосновать свою внешнюю, пруфроковскую безгласность как возвышенно-ироническое отречение от любви, так что возникает подобие драматического монолога.
Существует огромное количество версий прочтения Пруфрока: смесь скепсиса и веры, трагизма и иронии, издевки и самопародии; есть даже понятие "синдром Пруфрока" — невротический конфликт и его поэтическая инструментовка. Мне же кажется, всё — о нас… Убожество города, бесприютность человека, бессмысленность его жизни — нет, всё это не "реквием умирающей цивилизации" — наша с вами убогая и унылая жизнь…
Даже стремление героя обосновать свою внешнюю, пруфро-ковскую безгласность как возвышенно-ироническое отречение от любви (по причине сексуальной неполноценности), даже претензия на пафос…
И конечно, будет время
Подумать: "Я посмею? Разве я посмею?".
Время вниз по лестнице скорее
Зашагать и показать, как я лысею…
Разве я посмею
Потревожить мирозданье?
Каждая минута — время
Для решенья и сомненья, отступленья и терзанья.
Я жизнь свою по чайной ложке отмеряю…
Это сатирическая ода эвримену, каждому, и мне, и тебе, и тебе…
Нет! Я не Гамлет и не мог им стать;
Я из друзей и слуг его…
Благонамеренный, витиеватый,
Напыщенный, немного туповатый,
По временам, пожалуй, смехотворный
По временам, пожалуй, шут.
Так в чем же наша сила? — В Пруфроках… Пруфроковская культура. В ней мы живем и творим. Что? Величайший пруфроковский реализм сюсюканья и матерщины.
Давайте выйдем вместе — вы и я
Когда усталая вечерняя заря,
Как под наркозом — пациент, распята в небе.
Мы выйдем вместе (ночью улица пуста),
Заглянем в те места,
Где грязный стол, бессонная постель,
В грошовый ресторан или в отель.
А улицы запутаны, как спор,
Который приведет в упор
К неразрешимо-трудному вопросу…
Это еще ничего: у Элиота кризис культуры историчен, а вот у Мартена Нильсена нет и этой спасительной нити: он превращен в проблему личной вины.
Возможно, отношение Элиота и Паунда к судьбам общества было бы неприемлемым для Готье и Рембо, но писать после Освенцимов, Аушвицев и ГУЛАГов, поэтизировать в зловещее апокалиптическое время так, как в эпохи Возрождения или Просвещения, или романтизма, или декаданса, — нельзя. Апокалипсис диктовал новые темы и новые средства: темы полых людей и бесплодной земли и средства разорванного сознания.
Задача современной поэтики, скажет Энрайт, не обелять человека, но проникнуть под эту грязную оболочку.
Коллингвуд: "Элиот — пророк, ибо говорит своей эпохе о тех язвах и ужасах, которые тайно разъедают ее".
Уже в поэтическом дебюте — множество находок будущего мэтра: иронически-пародийные цитации и аллюзии, реминисценции из Библии, Данте, Шекспира, Донна, Вебстера, Теннисона, изменение смысла, "в результате чего великолепие заимствованного пассажа оказывается поколебленным и попранным".
Отношение героя к себе во многом определяется отношением других к нему, которое он не просто болезненно воспринимает, но интуитивно предвосхищает. В конце его монолога появляется его собственное признание: "Я старею… я старею…", — словно в самосознание героя проникли чужие мысли о нем. К тому же здесь явная литературная реминисценция — ведь это реплика Фальстафа! Шекспировские слова, оставаясь по содержанию теми же, меняют свой смысл, будучи перенесенными в чужие уста, и звучат как пародия.
Уже в Пруфроке — виртуозность "вечности в мгновении": передача всего многообразия мира в мимолетности конкретной зарисовки, взаимодействие и взаимопроникновение идей и эпох, полифоничность, поэтика "сцеплений".
Преднамеренно включая в свои произведения строки из многих поэтов минувших веков, Элиот не только удовлетворял свое "чувство традиции", не только укреплял "связь времен", но и осуществлял определенное полифоническое задание, разрабатывал поэтику сцеплений.
Пруфрок — поэтический полигон Элиота, первый прогон идей и поэтических средств, первый эксперимент по реализации его же эстетических принципов, согласно которым "поэтическая оригинальность заключается в особом способе монтажа по виду несвязного и несходного материала, в результате чего возникает новое целое". Уже здесь необычайное ритмическое разнообразие сочетается с редкостной согласованностью ритма со смыслом.
Тематика борьбы плоти и духа, вожделения и усмирения, животности и человечности развита в Суиниадах и Шепотках бессмертия. Мифологические и софокловские мотивы и образы подчеркивают извечность человеческого зла и насилия. Всё высокое здесь снижено, всё классическое окарикатурено, всё трагическое обильно сдобрено иронией.
Обыгрывая многозначность символа "соловей" (в романтической лирике певец любви; жаргонное его значение — "шлюха"; образ соловья связан и с метаморфозами [поруганной] Филомелы), Элиот заканчивает стихотворение "Суини среди соловьев" реминисценцией из софокловской трагедии:
А за углом поют соловьи
У монастыря Иисусова Сердца,
Поют, как пели в кровавом лесу,
Презревши Агамемноновы стоны,
Пели, роняя жидкий помет
На саван, и без того оскверненный.
В "Шепотках бессмертия" он создает выразительный портрет секс-бомбы XX века. Вот этот новый "эталон женственности":
Милашка Гришкина глаза
Подводит, чтобы быть глазастей;
Ее привольный бюст — намек
На пневматические страсти.
Стихотворение заканчивается полным иронии противопоставлением апостолов тела и духа:
Прообразы живых существ
Вкруг прелестей ее роятся;
А мы к истлевшим ребрам льнем,
Чтоб с метафизикой обняться.
КТО ОН?
Элиот родился в почтенной буржуазной семье, ведущей свою родословную от начала заселения Америки, а свою культуру — от барочной Европы. Его дед основал университет в Сент-Луисе, а мать написала поэму о Савонароле и биографию своего отца. Ее сын получил блестящее образование: Гарвард, Сорбонна, Оксфорд, Геттинген.
Седьмой ребенок в семье, он был общим любимцем. До семнадцати лет Элиот жил и учился в Сент-Луисе на берегу Миссисипи. Фамильные традиции, пуританское воспитание, духовные искания юности наложили свой отпечаток на особенности его творчества — "специфические для него сочетания страсти и мысли при преобладании последней… особая сосредоточенность на вопросах веры и полное доверие к минутам озарения, сухая, столь неожиданная проницательность ума, осознание природы зла… строгая самодисциплина, нарушаемая вспышками нежности".
Ранние поэтические упражнения Элиота, по его собственному признанию, носили следы подражания Байрону, Шелли, Китсу, Россетти, Суинберну. Ни один из них не оказал серьезного воздействия на его поэзию, более того, романтическая традиция станет постоянным предметом нападок Элиота.
В Гарвардском университете, куда Элиот поступил в 1906 году, началось увлечение средневековьем (в 1910 году он впервые прочел "Божественную Комедию", влияние Данте на его поэзию стало одним из определяющих). Одновременно он слушает лекции И. Бэббита о литературной критике во Франции, особенно заинтересовала его фигура Р. де Гурмона. В 1908 году Элиот "открывает" книгу Саймонса "Символизм в литературе", по его словам, определившую курс его жизни. Саймонс помог ему узнать Рембо и Верлена, а главное Лафорга. "Лафорг был первым, кто учил меня, как говорить, открывал мне поэтические возможности моей собственной речи", — признавался Элиот впоследствии. Под непосредственным впечатлением от Лафорга и под прямым его влиянием в конце 1909 года Элиот пишет несколько стихотворений для студенческого журнала.
Это — начало. Ибо по обилию влияний Элиот может сравниться лишь с Паундом, проложившим ему путь в большую поэзию, Джойсом, экспериментирующим не столько в поэзии, сколько в прозе, Томасом Манном, жадно впитывающим мировую культуру. И. Бэббит, отрицавший современную цивилизацию, привил своему впечатлительному ученику любовь к "темным векам" и идею противопоставления классицизма романтизму.
После начала первой мировой, оказавшись в Европе, Элиот занимался философией, преподавал, был редактором Эгоиста, затем издателем Крайтериона, и директором издательской фирмы Фейбер энд Фейбер.
"Вторжение" Элиота в литературу началось в 1916 году с эпизодических публикаций обзоров и рецензий в "Манчестер Гардиан" и "Нью Стейтсмен" (именно здесь в номере от 3 марта 1917 года появились его "Раздумья о верлибре"). С 1917 по 1919 год он сотрудничает в "Эгоисте", в двух номерах которого была опубликована его программная статья "Традиция и индивидуальный талант". В 1919 году М. Мерри привлекает Элиота к активной работе в "Атенеуме", благодаря чему у автора "Пруфрока" устанавливаются дружеские связи с группой "Блумсбери". В это же время, т. е. с 1919 по 1921 год, Элиот систематически выступает и на страницах "Тайме Литерари Сапплемент". Многое из опубликованного в эту пору на страницах журналов вошло в его первый критический сборник "Священный лес" (1920). С 1922 года Элиот руководит журналом "Крайтерион", он стал влиятельной фигурой в литературном мире. Олдингтон, размышляя впоследствии о блистательной карьере Элиота, с которым его некогда связывала дружба, а затем развели и личная обида и творческие разногласия, замечает, что он, проявив известный такт, осмотрительность и вместе с тем упорство, преуспел там, где потерпел фиаско Паунд, а именно: стал литературным диктатором Лондона.
В отличие от Эзры Паунда, поэтические фантазии и экстазы которого граничили с маниакальностью, Т. С. Элиот отличался английским педантизмом и сторогостыо мышления, являя собой полную противоположность собственной жене, действительно воплощавшей паундовские фантазии об артистическом "теле": Вивиан была склонна к эпатажу, эксцентричному поведению и публичным истерикам, приведшим ее в психиатрическую лечебницу, в которой муж ее так никогда и не навестил…
Когда Элиоту предложили редактировать "Крайтериона", он сделал всё, дабы приобщить к нему "лучших представителей всех поколений и критических методологий", "только тех авторов, которые по настоящему знают свое дело". Перечень этих авторов свидетельствует сам за себя: Паунд, Йитс, Гессе, Пруст, Джойс, Лар-бо, Мур, Гомес де ла Серна, Олдингтон, Пиранделло, В. Вулф, Форстер, Валери, Жид, Льюис, Ортега-и-Гассет, Оден. Именно в "Крайтерионе" публиковались фрагменты Поминок по Финне г а н у и другие модернистские произведения двадцатых-трид-цатых годов.
Когда Элиот стал главным редактором журнала, Эзра Паунд предпринял воистину титанические усилия для создания ему достойных условий, освобождающих поэта (дабы он мог "посвятить все свое время литературе").
Элиот, названный Паундом "дуайеном английской литературы", отдавал себе отчет в том, что никто из американцев, исключая, может быть, только Генри Джеймса, не оказал такого влияния на английскую литературу, как он. Тем не менее он очень переживал, когда получил престижную премию журнала Д а й а л раньше Паунда.
Элиот решил сделать совершенно необычное по типу издание. В ту пору большинство журналов в Америке и в Англии отличалось некоторой провинциальностью, хотя бы в том смысле, что заняты были почти исключительно домашней литературной сценой. К тому же слишком часто они становились полем столкновения не идей, но амбиций всяческих литературных групп. И еще: слишком большую роль играли личные симпатии, знакомства и так далее. Дело привычное.
Элиот же думал об издании, свободном от внутри литературных соображений, сора мелких обид, а главное — о международной, не связанной с местными интересами трибуне. Американец по рождению, англичанин по месту жительства и (в недалеком будущем) гражданству, он был космополитом в мировой империи духа.
Другие, в первую очередь Эзра Паунд, открывали дарования, тщательно пестовали их и наставляли, но именно Элиот сделал высокий модернизм достоянием просвещенной публики. Он воспитал литературный вкус по крайней мере двух поколений.
Т. С. Элиот — Д. Куинну:
С горечью должен сказать, что тяжелая это и утомительная работа внедрять Джойса в сознание лондонских "интеллектуалов" или людей, чье мнение имеет вес. Его все еще никак не могут принять. Помимо себя самого и жены, я знаю только двоих или троих, кто по-настоящему увлечен им. Есть сильная группа критиков-браминов, агрессивных и консервативных по нраву, которые ни за что не дают хода Джойсу. Новаторство здесь, как и повсюду, не приемлют, но консерваторы и стражи порядка у нас поумнее, более образованны и более влиятельны, чем в других местах.
Отличительной особенностью Элиота-редактора и критика была терпимость, вытекающая из глубины, глобальности. Мысля категориями неисчерпаемого богатства культуры, совокупного художественного опыта человечества, он считал необходимым представить слово любому значительному художнику, какому бы направлению он не принадлежал. Это было не "вызывающей непоследовательностью" (У.Льюис), но пониманием кумулятивного характера культуры.
Единственным незыблемым принципом его эстетики был призыв не порывать с традицией, смирение и даже аскеза: "Не только лучшее, но и самое индивидуальное открывается там, где всего более непосредственно сказывается бессмертие поэтов давнего времени". Модернистское видение усовершенствование и обогащение традиции, такая ее ломка, в которой сохраняется все лучшее и ценное из традиции. Новое должно быть одновременно приобщением к старому, через новое известное обретает вторую жизнь. Элиота не без оснований называли "гуру в области литературы, представительствующим от имени авторитета и традиции".
Рационалист в Элиоте странно сочетался с проповедником. "Чтобы понять мою точку зрения, — говорил он в одной студенческой аудитории, — вам придется сперва поверить в нее".
Его детские стихи написаны в подражание Омару Хайяму и Бену Джонсону. Любовная песнь Д ж. Альфреда Пруфро-к а, с которой начинается Элиот, была опубликована 26-летним поэтом в год начала войны. Два года спустя Элиот защитил диссертацию Опыт и предмет познания в философии Ф. Г. Брэдл и (Началось с Брэдли, кончилось Хьюмом…).
М. Каули:
Как мог парень со Среднего Запада, провинциал, клерк из банка Барклая, стать совершенным поэтом — вот вопрос, который не мог не волновать нас… ни единой строки, выдающей незрелость, провинциализм, банальность…
Разгадка секрета — тайна творчества…
М. Каули:
От своих ранних скетчей, написанных свободным стихом, он двигался к "Женскому портрету" и "Пруфроку"; затем появился цикл его стихов о Суини, затем — "Gerontion"; и было ясно, что его новая работа, которая должна была быть вскоре опубликована в "Дайале" и с которой он связывал честолюбивые надежды, тоже обозначит новый этап в его развитии.
Почему, говоря об Элиоте, обычно начинают с Донна? Вот один из ответов:
В прошлом задача поэта была иной, при всем сходстве материала, на котором она решалась; задача состояла в том, чтобы раскрыть некую значимость, как ее понимает поэт, а не в том, чтобы показать себя в процессе видения мира. Если прочесть сперва "Prufrock" Элиота, а затем рассмотреть хотя бы такой сложный промежуточный случай, как XI элегия Донна "О потерянной цепочке его любовницы", то станет ясно, что выбор образов происходит на разной основе, а их структурные функции по-разному влияют на их природу.
Элиот показывает нам человека в процессе мышления. Донн аранжирует мысли, занимавшие человека, любовница которого потеряла свою собственность, и создает из них тщательно продуманную, логическую и в то же время вольную и остроумную экспозицию "горечи" по поводу непомерных расходов на женщин. Критерием различия является строго логическая согласованность образов Донна. Это не значит, что его образы не обладают чувственной живостью; но это в них не главное, не первичное. Каждый образ избирается и подается как "значимый" элемент упорядоченного целого, причем автор очень старается сделать эту упорядоченность доступной рациональному восприятию.
Противоположность символиста метафизику — в организации и функции метафор: у одного они служат пояснению содержания, у другого внезапным ассоциациям.
Среди его предтеч называют Жюля Лафорга, Эзру Паунда, Стравинского, Эйзенштейна. С Лафоргом и Бодлером его связывают темы тоски, отчаяния, обреченности, безысходности и смерти. Он с одинаковой уверенностью использовал технические открытия поэтов-мистиков XVII века и постбодлеровского Парнаса — недоговоренность, абстрактность, лаконизм, литературные традиции Ренессанса, елизаветинской эпохи, Донна и Драйдена, модные веяния современности — вплоть до Дада.
Поначалу Элиота считали прямым наследником "проклятых поэтов", и, действительно, без изучения Бодлера, Верлена, Лафорга, Корбьера, без Цветов Зла и Добрых песен другими бы стали Пруфрок и Прелюдии. Но, хотя молодой Элиот часто писал стихи по-французски, не следует преувеличивать влияние бодлеровской традиции: не только иные акценты, но и иная ретроспектива. Да и сами французские символисты рассматриваются Элиотом сквозь призму поэтов-метафизиков: "Жюль Лафорг и Тристан Корбьер во многих своих стихах ближе школе Донна, чем любой современный английский поэт".
На самом деле взгляд, point of view, Элиота гораздо шире: само различие классицизма и романтизма он усматривает как различие между целостностью и фрагментарностью, упорядоченностью и хаосом. В предисловии к Священному лесу достоинство поэта Элиот определяет как его способность охватить литературу единым взглядом, "воспринимать ее как целое, а тем самым и прежде всего воспринимать ее не как замкнутую в своей эпохе, но как стоящую над всеми эпохами". Таков его ракурс — с позиции вечности…
Элиот потому и предпочитал Данте Шекспиру, что у первого "более мудрое отношение к жизни". У Данте за спиной "высшая" философия Фомы Аквинского, у Шекспира же — "запутанная", "беспорядочная" философия Ренессанса, состоящая из "лоскутов". Впрочем, и "Шекспиру повезло со временем. А нам — нет". Ведь стихи были повседневной частью жизни елизаветинцев, на улицах звучали песни и баллады, в театре — драмы в стихах. А кому они нужны сегодня "специалисту", "профессионалу", "винтику" отлаженной системы? Поэзия перестала быть формой общности людей. Между тем, "смерть поэзии — подлинная трагедия для человека". Не оттого ли "полые люди" и "бесплодная земля"?..
Для Элиота Гамлет — отправная точка на пути к Пруфроку. В нем нет христианского смирения и дантовской цельности. Сам он — "осколок систем", дитя неверия. Шекспир не может претендовать на роль духовного пастыря, ибо не знает "быть или не быть". Хотя Гамлет — "трудный орешек", в нем предпосылки Руссо…
У Шекспира Элиот приемлет мудрость и трагическую ясность последних пьес и сонетов — то, что сближает его с Донном. Любимая пьеса Элиота-Кориолан. В Бесплодной земле Элиот вспоминает "поверженного гордыней" Кориолана, который для него — символ личности, лишенной Бога. Элиот и сам думал написать поэму на эту тему, но исполнил замысел лишь частично — в стихотворениях Триумфальный марш и Муки государственного деятеля.
Как у большинства модернистов, эрудиция Элиота кажется беспредельной: Аристофан, Эсхил, Софокл, Вергилий, Овидий, Данте, Гвидо Кавальканти, де ла Крус, Шекспир, Марлоу, Генри Воэн, Донн, Блейк, Свифт, Лонселот, Эндрюс, Генри Ньюмен, Браунинг, Теннисон, Киплинг, Мильтон, Бомонт, Флет-чер, Реми де Гурмон, Вордсворт, Голдсмит, Готье, Бодлер, Вер-лен, Лафорг, Жерар де Нерваль, Вагнер, Уайльд, Бэббит, Хьюм, Ш. Моррас, Ш.-Л. Филипп, Вебстер, Мидлтон, Поп, По, Го-торн, Генри Джеймс, Спенсер, Фитцджеральд, Хаксли, Конрад, Э.Лир, Гуссерль, Л. Кэррол, Евангелие, Псалтырь, Откровения Иоанна Богослова, Упанишады, Махабхарата, католические литании, спиричуэлз: негритянские песнопения, псалмы, молитвы, плясовые песни, детские считалочки, Будда, христианские пророки, отцы церкви, имена, имена, имена…
Книги, книги, книги…
Каждое слово, каждый образ — это целое напластование: философий, религий, этик, но и конкретностей, прозаизмов, вульгаризмов, самой жизни. Здесь требуется даже не дешифровка, как у Джойса, а погружение в этот круто заваренный интеллектуальный мир.
Бесконечные намеки, недомолвки, реминисценции, открытые и замаскированные цитаты, сложная система отсылок, изощренная имитация разных поэтических техник, виртуозность ассоциаций, безбрежность метафор, парафразы, речитативы, аллитерации, ассонансы, расширенные виды рифм, смешение арго и сакральных текстов, насыщенная до предела суггестивность слова и при всем том — невиданная органичность, полное растворение реминисценций в аллюзиях поэта.
Если прийти сюда
Любым путем и откуда угодно
В любое время года и суток,
Конец неизменен: вам придется отставить
Чувства и мысли. Вы пришли не затем,
Чтобы удостовериться и просветлиться,
Полюбопытствовать или составить отчет.
Вы пришли затем, чтобы стать на колени,
Ибо молитвы отсюда бывали услышаны.
А молитва не просто порядок слов,
И не дисциплина смирения для ума,
И не звуки молитвенной речи.
И то, о чем мертвые не говорили при жизни,
Теперь они вам откроют, ибо они мертвы,
Откроют огненным языком превыше речи живых.
Здесь, на мгновенном и вневременном перекрестке…
Есть три состояния, часто на вид похожие,
Но по сути различные, произрастающие
В одном и тот же кустарнике вдоль дороги: привязанность
К себе, к другим и к вещам; отрешенность
От себя, от других, от вещей; безразличие,
Растущее между ними, как между разными жизнями,
Бесплодное между живой и мертвой крапивой,
Похожее на живых, как смерть на жизнь.
Вот применение памяти: освобождение
Не столько отказ от любви, сколько выход
Любви за пределы страсти и, стало быть, освобождение
От будущего и прошедшего. Так любовь к родине
Начинается с верности своему полю действия
И приводит к сознанью, что действие малозначительно,
Но всегда что-то значит. История может быть рабством,
История может быть освобожденьем. Смотрите,
Как уходят от нас вереницей края и лица
Вместе с собственным "я", что любило их, как умело,
И спешит к обновленью и преображенью, к иному ритму.
Грех неизбежен, но
Всё разрешится, и
Сделается хорошо.
Если опять подумать
Об этих краях и людях,
Отнюдь не всегда достойных,
Не слишком родных и добрых,
Но странно приметных духом
И движимых общим духом,
И объединенных борьбою,
Которая их разделила;
Если опять подумать
О короле гонимом,
О троих, погибших на плахе,
И о многих, погибших в безвестье,
Дома или в изгнанье,
О том, кто умер слепым,
То, если подумать, зачем
Нам славословить мертвых,
А не тех, кто еще умирает?
Вовсе не для того,
Чтоб набатом вызвать кошмары
И заклятьями призрак Розы.
Нам не дано воскрешать
Старые споры и партии,
Нам не дано шагать
За продранным барабаном.
А те, и что были против
И против кого они были,
Признали закон молчанья
И стали единой партией.
Взятое у победителей
Наследуют от побежденных:
Они оставляют символ,
Свое очищенье смертью.
Всё разрешится, и
Сделается хорошо,
Очистятся побужденья
В земле, к которой взывали.
Прелюдии и Рапсодии Элиота мне представляются поэтическим экстре Улисса: однообразие жизни, тупость людей, их покорность судьбе в контексте размышлений поэта на вечные темы.
Безымянный герой, которого полночь застала на улице, движется по кругам урбанистического ада. Время, равнодушное к драмам, разыгрываемым в ночи, строго регламентирует границы его путешествия. Сухая четкая фиксация времени: двенадцать, полвторого, полтретьего, полчетвертого, четыре создает впечатление протяженности улиц… Герой весь во власти подсознательных импульсов, и мы оказываемся очевидцами "растворения мысли в иррациональном, почти сюрреалистическом коллаже отрывистых впечатлений". Всё дано в неустойчивом, смещенном состоянии — уличные фонари говорят, лопочут, бормочут, гудят, луна подмигивает, улыбается, гладит траву… Мотив безумия проникает в стихотворение вместе с лунным светом.
Ключевым в "Прелюдиях" становится образ сгущающегося дыма. Перейдя сюда из "Пруфрока" (the yellow fog, the smoke that rises from the pipes), он возникает в первой же прелюдии: "Сожженье дымных дней такое". Он влечет по ассоциации образы дымных фабрик, коптящих очагов, подгоревшей пищи, табачных трубок. Этот образ лейтмотивом проходит через всю раннюю поэзию Элиота.
Как и у Джойса, персонажи Элиота легко трансформируются один в другого; как и у Джойса, поэмы Элиота строятся по методу "свободной ассоциации"; как и у Джойса, ведущие мотивы — поругания, греха, осквернения…
Наша доблесть
Порождает мерзость и грех. Наши бесстыдные
преступленья
Вынуждают нас к добродетели.
Символ бесплодной земли Элиот заимствовал из мифа о Святом Граале в вагнеровском его варианте. Мифология Парсифаля и Кольца всегда интересовала Элиота. Дочери Рейна трансформируются у него в дочерей Темзы.
Символ восхождения по лестнице, доминирующий в Пепельной Среде, заимствован у Данте, чьи Божественная Комедия и Новая Жизнь были его настольными книгами.
Восхождение, означающее очищение, возвышение духа, прощание с земными страстями, лишено оптимизма. Выход из чистилища, а именно таковым представляется мир поэмы, чрезвычайно труден, каждый поворот, каждая ступень осиливается мучительно. То и дело тревожат воспоминания о былом, они искушают стремящегося к покою:
…в широком окне от скалистого берега
В море летят паруса, в море летят
Распрямленные крылья
И сердце из глуби былого нетерпеливо
Рвется к былой сирени, к былым голосам прилива
И расслабленный дух распаляется в споре
За надломленный лютик и запах былого моря.
В "Пепельной Среде" Элиот воплотил состояние, испытываемое в минуты особого напряжения "нравственной и духовной борьбы", и даже читатель, совершенно не приемлющий теологических идей поэмы, не может не ощутить напряженности и интенсивности лирического чувства. Оно — в удивительной музыкальности, чрезвычайно своеобразной. Маттисен первым заметил, что, несмотря на сложность чувств, выраженных в поэме, эта вещь производит глубокое впечатление на широкую аудиторию благодаря красоте звучания. "Прежде чем понять ее смысл, слушатель чувствует и понимает поэму как род ритуального псалма"…
Ибо я не надеюсь вернуться опять
Ибо я не надеюсь
ибо я не надеюсь вернуться
Дарованьем и жаром чужим не согреюсь
Ибо я не надеюсь увидеть опять
Как сияет неверною славой минута
Ибо даже не жду
Ибо знаю, что я не узнаю
Быстротечную вечную власть абсолюта…
Вся многочисленная американская колония в Европе 20-х годов была ярким букетом, но никто из американских поэтов не имел такого всеобъемлющего и повсеместного влияния и такого количества последователей.
В Элиоте много от Достоевского: я имею в виду не их антисемитизм и национализм, но принципиальную консервативность, даже реакционность — то, что на самом деле является приверженностью к традиции, постижением единства и неразрывности всей культуры, где всё прошлое есть современность. Реакционность — это чувство неразличимости времен, когда прогресс воспринимается не внешне, а внутренне, то есть как камуфляж неизменности человека.
Да, это реакционность особого рода: консерватизм порядочности, не требующей крови и жертвоприношений.
Чтоб прийти оттуда,
Где вас уже нет, сюда, где вас еще нет,
Вам нужно идти по пути, где не встретишь восторга.
Чтобы познать то, чего вы не знаете,
Вам нужно идти по дороге невежества,
Чтобы достичь того, чего у вас нет,
Вам нужно идти по пути отречения.
Чтобы стать не тем, кем вы были,
Вам нужно идти по пути, на котором вас нет.
И в вашем неведеньи — ваше знание,
И в вашем могуществе — ваша немощь,
И в вашем доме вас нет никогда…
Он бежал из Америки, спасаясь от торгашеского духа, но боль и скорбь, которыми пронизано его искусство, постоянно возвращали его туда, откуда нельзя убежать.
Итак, я на полпути, переживший двадцатилетие,
Пожалуй загубленное десятилетие entre deux guerres,
Пытаюсь учиться словам и каждый раз
Начинаю сначала для неизведанной неудачи,
Ибо слова подчиняются лишь тогда,
Когда выражаешь ненужное, или приходят на помощь,
Когда не нужно. Итак, каждый приступ
Есть новое начинание, набег на невыразимость
С негодными средствами, которые иссякают…
Страна же, которую хочешь
Исследовать и покорить, давно открыта.
Однажды, дважды, множество раз — людьми,
которых
Превзойти невозможно…
У него не было разбега: начиная с Пруфрока, он намеренно герметичен. И эта герметичность не случайна: сложное не представимо простым. Раз реальность "темна" и туманна, почему поэзия должна быть прозрачной?
Поэты нашей цивилизации в той форме, в какой она существует ныне, не могут не быть трудными. Наша цивилизация подразумевает громадную сложность и многообразие, каковые порождают такие же сложные и разнообразные последствия. Поэт должен становиться все более бессвязным, иносказательным, непрямым и, если необходимо, смещать значения слов.
Фактически — это манифест и теоретическое обоснование "герметичности", элитарности, зашифрованности поэзии, если хотите, ее кастовости. Но то, что наши называли "бесплодием", было сознательным стремлением к "предельной сжатости и обязательной существенности каждого слова".
"Стилистическая революция" Элиота — это смысловая инструментовка стиха, сопряжение "низкого" и "высокого" смыслового и лексического пластов, это сложная полифония ритмов, широкий ритмический диапазон, фрагментарность и размашистость, многообразное варьирование размера строфы и строки, принцип интенсификации энергии слова.
Он рано овладел искусством, которое так восхищало его в "метафизиках", — искусством извлекать из слова, сжимая и спрессовывая его в различных контекстах, смысл, который мы в нем даже не подозревали.
Не удивительно, кто-то из критиков сказал, что каждое слово выглядит у Элиота так, будто в него всматривались, по меньшей мере, полгода, прежде чем поставить на место.
Элиот создал и привил вкус — набор привычек чтения и письма очень высокого уровня; дал начало движению серьезной критики в соответствии с этими нормами; распространил идеи, которые оживили литературную профессию путем устранения некоторых претензий этой профессии и, напротив, усиленного выражения тех претензий, которыми пренебрегали.
Неофитов приводили в восхищение не столько философские реминисценции и эстетические новации Элиота, сколько свободная метрика, изощренность формы, зашифрованность и многослойность образов. Для многих Элиот открывал входы в иное бытие: "Ритмы и образы обыденной жизни, выступая в поэзии Элиота, символизируют иной, мистический мир". Многих поэтов 40-50-х годов привлекал его магический символизм, "насмешка смерти", "библейский плач на реках вавилонских":
У вод лиманских сидел я и плакал…
Милая Темза, тише, не кончил я песнь мою,
Милая Темза, тише, ибо негромко я и недолго пою,
Ибо в холодном порыве ветра не слышу иных вестей,
Кроме насмешки смерти и лязга ее костей.
Элиот считал, что поэзия подобна сну: она создается "на границах сознания, где слова как таковые теряют свое смысловое значение". Тем не менее ошибочно мнение, будто поэзия самого Элиота представляет произвольное нанизывание слов и звуков. Элиот действительно где-то говорил, что можно наслаждаться музыкой произвольно или по определенной системе выстроенных слов, вкладывая в них любое содержание, но у него самого продуманность (философичность) текста — важнейший элемент поэзии — такой же, как настойчивое повторение и переплетение однозвучных слов, обеспечивающее необходимую поэтическую интонацию, смысловую нагрузку и игру созвучий одновременно.
Хоть утраченное слово утрачено, а истраченное — истрачено,
Хоть неуслышанное, невысказанное
Слово не высказано, не услышано,
Есть Слово невысказанное, неуслышанное Слово,
Ибо это Слово без слова, Слово в самом
Мире ради мира;
И свет просиял во мраке, и, возмущенный
Этим Словом, восстал и начал вращаться мир, чья основа
Безмолвное Слово.
Усложненность и зашифрованность его стиха, как у всех больших мастеров, не нарочиты, а адекватны нарастающему хаосу мира. (Чем больше мы пытаемся его упорядочить, тем сильней хаос). Упрощая сложное, рационализируя отрешенное, мы примитивизируем его. Элиот же максимально далек от упрощений.
Изыск? Изощренность? Нарочитость? Герметичность? — Нет, адекватность, аутентичность — миру и себе…
Нет, это не была самоизоляция, ориентированность на избранных — это были отчаяние и боль при виде бесплодной в титанических усилиях земли. И еще: бегство от всеупрощающего "реализма".
Отделяя поэзию от повседневной жизни, Элиот полагал, что она не может быть связана с практическими интересами или нести практическую пользу. Цель поэзии, как говаривал Пушкин, — поэзия, то есть эстетическое наслаждение, ею доставляемое И всё! Единственное, на что она способна за своими пределами, это "сломать общепринятые способы восприятия и оценки, помочь людям заново взглянуть на мир или какую-то новую его часть".
Время от времени она [поэзия] может делать немного более понятным для нас те глубокие безымянные чувства, которые составляют основу нашего бытия, до которых мы редко докапываемся сами, потому что наша жизнь есть постоянный уход от себя, уход от видимого и чувствуемого мира.
В конце жизни он откажется от идеи трудной поэзии, объяснит свой консептизм ученичеством, неумением пользоваться языком. Но разве Четыре квартета — просты для понимания? Разве, упростив форму, он прояснил содержание?
Такое было время… Пикассо, супрематизм, Дада, изобразительная мощь Онеггера, многотональность Мийо, бессознательная логика Шёнберга — только несколько виртуозов могли исполнять его пьесы, только несколько знатоков понимало его… Такое было время — такое вечное, фрагментарно-нескончаемое, аристофано-босхо-гофмановское время…
Да, Элиот писал "для себя". Но ведь Пушкин тоже писал "для себя", полагаясь на свой уровень и свои возможности. Кстати, Пушкин — самый безыдейный, антиидеологический и дионисийский наш поэт. "Цель поэзии поэзия". И еще: — ставивший под сомнение — всё. Но вот ведь как: только ставящий всё под сомнение может усомниться и в самом сомнении.
Т. С. Элиот:
Вовсе не обязательно, чтобы поэты интересовались философией или еще каким-либо предметом. Мы можем только сказать, что, по всей вероятности, поэты нашей цивилизации должны быть трудными. Наша цивилизация включает в себя разнородные и сложные элементы, и эта разнородность и сложность, отражаясь в утонченном восприятии, должна порождать разнородные и сложные результаты. Поэт должен становиться все более всеобъемлющим, более аллюзивным, более непрямым, чтобы силой заставить язык выразить то, что хочет поэт.
Элиот менее скован формой и традицией, чем самые радикальные из его последователей. Он сама свобода поэзии. Если Фрост пытался вдохнуть жизнь в мертвую традицию, то Элиот был вызывающе современен. Его пытались представить диктатором от литературы, но это вина не его, а обилия добровольцев-наследников. Он же выступал против любой абсолютизации — даже свободного стиха. "Разделения на консервативный стих и свободный стих не существует, ибо бывают только хорошие и плохие стихи".
В философии, критике, эстетике, теории поэзии — он плюралист и полифонист… Раз мир сложен и хаотичен, поэзия должна — фрагментарностью, зыбкостью, скачками, диссонансами, эвфуизмами, свободной метрикой, нерегулярностью ритма, многослойностью — быть адекватной миру.
…ум поэта постоянно соединяет в корне различный опыт. Опыт обычного человека хаотичен, нерегулярен, фрагментарен. Он влюбляется или читает Спинозу, и эти два события не имеют ничего общего друг с другом, или с шумом пишущей машинки, и с запахом приготовляемой пищи…
Мы создавали "образ врага", Элиот нуждался во врагах — этим тоталитаризм отличается от плюрализма:
Счастлив тот, кто в нужную минуту повстречал подходящего друга; счастлив и тот, кому в нужную минуту повстречался подходящий враг. Я не одобряю уничтожения врагов; политика уничтожения или, как варварски выражаются, ликвидации врагов — одно из наиболее тревожащих нас порождений современной войны и мира… Враг необходим. В известных пределах трение — не только между отдельными людьми, но и между группами — кажется мне для цивилизации необходимым.
КАТОЛИЦИЗМ, КЛАССИЦИЗМ, МОНАРХИЗМ?
Вот такой феномен: чем выше поднимается человек по лестнице, ведущей его к небу, тем консервативней, реакционней, антидемократичней становятся его взгляды. Исключений — нет. Но среди бессчетных примеров, наверное, нет более яркого, чем Томас Стернз Элиот.
Он и не скрывал свою реакционность, даже эпатировал ею, заявляя о своей приверженности к католицизму, классицизму и монархизму (Новалис!). Как там у Маэсту? — "Бог, Родина и Король!". Но ведь и у всех российских гениев — от Пушкина и Гоголя до Достоевского и Соловьёва — тот же лозунг. О своей любви к царю твердит Гоголь: "Государство без полномощного монарха — автомат", "Государь есть образ Божий", "в Европе не приходило никому в ум определять высшее значенье монарха", "Человеку не следует знать, есть ли какие-нибудь другие книги, кроме святых", "У нас дворянство есть цвет нашего народа…". То же — у Сковороды, то же — у Розанова, то же — у Мережковского…
Антилиберализм Элиота (как, впрочем, многих художников-модернистов, отличающихся глубиной проникновения в человеческое существование) подпитывали не только политические реалии времени, но и "власть эмоций", ограничивающая интеллектуальные способности масс. Меркантилизм политических партий и народных масс, приоритет выгоды или интереса, неуправляемые эмоции и вожделения — вот что оскотинивает жизнь, понуждая элиту подозрительно относиться к либерально-демократическим идеям оздоровления неразвитого, незрелого общества.
Как мыслитель, как метафизик, Учитель Бэббит относится к тем, чей взгляд обращен назад. То, что мы видим, и то, что знаем, делит нас на две группы: верящих в будущее и почитающих прошлое. Не имея оснований доверять грядущему, Элиот выражает недоверие и к так называемому прогрессу. "Элиот обращается к прошлому как к эталону, при сравнении с которым настоящее оказывалось осужденным". В сущности, это была боязнь неконтролируемой истории, страх перед революционными потрясениями, осознание иррациональности политической стихии на крутых переломах истории.
Но дело не только в этом. Элиот видел болезнь эпохи в неспособности принять на веру представления о Боге, мире и человеке, которые питали наши предки, в неспособности испытывать к Богу и человеку такие чувства, какие испытывали они. А когда исчезает религиозное чувство, сами слова, в которых люди стремились его выразить, лишаются смысла. Как считал М. Мёррей, католицизм отстаивает принцип непререкаемой духовной власти, сосредоточенной вне индивидуального мира; тот же принцип отстаивает в литературе классицизм. Связь глубокой веры и классицизма сокровенна: нельзя поддерживать идею, обозначенную как "классицизм", не признав своей зависимости от сил, находящихся вне индивидуального мира человека. "Человек, подлинно глубоко заглянувший в самого себя, в итоге услышит глас Божий" — это в равной мере принцип классицизма и религии. Манера пророческих откровений, ярко выраженная в стихах цикла Ариэль и трагедии Убийство в Храме, помимо прочего, подчеркивает этот принцип.
Общественную функцию поэзии Элиот видел не в гражданственности, а в поэтичности, долг поэта — не в служении массам, а в развитии культуры и языка.
В "Пепельной среде" он умоляет "сестру под покрывалом" просить заступиться за "малых детей у ворот, что не хотят удалиться и не умеют молиться", за тех, кто "дрожит, перепуган делами своими, и упорствует в мире, и отрицает в последней пустыне меж скал". Так же как Элюар в "Свободе", Элиот заклинает жизнь возвыситься до вершин абстрактной идеи, но его расщепленная личность не может стать цельной под знаком идеи. В вере он не обретает новой творческой силы. Его сугубо личная поэзия также не является проповедью. В то время как мысль заняла уже почетное место в храме, "я" художника все еще обретается у врат его. В стихах говорится о желании и бессилии обрести веру, и душевные муки, следует заметить, порождены не разумом, а тем, что разум утратил господство над личностью. В поэзии Элиота поставлен следующий вопрос: зачем отказываться от себя самого, если личность твоя тебе не подвластна, какой смысл сохранять верность себе, если личность твоя не обладает цельностью, являющейся предпосылкой верности?
Заслуга Элиота — не только его творчество, но его моральная и религиозная оппозиция духу времени. Наверное, не только сами по себе, но благодаря этой оппозиции, его поэтика и эстетика оказались столь влиятельными.
Элиот мыслил категориями вечности. Его стремление вырваться за пределы исторического процесса означает не "повернуть историю вспять", а как раз наоборот — вычленить из нее неизменное и, следовательно, главное, основное "недвижности круговращенье". Ведь чем ретроград отличается от прогрессиста? Там, где первый, видит шелуху сиюминутности, второй усматривает смысл бытия. Решить историю можно только уничтожив ее. Это и делал Элиот своим творчеством.
И всё всегда сейчас…
Если можно прогрессировать в реакционности, то поздний Элиот — самый "прогрессивный" мыслитель, начисто отрицающий свою собственную на что-то надеявшуюся юность. В Четырех квартетах, перечеркивая собственное бунтарство, он заодно отвергает и свое прошлое слово.
Ф. О. Маттисен: "Его главной темой было — сколь многое в современной жизни просто смерть".
ЕВРОПЕЙСКОЕ ДРЕВО
В самом высоком смысле слова Элиот — гражданин мира. Гражданин мира по воспитанию, мироощущению, поэтике, культурному чувству. Главная тема его эссеистики — идея единства мировой культуры.
Само по себе искусство никогда не совершенствуется, а только видоизменяется материал, который оно использует. Поэт должен осознавать, что европейская мысль, национальный образ мыслей постоянно изменяется и развивается, вбирая en route весь предшествующий опыт, не отвергая ни Шекспира, ни Гомера, ни наскальные изображения Мадленских рисовальщиков. Это развитие (возможно — совершенствование, безусловно — усложненность) не означает прогресс.
Различие между настоящим и прошлым заключается в том, что осознание настоящего есть знание прошлого лучшим образом и в большей степени, чем может продемонстрировать даже само прошлое.
Ни одна нация, ни один язык не смогли бы достичь того, что имеют, если бы то же искусство не процветало в соседних странах и в других языках. Мы не сможем понять ни одну из европейских литератур, не узнав как следует другие. Изучая историю европейской поэзии, видишь, как тесно переплетаются нити взаимных влияний.
Для здоровой европейской культуры требуются два условия: культура каждой страны должна быть неповторимой, и различные культуры должны понимать свою взаимосвязанность.
Элиот понимает поэзию как живое единство всех когда-либо созданных стихов. Отсюда, кстати, постоянная смена речевых пластов, ярко выраженная коллажность.
Общее для всех наследие и задача, общая для всех, объединяет художников, сознают они это или нет; следует признать, что такое единство по большей части остается неосознанным. Я полагаю, что неосознанная общность связывает истинных художников всех времен.
Поэт не является выразителем собственного "я", он своего рода медиум, лишь медиум, а не личность, в ком впечатления и опыт соединяются особым и неожиданным образом. Впечатления и опыт, имеющие значение для поэта как человека, могут отсутствовать в его поэзии, а те, которые становятся значимыми в поэзии, могут играть совершенно несущественную роль для него как личности.
Главная концепция поэзии — новое видение мира. Чистая поэзия неосуществима, ибо поэзия — противовес самообману, "подмене жизни". Цель поэзии — "освободиться от ограниченностей своего времени и освободить поэта от ограниченностей его эпохи". Классицизм для Элиота — тип мышления, всеохватность, универсальность, целостность, зрелость (а не период в истории литературы). Классика — порождение зрелой мысли, исключающей провинциальность в любых ее формах.
Культура — это открытость: открытость влияниям, иным мнениям, внешним и внутренним воздействиям.
Идеи, с которыми вы не соглашались, мнения, которые вы отвергали, были так же важны, как и те, что вы сразу принимали близко к сердцу. Вы изучали их без предубеждения веря, что почерпнете в них новые знания. Иначе говоря, мы считали само собой разумеющимся наличие интереса к идеям как таковым, чувство восторга, испытываемое в свободной игре интеллекта. И дело, которым мы занимались, состояло не столько в том, чтобы определенные идеи возобладали, сколько в том, чтобы интеллектуальная активность поддерживалась на высочайшем уровне.
Ранее я высказывал предположение, что культуры различных европейских стран, воздействуя в прошлом одна на другую, извлекали для себя великую пользу. Я позволил себе сказать, что та национальная культура, что добровольно самоизолируется или отрезана от других по независящим от нее обстоятельствам, терпит потери.
Доминирующей силой, создающей общую культуру народов, каждый из которых имеет свою отличную от других культуру, является религия. Но, пожалуйста, не понимайте мои слова превратно. Это не проповедь: я никого не собираюсь обращать в свою веру. Я лишь констатирую. Я не столько забочусь о современных христианах, я говорю об общей традиции христианства, которая сформировала Европу в нынешнем ее виде, и о тех общих элементах культуры, которые принесло с собой христианство.
Единство культуры, в отличие от единства политической организации, не требует от нас одной лояльности: оно как раз предполагает разнообразие. Неверно, что единственный долг личности — долг перед государством.
Мы можем придерживаться самых различных политических взглядов, но наша взаимная обязанность — сохранить нашу общую культуру неиспорченной политическими влияниями. Мы в состоянии по крайней мере спасти то общее достояние, хранителями которого являемся. В мире, ставшем свидетелем такого материального опустошения, как то, которому мы подверглись, этим духовным богатствам также грозит неминуемая гибель.
БЕСПЛОДНАЯ ЗЕМЛЯ
"Бесплодная земля" свидетельствует, что наш век преждевременно одряхлел, настолько одряхлел, что даже не может найти слова, чтобы оплакать собственное бессилие; что он навечно обречен одалживать песни ушедших поэтов и склеивать их воедино. М. Каули
Элиот против истории? Нет, как раз наоборот: важнейший стержневой момент его творчества — это "разрушающий элемент" современной жизни, история. Бесплодная земля — "эпос исторического": само историческое сознание как разрушающее, как знание без милосердия, как болезнь, от которой не спасут ни страх, ни мужество (Поульсен). Сознавая последствия болезни, Элиот не отказывается от сознания, но стремится, пользуясь им, найти истину в состоянии предколлапса. Он обретает ее в католичестве, но, судя по всему, и это не дает ему благодати, ибо всё его творчество свидетельствует не об "осенений и силе", а о бессилии и душевной муке. Разум убежден, воля крепка, но душа не приемлет.
Мощная символика "Бесплодной земли", широкая ученость автора, запечатленная на семи языках, события, разворачивающиеся на трех уровнях, музыкальные отступления, геометрическая четкость — за всем этим и посредством этого поэт утверждал превосходство прошлого перед настоящим.
Прошлое возвеличивалось, настоящему отказывалось в живом чувстве… фонтаны духовной красоты иссякли.
Возможно, это весьма спорный тезис, что величие умерло с Вергилием или Данте — сами Джойс и Элиот творчеством своим доказали обратное, — но было бы примитивным упрощением толковать их в духе Заката Европы: речь шла не столько об искусстве, сколько об утрате утопических иллюзий, не о гении, а об эвримене. Да, Бесплодная земля вела к социальному размежеванию, но не на бедных и богатых, а на умных и глупых, на аналитиков-антиутопистов и некомпетентных оптимистов.
В "Бесплодной земле" Элиот развивает выработанные им прежде принципы: символические образы, заимствованные из разных стилевых систем, накладываясь один на другой, раскрывают различные уровни произведения и создают весьма своеобразную полифонию звучания. Поэму Элиота организует сложная система повторов, параллелизмов и контрастов. Он идет вослед Вагнеру, опираясь на "последовательное и строго методическое использование системы лейтмотивов", которая ведет к полному слиянию поэтической образности с философской идеей "Бесплодной земли". Однако сама пессимистическая концепция жизни роднит его не столько с автором "Кольца Нибелунгов", сколько с Джойсом…
Бесплодная земля мифологична не оттого, что сам автор в комментариях раскрывает замысел спрятать в ней "распятого Бога", знание о котором почерпнуто им из Золотой ветви Фрезера, — поэма мифологична (и метафизична) по своему духу и своей глубинной структуре.
Символично, что Бесплодная земля, создавшая Элиоту славу литературного мэтра, появилась в год завершения Джойсом Улисса и Прустом В поисках утраченного времени.
Я категорически не согласен с критиками, интерпретировавшими эти шедевры как реакцию интеллектуалов на мировую бойню, как мироощущение европейской интеллигенции 20-х гг., как "нервное истощение, распад сознания, копание в самом себе, скуку, трогательные поиски осколков разбитой веры симптомы того психического недуга, который свирепствовал в Европе". Сам Элиот дал отповедь истолкованию Бесплодной земли как социального документа времени.
Я не люблю слово "поколение", которое стало талисманом в последнее десятилетие. Когда я написал поэму "Бесплодная земля", некоторые из доброжелательных критиков говорили, что я выразил "разочарование поколения", но это — чистейший вздор. Возможно, я и выразил, как им кажется, их иллюзию разочарования, но это не было главным в моем намерении.
Главным в его намерении было передать не трагедию момента, а трагедию бытия, абсурд существования, коренящийся в самой жизни. В этом отношении поэма близка духу Ада Данте, рисующего мир похоти, лжи, эгоизма, выгоды, духовного оскудения и нравственной деградации. Впрочем, все творчество Элиота компланарно целостному философско-поэтическому видению мира Вергилием, Данте, Шекспиром, чьими реминисценциями пронизаны многие его произведения. Понимая общность задач, поставленных им в Бесплодной земле и Джойсом в Улиссе, интерпретируя использование Джойсом мифа как эквивалента сущности жизни, в статье "Улисс", порядок и миф, Элиот писал, имея в виду и себя самого:
Использование мифа, проведение постоянной параллели между современностью и древностью… есть способ контролировать, упорядочивать, придавать форму и значение тому громадному зрелищу тщеты и разброда, которое представляет собой современная история.
В Элиоте жило то внутреннее, метафизическое, глубинное чувство зла, отсутствие которого порождает самые зловещие утопии "осчастливливателей человечества", еще больше умножающие это зло. Мне кажется, всё творчество Элиота — развернутый ответ величайшего поэта всем "осчастливливателям", Марксам и Лениным. Это чувствовали его критики и этого не скрывал он сам. После смерти Элиота А. Л. Мортон писал:
Мы чувствовали — наконец-то пришел поэт, разделявший нашу тревогу об условиях существования в нынешнем мире, не желавший изображать дело так, что всё прекрасно, не желавший бежать от правды в какой-нибудь самодельный игрушечный мир.
Сам Элиот говорил об этом на языке символов: "Я покажу тебе ужас в пригорошне праха". Эта мало кем понятая строка — целая философия антиутопизма, обличение недальновидности строителей рая на земле, обещающих человеку вечное счастье вечной молодости. Согласно мифу, Кумекая сивилла Амалфея, которой Аполлон пообещал выполнить любую ее просьбу, попросила себе столько лет земного счастья, сколько пылинок уместится в ее горсти, забыв при этом оговорить условия, забыв, что существует такая правда жизни, как время и старость. Аполлон выполнил ее просьбу — она стала живым мертвецом, вечной дряхлой старухой.
Обещаемый всеми "оптимистами" рай на земле — худший вид смерти: смерть при жизни — такова ведущая тема Бесплодной земли. Победить зло можно не созданием утопических химер, но восстановив цельность добра, то есть обратившись к его вечному источнику — Богу.
Бесплодная земля — это поэтический Улисс. Герой опустошенного человечества не ограничен ни временем, ни пространством, он тысячелик: Тирезий из Финикии, рыцарь Святого Грааля, шекспировский Фердинанд, Святой Августин и Будда одновременно. Это мифотворческая поэзия. Антология сознания, скажет Сэлинджер. Поэт виртуозно создает настроение тоски (как затем Тарковский в Ностальгии), фиксирует многообразие психических состояний, передает иррациональные мотивы бытия.
"Человечество безнадежно болеет, и лекарства от этой болезни нет". Нет, лекарство есть: Бесплодная земля!
В том и состоит успех поэмы: она предостерегает человечество от нас…
Нарастающий хаос бряцающего оружием, ощерившегося войной мира не мог не способствовать постижению его сути в столь ярких проявлениях. Утрата ценностей и иллюзий, рост духовного напряжения, упадок массового, торжество рационального вели век к самой глубокой мистике из когда-либо подаренных человечеству. Уход Элиота в мистику вполне закономерен: надо быть бесчувственным человеком, ко всему безразличным, чтобы перед апофеозом дурной рациональности не впасть в религиозный экстаз.
Да, Бесплодная земля — острое ощущение убожества мира. Даже невнятность и странность поэмы суть изобразительные средства, адекватные беспомощности и унылости бытия.
Толпа текла по Лондонскому мосту;
Их было столько — я не думал,
Чтоб стольких смерть могла сломить.
Короткие не часто раздавались вздохи,
И каждый под ноги себе смотрел.
Текла на холм…
Элиот виртуозно владел стихотворной техникой ассоциации, этим средством обращения к подсознанию; именно оно позволило ему проникнуть в суть зла и сделать явным глубоко затаенный душевный надлом поколений, освободившихся от утопически-романтических иллюзий.
В мерцаньи
Изношенные напряженные лица
Пустяком отвлеченные от пустяков
Прихотливо лишенные выраженья
Цепенеют в напыщенной вялости
Люди и клочья бумаги в холодном ветре
Который дует к началу и после конца
Влетает в нечистые легкие
И вылетает наружу. Ветер.
Время между концом и началом.
Извержение отлетающих душ.
Главная идея Бесплодной земли, если может быть таковая у Элиота, продолжает и наследует герантионову неизбежность возмездия за растрату жизни. Разрозненная конструктивистская мозаика, кинематографический (Эйзенштейн!) монтаж сцен, эпизодов, реминисценций вращается вокруг темы скитания-поиска. Здесь всё сосуществует: реальность, измышленность, действительность, воображение, реалии, яркие зарисовки, рациональность, абсурд.
Подтекстом, фоном является легенда о Святом Граале, реконструированная Джесси Уэстон. Впрочем, Элиот использует и другие версии, в том числе вагнеровского Парсифаля. Грааль — и магический талисман, снимающий заклятие бесплодия, и связанный с культом умирающего и воскрешающего бога обряд инициации, и чаша Христа, и… тщетность избавления от недуга. Такова новая интерпретация граалевскои легенды: момент насилия короля над хранительницами чаши. Уэстоновский вариант привлекает Элиота — он признается в этом в примечаниях-мистификациях — архетипич-ностью, то есть возможностью вскрыть богатства исчезнувшего сознания, скрыто содержащиеся в нашем.
Кстати, а зачем ему понадобился комментарий? Это была еще одна дань Данте, который в Vita Nova, впервые соединил поэзию и свои пояснения к ней.
М. Каули:
Семистраничный комментарий к "Бесплодной земле", в котором Элиот демонстрирует свою эрудицию и прослеживает елизаветинские или итальянские источники того, что нам казалось самым для него заветным, было для нас сильнодействующим лекарством.
Джон Бишоп, выпускник Принстона, сказал мне, что взялся за итальянский с тем, чтобы в полной мере оценить строки из Данте, перевод которых Элиот дает в примечаниях.
Мифологический фон необходим Элиоту как декорация безвременья — той вечности, на подмостках которой жизнь проигрывает свои фарсы. Но миф — не только фон, но и способ контроля неконтролируемого — современной истории. Чтобы лучше понять хаос происходящего, нужно хорошо разглядеть его прах.
Вообще же дух поэмы непередаваем: ассоциации, символы погибают от дешифровки. Комментарии необходимы лишь как нить Ариадны: без нее непосвященный сразу заблудится.
ПОЛЫЕ ЛЮДИ
Всё это распространенные
Развлеченья, наркотики и сенсации
И так будет вечно, особенно во времена
Народных бедствий и смут.
Стало банальностью, промелькнувшей и на этих страницах, будто главной темой Элиота была смерть. Это — абсурд: никто и никогда не писал только о жизни — о правде жизни, — как это делал Элиот. Ибо разве боль — не самое жизненное проявление жизни? Ибо разве гневный вопль протеста против общественного бесплодия — не жизнь?
Не тяга к смерти; наоборот
Нелепость бесплодного грустного времени
Между концом и началом:
Нелепость умирания. Нелепость
Жизни для смерти.
Нелепость любви, рождающей
Для погребения. И умирающей
Столь скоро. Нелепость времени,
Вносящего в вечность ничто.
Желание преодолеть
Ограничение времени. И
Тщетность…
Основная тема его поэзии — не смерть, но скорбь. Тоска о человечности, которая не утеряна, но которой еще не было. Он и к религии обращается как к прибежищу — последней надежде.
Уже в Геронтионе изображено типичное состояние сознания, нечто аморфное, неопределенное, окарикатуренное обрывками идей, неразрешимыми мысленными противоречиями: всё это — для передачи духовной судьбы поколения Геронтиона.
Наша доблесть
Порождает мерзость и грех. Наши бесстыдные
преступления
Вынуждают нас к добродетели.
Это слезы стекают с проклятого иудина дерева.
Великое ничтожество природы, суини эректус, творит свою тщетную историю, где всё — ложь и обман. "Вдумайся" Геронтиона — ни к кому не обращенная ирония, риторика самоанализа, который тоже бесплоден. "Мы" иллюзорно: оснований для общности нет. В истории все — "они". ("Мысли сухого мозга" — таков безличный итог жизни Геронтиона, безличного "старикашки", перед лицом смерти").
Мысли сухого мозга во время засухи.
Плюс разброд восприятия: высокая метафизика и скотство, любовь и смерть, шепотки бессмертия.
Временами он стилизуется под пророка, вещающего о судном дне:
Вот как кончится мир
Вот как кончится мир
Вот как кончится мир
Не взрыв, но всхлип
Так умрет воздух
Так умрет земля
Так умрут вода и огонь,
но гораздо чаще и, чем дальше — тем больше, он размышляет не о грядущем, а о вечном, неизменном, непреодолимом.
Не взрыв, а всхлип… Стоп, здесь что-то веберновское… веберновский крик, стон… Экспрессия великой поэзии — как парафраза к экспрессионизму великой музыки.
Интерпретация Полых людей как неверия в человека, как ощущения его пустоты, бессмысленности жизни, поэтизации смерти — вот уж абсурд! Неверие в человека — это когда: "Велик наш край — он просто рай".
Поэма — предупреждение. Поэтический Римский клуб. Не навязчивая идея гибели мира, не распад человеческой личности, а вопль отчаяния, попытка обратить внимание на бодро идущих к своему концу, то есть прежде всего — на нас…
Мы полые люди,
Мы чучела, а не люди
Склоняемся вместе
Труха в голове,
Бормочем вместе
Тихо и сухо,
Без чувства и сути,
Как ветер в сухой траве
Или крысы в груде
Стекла и жести
Нечто без формы, тени без цвета
Мышцы без силы, жест без движенья…
Каждое слово — о нас, каждая буква…
Пятичастная сюита — так критики называют эту поэму — явилась как бы завершающим аккордом к симфонии Бесплодной земли, в котором сконцентрированы все ее мотивы и все поэтические находки.
В "Полых людях" мотив прижизненной смерти реализуется до конца. Знакомые образы бесплодной земли: череп, кости, крысы, сухая трава, осколки стекла, битый камень, пустынные долины — вновь возникают в сюите. Знакомое смешение стилей, уровней: в "Бесплодной земле" джазовые ритмы сплетаются с оперными партиями и хорами, здесь преобладает соединение nursery rhymes* со словами католической литургии. Короткие рифмованные строки задают нервный ритм, в то время как отсутствие строфических вариаций, преобладающая равносложность, равноударность строк в сочетании с множеством повторов, параллельных зачинов, придаточных, приложений придают сюите монотонность, не свойственную "Бесплодной земле". Монотонность эта подчеркивает мертвенность, автоматизм существования "полых людей". Лишенные человеческих свойств, "люди-чучела" встречают свой конец и конец мира не воплем ужаса, а хныканьем (whimper).
* Побасенки (англ.).
Для него путь любви пролегает через самоосуждение (Данте!); полым людям это непостижимо: всё, на что они способны, — это совершать свой неизменный ритуал бессмысленно-холопского существования.
В сущности, Учитель Бэббит возвращает нас к извечной мудрости древних схолархов и средневековых мистиков об очищении воли безнадежностью, покаянием и отречением от вожделений: в помыслах о небытии обрести надежду на обновление жизни.
И еще: слово и мир несовместимы: свет истины и тьма жизни…
Встал против Слова немирный мир…
Мотив пустыни — реминисценция на тему пророчеств Иезекииля и Екклесиаста:
Что там за корни в земле, что за ветви растут
Из каменистой почвы? Этого, сын человека,
Ты не скажешь, не угадаешь, ибо узнал лишь
Груду поверженных образов там, где солнце палит,
А мертвое дерево тени не даст…
Вот мы видим германский пейзаж, который сменяет пустыня, где Иезекиилю и Исайе явились их пророческие видения, предвещающие запустение и прах. "Вот Господь опустошает землю и делает ее бесплодною". А вот прорицания уже сбылись — каменистая пустыня, усеянная сухими костьми…
А вот виденье "толп, шагающих по кругу"…
Призрачный город
Толпы в буром тумане зимней зари,
Лондонский мост на веку повидал столь многих…
Вновь этот образ возникает в V части: "Орды лица закутав роятся/ По бескрайним степям". Элиот усиливает его благодаря аллюзиям из Бодлера и Данте. Фраза: I had not thought death had undone so many* — взята непосредственно из третьей песни "Ада", в которой она звучит так: "Ужели смерть, столь многих истребила". Следующая строка: Sighs, short and infrequent, were exhaled ** — из четвертой песни. Обратившись к "Божественной Комедии", уясняем оттенки особого смысла элиотовского фрагмента. В песне третьей Данте вступает в преддверие Ада, где подвергаются каре ненавистные ему "нерешительные" — "Жалкие души, что прожили, не зная/ Ни славы, ни позора смертных дел". "Вовек не живший, этот жалкий люд" — вот кто населяет и элиотовскую бесплодную землю.
* Я не думаю, чтобы смерть истребила столь многих (англ.).
** Слышались вздохи, короткие и прерывистые (англ.).
А вот — столь часто повторяющийся у Элиота мотив поруганной Филомелы, напоминающий о вечном и тяжком преступлении против женщины: вульгарные "леди" за столиком дешевого паба, обсуждающие незадачливое поведение своей товарки:
Стыдись, говорю я, ты стала развалиной.
(А ей всего тридцать один).
— А что я могу, — говорит она и мрачнеет,
Это всё от таблеток, тех самых, ну чтобы…
(У нее уже пятеро, чуть не загнулась от Джорджа).
А вот мотив Тристана и Изольды: где ты сейчас, моя ирландская дева? взгляд назад; непосильность любви, фарс гадания ряженой Созострис — "Скажи мне, Господи, кончину мою и число дней моих" — сатира на демонизм новоявленных прорицателей истории…
Цитации, аллюзии, реминисценции поэт использует отнюдь не как доказательство нищеты современного поэтического словаря и не для того, чтобы устами почивших поэтов восславить прошлое. Элиот не столько противопоставляет времена, сколько смещает их. К литературным заимствованиям он прибегнул с той же целью, с какой обратился к мифу. Маттисен справедливо охарактеризовал это обращение как "стремление проникнуть в самую суть развертывающейся в жизни человеческой борьбы между переплетающимися друг с другом добром и злом, тем самым проникая к основным силам, движущим человеческой природой".
И если призывы Будды и Св. Августина, метаморфозы Филомелы и присутствие в поэме Тиресия:
А я, Тиресий, знаю наперед
Всё, что бывает при таком визите…
— в трактовке Элиота подчеркивают неизменную животность и низменность человеческой природы, с которой приходится постоянно вести борьбу, то упоминание Карфагена, битвы при Милах символизирует извечность агрессий и войн, "дурную бесконечность" круговорота истории. Поэтому не следует удивляться трансформации снующих и спешащих клерков (этих живых механизмов огромной машины — бизнеса) в сонм мертвых душ, обитающих в преддверии Ада, не следует недоумевать, почему, обращаясь к одному из них, Стетсону, лирический герой восклицает: "Стой, ты был на моем корабле при Милах!". Казалось, куда уместно напомнить о встрече на Сомме или под Верденом. Но для Элиота это различие несущественно. Вот почему в последней, пятой части поэмы "Что сказал Гром" в один ряд выстраиваются уже погибшие и умирающие цивилизации:
Рушатся башни
Иерусалим Афины Александрия
Вена Лондон
Призрачный…
Но способны ли люди прислушаться к предостережениям? Способны ли выйти из тюрем собственных душ? Может ли поэт повлиять на смысл жизни полых людей?..
Нет, всё это непередаваемо… Это надо читать… Но чтобы это читать, надо, как минимум, не быть полыми людьми на бесплодной земле.
ПРОШУ ЗАКАНЧИВАТЬ: ПОРА
Добрночи, Билл. Добрночи, Лу. Добрночи, Мей,
Добрночи. Угу. Добрночи.
ПРИРОДА ПОЭЗИИ
И разве в Бесплодной земле и Полых людях Элиот не подтвердил социальность поэзии? И разве он не говорил о том, что значимость и весомость поэта определяется его связью с другими? — "Он не поддается изолированной оценке. Вы должны по контрасту поместить его в компании мертвых". И разве не он восстал, как восстают революционеры, против бездушной власти традиции, мертвых догм и закостенелых представлений? И разве не этот закоренелый элитарист говорил: "Поэзия народа черпает свою жизнь из народной речи и в свою очередь дает ей жизнь. Она представляет высочайшую точку ее сознания, ее величайшую силу и самую тонкую ее чувствительность"?
Поэзия — не средство для излияния чувств, говорил он, — напротив, это способ бегства от них; поэзия — отнюдь не средство выражения своей личности; напротив, это способ бегства от личности. Ратуя за безличную поэзию, Элиот требовал установить ценность poetry as poetry. He выражать чувство, а создавать поэтические формулы душевных состояний, не упрощать, а усложнять переживание, не примитивизировать форму, а делать ее изысканной и утонченной.
Разрушая викторианскую эстетику, он видел в поэзии средство освобождения от эмоций. Он не верил в восторженность, возникающую при соприкосновении с прекрасным, и презирал рефлексию как таковую: "Когда мы чего-либо не знаем, мы всегда пытаемся заменить мысль переживанием". В чем же причина его недоверия к проявлению чувств? Распад чувствительности результат не столько позитивистского духа времени, сколько веры в поэта как медиума, способного выразить надличное и сверхиндивидуальное. Такой поэт призван не передавать свои впечатления, а должен стремиться к уничтожению личностного в процессе творчества — ради возвышения и объективации произведения искусства.
Зачем Элиоту понадобилась деперсонализация творчества? Вслед за Реми де Гурмоном он искал не преходящее, а исконное, традиционное, вечное, да и саму традицию воспринимал не как уход от действительности, а как вневременную действительность, в которой "прошлое — это современное".
Мы с удовольствием останавливаемся на свойствах поэта, отличающих его от предшественников. Мы пытаемся найти то, что может быть выделено и чем можно наслаждаться. Если же мы подходим к анализу творчества поэта без подобной установки, мы нередко обнаруживаем, что всё лучшее и индивидуальное в нем оказывается именно тем, в чем с особой силой проявляется бессмертие ушедших поэтов, его предшественников.
Значение традиции исключительно велико. Ее нельзя унаследовать, но можно выработать упорным трудом. Это предполагает наличие у поэта исторического чутья, которое обязательно для всех, кто хочет остаться поэтом, достигнув двадцатипятилетнего возраста. А развитие исторического чутья требует ощущения не только того, что прошлое прошло, но и того, что оно присутствует в настоящем. Историческое чутье заставляет поэта писать так, как видит жизнь современность, и так, как если бы вся литература Европы, начиная с Гомера, продолжала жить одновременно. Писателя делает традиционным… историческое чутье. И именно оно вынуждает его остро чувствовать и сознавать свое место в истории, переживать свою современность.
Впрочем, элиотовская "деперсонализация" поэзии, отказ от личностности, субъективности, осуждение индивидуального начала — сильно преувеличены. Дело в том, что продолжая флоберовскую традицию в эстетике, следуя философии Брэдли, главным принципом которой была "самореализация через самопожертвование", Элиот видел прогресс художника в степени самоотречения. Как и Брэдли, он считал, что сознание невозможно отделить от сознаваемого, что нет чистой субъективности, а есть "моменты опыта", в которых сплавляется воедино "всё, что мы чувствуем, делаем и являем собой". Это не отрицание индивидуальности — это требование подняться над ней, стать "голосом бытия". Это не "деперсонализация" — это отказ от сентиментальности, риторства, торговли эмоциями.
Есть два вида безличности: один доступен простому умелому мастеру, второй достигается лишь зрелым поэтом. Безличность второго типа состоит в том, что поэт, исходя из концентрированного личного опыта оказывается способным выразить всеобщую правду, сохраняя специфические черты своего опыта, создать общий символ.
Элиот полагал, что патетика в поэзии — знак творческой немощи. Поэт лишен права на декламации, ибо они несовместимы с мудростью. Поэзия суверенная область художественного творчества, в которой "всплескам эмоций", экстазам самоупоения или проповедям мудрец обязан противопоставить новые перспективы видения мира, выявить его глубинные измерения. Поэзия — особый тип художественного мышления, обладающего цельностью, зрелостью, всеохватностью, глубиной, новизной. В этом отношении образцами могут стать Вергилий и Данте, в какой-то мере — Бодлер.
Классика — это зрелость, наиболее полно и целостно передающая дух эпохи, но не ее ограниченность! Категорический императив эстетики Элиота: "Освободиться… от ограниченностей своего времени и освободить поэта… от ограниченностей его эпохи". Развеять иллюзии — вот первейший долг поэта.
Чтобы понять критику Элиотом "личностного начала", надо хорошо понимать, что он под ним подразумевал, а подразумевал он — человеческие фикции, утопии, эмоции, интересы, иными словами, поверхностное отношение художника к миру, "слишком человеческое", несовершенства человеческой природы вообще. "Деперсонализация" — не умаление конкретной мудрости поэта, но возвышение над "средним", поверхностным, массовым. Высокая поэзия — суть преодоление одномерности, заинтересованности, эмоциональности, самоупоения:
Поэзия не свободное выражение эмоции, а бегство от эмоции. Это — не выражение личности, а бегство от личности. Но, конечно, тот, кто наделен личностью и эмоциями, понимает, что означает бегство от них.
Отвергая в духе Ф. Г. Бредли антитезу субъект-объект, Элиот видел целью искусства восстановление "непосредственного опыта", момента слияния субъекта и объекта, эмоции и стоящей за ней реальности. Поэтическое выражение должно "вырастать" из предметной реальности, нести ее в себе. "Единство восприимчивости" художника — это его способность добраться до глубин изображаемого бытия, обнаружить праначало, "лежащее в основе чувственного, интеллектуального, нравственного опыта поэта". Таким единством были наделены, например, английские поэты-метафизики.
Фактически Элиот требовал от поэта того же, что Фрейд или Юнг от психоаналитика — погружения в глубины бессознательного и бытийного одновременно, в глубь сущностей и времен. Он даже считал поэта старше, чем другие люди.
Элиот дал переопределение глубинного — auditory imagination: "То, что я называю "слуховым воображением", — это чувство слога и ритма, проникающего гораздо глубже сознательных уровней мышления и чувства, придающего силу каждому слову; оно опускается до самого примитивного и забытого, возвращается к истокам…".
Элиотовская "деперсонализация" — не что иное, как суперсимволизация, юнговская архетипизация, сознательная мифологизация творчества. Поэт "медиум, а не личность, в котором впечатления и знания сочетаются прихотливым и неожиданным образом".
Это суждение созвучно мыслям его современницы Вулф о природе творчества. Родственно оно и главному творческому принципу сюрреализма требованию "автоматического письма". Элиот осознал опасность крайних суждений и вскоре переключил внимание с регистрирующей функции сознания на организующую. В эссе "Метафизические поэты" он уже пишет: "Когда поэт полностью готов к своему труду, его ум постоянно схватывает общность разрозненного опыта и сплавляет его воедино".
Таким образом, его отличие от Вулф в понимании задачи писателя состоит в том, что она видит ее в фиксации отдельных разрозненных "моментов бытия" (moments of being) или "моментов видения" (moments of vision), в то время как Элиот — в организации, "формовке" путаного, разрозненного и прихотливого материала.
Элиот требовал от поэта быть философом, психологом, мудрецом — искать сущности, смыслы, непреходящие начала. Критически относясь к деятельности профессиональных философов, он возлагал надежды на "метафизических" поэтов философским абстракциям предпочитал поэтическую "логику воображения", поэтическую интуицию, поэтический синтез чувства с мыслью, формы с глубиной содержания. Поэзия — это дисциплина, сила традиции, преемственность, воссоздание ценностей. Задача поэта — не инвентаризировать памятники ушедших эпох, но активно воздействовать на прошлое, открывать в нем новое и вечное, осознавать бессмертие.
Элиоту принадлежит глубочайшая идея индивидуализации традиции, обогащения традиции новыми прочтениями, ценностями, перспективами.
Ни один поэт, ни один художник не обретает свое значение изолированно. Значимость поэта возможно оценить лишь в его соотнесенности с поэтами и художниками прошлого.
Элиота страшила романтическая сентиментальность, эмоциональность, поверхностность, конкретность — вот почему он требовал универсализации, в известном смысле интеллектуализации творчества.
Поэт интересен или замечателен отнюдь не его эмоциями, рожденными частными событиями его жизни.
Вся поэзия, можно сказать, начинается с эмоций, пережитых человеком в его отношениях с ему подобными, друг с другом, с божественными установлениями и всем окружающим миром… Но даже на самом примитивном уровне выражения функции поэзии никогда не сводятся к тому, чтобы вызвать те же самые эмоции в аудитории.
Задача поэта — "превратить частные и глубоко личные переживания в нечто более значительное и отстраненное, в нечто универсальное и надличностное". Другими словами, речь идет не о деперсонализации творчества, а о желании проникнуть в сокровенную суть вещей, "приникнуть к основным силам, движущим человеческой природой". Речь идет не о бесстрастности, "объективности", рассудочности, а о сокровенности, не о сужении эмоциональной сферы поэта, а о максимальном ее расширении для увеличения объема "материала для поэзии". По выражению одного из поэтов, интеллект самого Элиота "пылал белым огнем", наполняя его поэзию невиданным прежде напряжением, новаторством*.
* Не случайно Нобелевская премия (1948 г.) присуждена Элиоту "за приоритетное новаторство в становлении современной поэзии".
Рассуждения об интеллектуализации творческого акта Элиотом не учитывают широты его эстетических взглядов. "Поэт не знает, что он хочет сказать, — писал Элиот в Трех голосах поэзии. — Он угнетен бременем, от которого должен разрешиться, чтобы испытать облегчение. Или, иначе говоря, он одержим демоном, против которого бессилен, потому что в первоначальном явлении он не имеет ни лица, ни имени, ничего; и слова, из которых он создает поэму, есть форма изгнания этого духа". Чем всё это отличается от романтического вдохновения или от дуэнде Лорки?
Любопытно, что в то время, когда "передовые" и "прогрессивные" требовали "разрушения цивилизации", "реакционный" обскурант Элиот развивал ценности элитарной культуры. Лоуренс громил "насквозь прогнившую культуру", Элиот видел в ней спасение от погромщиков. Наши доказывали единственность своего ущербного соцреализма, Элиот считал, что "обновление поэзии, подобное тому, свидетелями которого мы стали в нашем столетии, не может быть целиком и полностью заслугой какой-то группы поэтов…".
Цель критики, считал Элиот, суть толкование текстов и воспитание вкуса. Самая жизнеспособная критика — самокритика искусного и опытного писателя, чье дарование бесспорно. Но есть критика-искусство и критика-знание. Критик должен обладать чрезвычайно развитым чувством факта, и этот дар незаурядный и нечастый. Чувство факта вырабатывается медленно — оно сродни жизненной мудрости.
Ведь овладеть нужно многими совокупностями различной значимости фактов, и постигнутые нами факты высшей значимости, знание, умение осуществлять контроль соприкасаются с фантазией, уводящей в небесные сферы.
Разумеется, приумножение критических монографий и эссе грозит породить превратную склонность к чтению о произведениях искусства вместо знакомства с самими произведениями; грозит распространением готовых мнений вместо воспитания вкуса. Но факты неспособны портить вкус; самое худшее, что они могут за собой повлечь, — привести к гипертрофии одной склонности, скажем к истории, к древностям, к литературным биографиям, посеяв иллюзию, что эта склонность помогает воспитывать вкус вообще. Поистине же портят вкус распространители готовых мнений либо фантастических идей…
Главную задачу критики Элиот видел в развитии художественного вкуса за счет бесстрастной интерпретации, глубокого, лучше сказать — мудрого, интеллектуального анализа. Критика — это самообновление и импульс к обновлению искусства. Задача критика — обнаружить новые измерения художественного произведения, изменить общепризнанное понимание, реорганизовать прошлое:
Время от времени, каждые сто лет или около того, возникает необходимость в появлении критика, который бы пересмотрел прошлое нашей литературы и расставил бы поэтов и поэтические произведения в ином порядке. Суть такой задачи не революция, а реорганизация*.
* "Новая критика" самого Элиота точно соответствовала этому утверждению.
Размышления о поэзии влияют на самосознание поэтов и позволяют глубже постичь природу поэтического творчества. Критика есть "развитие самосознания", ассоциированное с идеей ценности. Критик не вразумляет, не интерпретирует, не комментирует — критик ловит энтелехию, ищет монаду, развивает вкус.
Критика необходима для поэзии, так как определяет и формулирует необходимые для ее реорганизации пути, предугадываемые самим поэтами лишь интуитивно.
Элиот считал, что "каждое произведение имеет не только собственную жизнь, но и жизнь, обнаруженную в нем другими": самоценность великих творений обогащается ценностями, вкладываемыми в них новыми поколениями.
Масштаб художника Элиот определял не степенью его деперсонализации, а интенсивностью художественного процесса, напряженностью поэтической структуры стиха, оригинальностью угла зрения: "Четко определенный взгляд на жизнь — вот что придает достоинство зрелому поэту".
Показательно, что при анализе творчества Данте, Шекспира, Марвелла, Донна и других художников слова Элиот видел главное его достоинство в свободном выражении личности, человечности, напряженности чувств и мыслей.
Мы часто чувствуем у Шекспира, что драматическое действие на сцене есть символ и тень какого-то более значительного явления из области чувств, причем более реальных, нежели наши.
Элиот никогда не догматизировал собственную эстетику: ни когда требовал деперсонализации, ни когда искал "объективный коррелят", ни когда отвергал биографию и психологию поэта, требуя лишь скрупулезного анализа текста, поэтико-языкового результата творчества. Элиот не страшился противоречий, пересмотров и самоотказов. Открыв "новую критику", дав совершенно новый подход к анализу текста, приведший к поразительным по глубине результатам, он заговорил о пагубности собственного влияния. Не это ли самый верный показатель масштаба?
Элиот никогда не воспринимал ни свою, ни чужие поэтические теории догматически. Со временем он пересмотрел свое отношение к личностному началу, термины impersonal poetry, dissociation of sensibility, objective correlative * исчезли из его обихода. Теория "деперсонализированной" поэзии не исчерпывает его подхода к поэзии, но составляет одну из важных граней этого подхода. Безличность понималась Элиотом широко: и как объективистская бесстрастность, и как способ воплощения и духа времени и всеобщих универсальных чувств и законов человеческого бытия, но никогда — как обезличенность.
* Деперсонализация поэзии, распад чувствительности, объективный коррелят (англ.).
СТРУКТУРА ПОЭЗИИ
Слова — возможно, самый трудный для искусства материал, ибо ими надо пользоваться так, чтобы передать и зримую красоту и красоту звучания, а кроме того, выразить в грамматически оформленном предложении какую-то мысль.
Я буду рассказывать сказку, в которую верю как в быль; сказка звуков пройдет: пусть для вас она — сказка; а для меня она — истина; дикую истину звука я буду рассказывать…
Всех поэтов заботит не только содержание, но и форма, техника, структура, внутреннее устройство, механика, просодия стиха, но в наше время, пожалуй, только двое — Томас Стернз Элиот и Андрей Белый были равно велики в поэзии и ее теории, первый — как творец новой критики и структурализма, второй — как автор теории фигур, аналитик ритмической организации и акустики стиха, соотнесения звука и смысла, вскрытия образа в слове, звуке и ритме. Полное единение формы и содержания в символе — вот чему оба они учили и что сами осуществляли в музыке поэзии. Оба постоянно размышляли над тайнами стихосложения, в поисках секретов поэтической технологии, тайн поэтического ремесла обращаясь к опыту величайших стихотворцев.
В конце Вечная красота будет плодотворна, писал Владимир Соловьёв. Это — самый глубокий, самый эзотерический мотив Четырех квартетов Элиота и… четырех симфоний Белого, интимный смысл лирики обоих.
Я не случайно вспомнил Соловьёва, которому принадлежит идея философского синтеза, "всеединства", многополюсности, во многом тождественная философии стихосложения Элиота.
Всеобщему распаду и хаосу (а именно так был понят переломный характер нашей эпохи Элиотом и многими художниками Запада) Элиот упорно противопоставляет идею единства, примирения враждующих сил, уничтожения противоположностей. "Ощущая весь мир как хаос, художник начинает видеть в поэтической форме как таковой единственно устойчивый аспект существования вещей".
Поэты-новаторы, взломавшие поэтическую традицию, Элиот и Белый не просто отталкивались от традиции, но испытывали огромную тягу к "упорядоченности", измерению, проникновению в нутро поэзии, переложению невидимого и сокровенного на язык строгого расчета.
В их стиховедении такая же россыпь открытий в сфере теории стиха, как в их стихосложении — поэтических новаций.
Такой подход [к форме] в высшей степени характерен для зрелого Элиота, исчерпавшего возможности динамической фрагментарности, почувствовавшего опасность перенасыщения произведения островыразительными приемами, повернувшего в конце 20-х годов в сторону нового стиля, который предусматривал сложную гармонию и строгость форм, в сторону "неоклассицизма". Тяга к "упорядоченности" всегда жила в нем, ее следствием явилось стремление противопоставить собранность стиха той максимальной разорванности, которую он ощутил у ярых пропагандистов свободного стиха Лоуэлла, Лоуренса. Отсюда его отрицательное отношение к прозо-поэмам Олдингтона. Отсюда и вывод, которым он завершил полемику с верлибристами: "Ни один стих не свободен для того, кто хочет сделать хорошую вещь".
Ни Белый, ни Элиот не были "формалистами": если форма превалирует, то гармония исчезает. В эссе о Паунде Элиот писал:
Некоторые думают, что им нравится форма из-за содержания или содержание из-за формы. У совершенного поэта они всегда соответствуют друг другу и предстают как некое единство, иначе говоря, они всегда одно и то же.
И Белого, и Элиота в стихосложении больше всего волнует музыка поэзии: не случайно Элиот пишет статью с таким названием, а Белый — знаменитые Симфонии:
Мои юношеские "Симфонии" начались за роялью в сложении мелодиек: образы пришли как иллюстрации к звукам — из музыки Грига вылупилась "Северная Симфония". Сюжет, образ, слово здесь уступают звуку и ритму, становятся иллюстрациями к ним. Ведущую роль играет музыка, ведомую — литература: Жан-Поль Рихтер, Достоевский, Ницше, Ибсен…
Элиот всегда исходил из равновесия и единства звука и содержания: "Музыка поэзии не есть нечто, существующее отдельно от смысла". Ему был чужд принцип Эдгара По, воодушевлявший Стефана Малларме, — принцип, согласно которому "стихотворение не говорит нечто, оно само есть нечто". "Следует быть осторожным, говоря, что содержание становится менее значимым", реагирует поэт-интеллектуал. Элитарность — да! Но элитарные идеи прежде элитарных форм. Но все ли так просто?
Как поэты, и Белый, и Элиот понимают сложность отношений между смыслом и звучанием, содержанием и мастерством.
Признавая в целом значимость содержания, Элиот в лекции "От По до Валери" развивает мысль о различной степени его значимости на разных уровнях восприятия. Так, поначалу внимание слушателя направлено на содержание. С развитием языкового сознания (the consciousness of language) возникает уровень восприятия, на котором читатель испытывает интерес и к содержанию как таковому, и к способу его передачи, воплощения, т. е. начинает осознавать стиль. На третьей стадии содержание отходит на задний план, теперь оно уже не цель стихотворения, а необходимое средство его реализации. Речь идет о читательском восприятии, но, надо полагать, и поэт проходит эти этапы в процессе творчества.
Как и имажисты, Элиот чувствовал внутренний разлад между материалом и формой и способность формы уничтожить содержание: "Возможно, всё, что материал делает, это повторяет "не так! не так!" перед лицом каждой неудачной попытки формальной организации". Проблема мастерства в том, чтобы придать углубленному содержанию техническое совершенство.
Передать потомству свой родной язык более развитым, более утонченным, более отточенным, чем он был до того, как ты начал писать на нем, — вот высшее достижение, на которое способен поэт как поэт.
Неистребимая искренность слова во все времена отличает хорошего писателя от плохого, а в решающие моменты отличает великого поэта от незначительного.
Тот, кто действительно любит поэзию, знает, обязан знать все ее уровни. Противоречие между техникой и выражаемым чувством — различия неизбежно грубые и причудливые — не будут пугать нас, мы сможем оценить их достоинство, мы сможем понять и учесть схождение пиков, смешение темы и значений, формы и содержания на любом уровне.
Различая звуковой, образный и смысловой уровни слова, Элиот вслед за Паундом на первое место ставил конкретность и точность поэтического слова, "сок смысла", скрытое могущество языка, энергию действия. Слово должно обладать не только силой звука, но быть весомым, зримым, сочным: "Необходимо создавать целый мир из него, сжимая и сжимая слово, пока оно не выпустит весь сок того смысла, присутствия которого в нем мы никогда не подозревали".
…слова,
Из сил выбиваясь, надламываются под ношей,
От перегрузки соскальзывают и оползают,
От неточности загнивают и гибнут.
Комментируя слова Лоуренса о том, что поэзия требует абсолютной прямоты выражения, Элиот писал:
Это то самое, к чему я так долго стремился: творить поэзию, которая была бы поэтичной по существу своему, без всякой внешней поэтичности, поэзию, обнаженную до костей, настолько прозрачную, чтобы при чтении мы обращали внимание не на самые стихи, а лишь на то, на что они указывают. Стать выше поэзии, как Бетховен в своих поздних произведениях стремился стать выше музыки.
Поэзия не должна быть риторством, ибо поэт — не оратор: "Чрезмерное внимание к звучанию слов при их выборе не может не нанести ущерба смыслу". Но, с другой стороны, смешение поэзии и прозы губительно для обеих. Не следует педалировать звук, но нельзя пренебрегать звучностью живого разговорного слова: "Всякая революция в поэзии, вероятно, должна быть возвращением к обыденной речи".
Задача поэта в том, чтобы помочь народу постичь непостижимое, удовлетворить потребность в необъятных ресурсах языка, а также — в развитии языка, в обогащении значения слов, в раскрытии многих возможностей, таящихся в слове; поэт расширяет сферы эмоций и восприятия для других людей, потому что дает им речь, в которой больше может быть выражено.
В понимании музыкальности стиха Элиот следовал Паунду, а не Верлену: "красоты звучания" недостаточно; как и в музыке, красота и выразительность звучания должна быть усилена противоборством звука и смысла. Музыка стиха отнюдь не его сладкозвучие, песенность, напевность, музыка стиха диссонансы и лязги самой жизни.
Было бы ошибкой считать, что вся поэзия должна быть мелодичной или что мелодия есть главный принцип музыкальности. Диссонанс, даже какофония имеют свои права.
Выразительности Верлена, "освобожденной" от косности понятийного смысла, холодной кристалличности Малларме Элиот предпочел лишенную гипнотического ритма конкретную и точную стилистику Эзры Паунда, черпавшего силу в музыкальном многообразии и симфоничности поэзии.
Использование повторяющихся тем так же естественно для поэзии, как и для музыки. Это дает возможность стиху развиваться по аналогии с движением темы в оркестре, ведомой различными инструментами; делает возможным и переходы в стихотворении, подобные различным движениям в симфонии или квартете, обеспечивает контрапунктную аранжировку темы.
Музыкальная структура стиха, считал Элиот, должна дать ритм пульсирующей эмоции с тем, чтобы варьировать напряженность, комбинировать "чистый лиризм" с активностью мысли, аранжировать поэтические идеи и образы. Подобно тому, как Томас Манн в дополнение к Доктору Фаустусу написал еще одну книгу комментариев (традиция Vita Nova), Элиот в Музыке поэзии пролил свет на собственную технику стиха, объяснив многие новшества, на которые он решился, в Четырех квартетах.
Открытия Элиота имели принципиально важное значение для развития англоязычной поэзии. Влияние его кактеоретика было связано с тем, что он потеснил "чистый лиризм", эмоциональность, элемент личного восприятия и восстановил мысль как значащий элемент в поэзии. Изменив отношение к слову, предложив интеллектуальный подход к нему, Элиот переориентировал английских поэтов с "усталой стиховой культуры" символизма, связанной с романтической поэтикой (шире — стилем), на неоклассический стиль.
Фактически найденные Элиотом формы, ритмы, диссонансы — то, что порой именовали ошеломляющей "непоэтичностью", — стали наиболее выразительной техникой для передачи "трагедии бытия".
Именно через овладение стихотворной техникой Элиот сумел… исследовать и сделать ощутимым для всех глубоко затаенный душевный надлом людей того поколения, для которых больше не существовало никаких романтических иллюзий.
ЧЕТЫРЕ КВАРТЕТА
В моем начале мой конец.
Подводя итоги — творчеству и метафизике — в Четырех квартетах, Элиот попытался приблизиться к единственной упорядочивающей силе, в которую верил, — к Божественному Разуму. В Бёрнте Нортоне с эрудицией философа он развивает тему времени, ищет единое измерение, совмещающее все времена.
Настоящее и прошедшее,
Вероятно, наступят в будущем,
Как будущее наступало в прошедшем.
Если время всегда настоящее,
Значит, время не отпускает.
Ненастоящее — отвлеченность,
Остающаяся возможностью
Только в области умозрения.
Снова мы убеждаемся: это измерение — неизменность.
Характерно, что эпиграфом к первому квартету взято гераклитовское "Путь вверх и путь вниз — один путь".
В Четырех квартетах вообще много от Эфесца: темной афористичности, построчной глубины, многосмысленности, музыкальной текучести, бергсоновой длительности, круговращения неподвижности:
Слова, как и музыка, движутся
Лишь во времени, но то, что не выше жизни,
Не выше смерти. Слова, отзвучав, достигают
Молчания. Только формой и ритмом
Слова, как и музыка, достигают
Недвижности древней китайской вазы,
Круговращения вечной недвижности.
Не только недвижности скрипки во время
Звучащей ноты, но совмещенья
Начала с предшествующим концом,
Которые сосуществуют
До начала и после конца.
И всё всегда сейчас.
В соответствии с рассуждениями великого эфесца о превращении вещей, тождестве противоположностей, о единстве четырех стихий — огня, воды, воздуха и земли — Элиот создает поэтический цикл, где каждая из четырех частей воплощает дух одной из этих стихий. Названия квартетов восходят к названиям мест, хорошо знакомых поэту. Бёрнт Нортон — поместье в Глостершире, по соседству с которым жил Элиот, — выражение идеи воздуха. Ист Коукер — деревня в графстве Сомерсет, откуда вышли предки Элиота, — связана с идеей земли. Драй Селвэйджес — название прибрежных скал у реки в Массачусетсе, где прошло детство Элиота, — выражение идеи воды. Литтл Гиддинг — местечко в графстве Хантингдоншир, оплот англиканства — выражение идеи огня.
Все его стихи можно разобрать на эпиграфы и афоризмы; каждая строка научный труд, каждая строфа — философская система; творчество — мироздание.
Самый метафизический поэт,
Поэт жизни и страха, любви и времени,
Ускользающих от обретенья,
Тоскливых правд — струй ненастья,
Трагичного таинства,
Имя которому — мудрость.
Если ты подойдешь
Голым полем не слишком близко,
не слишком близко,
Летней полночью ты услышишь
Слабые звуки дудок и барабана
И увидишь танцующих у костра
Сочетанье мужчины и женщины
В танце, провозглашающем брак,
Достойное и приятное таинство.
Парами, как подобает в супружестве,
Держат друг друга за руки или запястья,
Что означает согласие. Кружатся вкруг огня,
Прыгают через костер или ведут хоровод,
По-сельски степенно или по-сельски смешливо
Вздымают и опускают тяжелые башмаки,
Башмак — земля, башмак — перегной,
Покой в земле нашедших покой,
Питающих поле. В извечном ритме,
Ритме танца и ритме жизни,
Ритме года и звездного неба,
Ритме удоев и урожаев,
Ритме соитий мужа с женой
И случки животных. В извечном ритме
Башмаки подымаются и опускаются.
Еды и питья. Смрада и смерти.
Ассоциации: Бертран, Бодлер, Лотреамон, Киркегор, Паскаль, средневековые мистики, элеаты, гимнические песнопения индусов, Шопенгауэр, Шеллинг, Лафорг, Екклесиаст, Шекспир, Августин.
Я здесь
Или там, или где-то еще. В моем начале.
Что мы считаем началом, часто — конец,
А дойти до конца означает начать сначала.
Конец — отправная точка. Каждая верная фраза
(Где каждое слово дома и дружит с соседями,
Каждое слово всерьез и не ради слова
И служит для связи былого и будущего,
Разговорное слово точно и не вульгарно,
Книжное слово четко и не педантично,
Совершенство согласия в общем ритме),
Каждая фраза содержит конец и начало,
Каждое стихотворение есть эпитафия.
И каждое действие — шаг к преграде, к огню,
К пасти моря, к нечетким буквам на камне:
Вот откуда мы начинаем.
Мы умираем с теми, кто умирает; глядите
Они уходят и нас уводят с собой.
Мы рождаемся с теми, кто умер: глядите!
Они приходят и нас приводят с собой…
Народ без истории
Не свободен от времени, ибо история
Единство мгновений вне времени…
Четыре квартета: четыре стихии, четыре времени года, четыре человеческих возраста, четыре…
Элиот повторил то, что, по его словам, сделал Шекспир: выстроил свои стихи в единую поэму, некую непрерывную форму, успевшую созреть и продолжающую разрастаться.
Пепел на рукаве старика
Пепел розового лепестка.
Пыль, поднявшаяся столбом,
Выдает разрушенный дом.
Пыль, оседающая в груди,
Твердит, что всё позади,
И не надо мечтать о звездах.
Так умирает воздух.
Потоп и засуха в свой черед
Поражают глаза и рот,
Мертвые воды, мертвый песок
Ждут, что настанет срок.
Тощая выжженная борозда
Намекает на тщетность труда,
Веселится, не веселя.
Так умирает земля.
Вода и огонь унаследуют нам,
Городам, лугам, сорнякам.
Вода и огонь презрят благодать,
Которую мы не смогли принять,
Вода и огонь дадут завершенье
Нами начатому разрушенью
Храмов, статуи, икон.
Так умрут вода и огонь.
И. Ф. Стравинский:
Не пытались ли Элиот и я сам ремонтировать старые корабли, тогда как другая сторона — Джойс, Шёнберг — искали новые виды транспорта? Я полагаю, что это противопоставление, которое в прошлом поколении было ходячим, теперь исчезло. Разумеется, казалось, что мы — Элиот и я — явно нарушаем непрерывность, создаем искусство из отсеченных органов — цитат из других поэтов и композиторов, ссылок на прежние стили ("отголоски предшествующих и других творений") — продуктов выветривания, и что это предвещает крах. Но мы пользовались этим и всем, что попадало в наши руки, чтобы перестраивать, и не претендовали на изобретение новых средств сообщения. Настоящим делом художника и является ремонт старых кораблей. Он может повторить по-своему лишь то, что уже было сказано.
ВРЕМЯ
Ни один художник не исчерпывается собой. Его оценка является знаком его отношения к другим. Появление всякого нового произведения искусства влияет как на будущие, так и на предшествующие произведения. После Элиота мы иначе, чем прежде, смотрим на Данте.
Здесь время может течь вспять. Прошлое должно изменяться под воздействием настоящего в той же степени, в какой настоящее определяется прошлым.
То, что происходит, когда создается новое произведение искусства есть и то, что одновременно происходит со всеми произведениями искусства, ему предшествующими. Памятники, которые имеются к сегодняшнему дню, образуют внутри себя идеальный порядок, который, однако, изменяется с появлением среди них нового (подлинно нового) произведения искусства. Но, чтобы завершенность порядка сохранилась при появлении нового, необходимо, чтобы существующий порядок, пусть и очень неприметно, но целиком изменился; таким образом, взаимосвязи, соотношения, сама ценность каждого произведения искусства в ряду других произведений искусства также претерпевают изменение; и так достигается согласие между старым и новым.
Как говорил Вирье-Реймон, лишь одно воспоминание вновь заставляет действовать прошлое и позволяет ему влиять на настоящее.
Подобным образом, качество каждого настоящего заставляет нас пересмотреть всё прошлое.
У. Эко в Открытом произведении выразит эту мысль так: из-за изменения человеческого восприятия художественное произведение в разное время становится другим, не равным самому себе.
Интерес к философской категории времени восходит у Элиота к его докторской диссертации Опыт и объекты познания в философии Ф. X. Брэдли, в которой поэт оспаривает утверждение философа: "мой опыт — это не целый мир", — противопоставляя ему тезис: "субъективное является целым миром".
Субъективные процессы, по мнению Элиота, определяют и "настоящий момент", который при познании истины лишен взаимосвязи с материальным миром. Истина содержится в возвышенных моментах "пережитого опыта", ощущаемого тогда, когда сознание, воспаряясь, молниеносно охватывает различные точки зрения и в воображении человека появляются "неполностью оформленные образы" (half-objects).
Элиот утверждает, что такие образы могут появляться лишь в моменты, когда сознание не связано с материальным и социальным миром. Да и сам процесс, при котором формируются "half-objects", почти бессознателен. При этом Элиот делает акцент на то, что "непосредственный опыт есть вневременное единство. Любой объект, который полностью действителен, независим от времени". Таким образом, из диссертации Элиота следует, что "теперь" в сознании человека существует вне времени и пространства.
"Непосредственный опыт" для Элиота суть "свободное парение" сознания, ощущение момента как непрерывного развития, нечто близкое уже рассмотренному выше принципу "now and here" Джойса.
Потому-то целью Элиота и было изображать само ощущение времени, то есть длящееся сознание. Его поэзия и есть поэзия сознания, доказывающая общность того (времени) и другого (сознания).
Элиота одновременно и угнетало, и пленяло чувство времени. Как поэт он намерен был создавать поэзию, которая вобрала бы опыт всех эпох, продистиллировав его и выявив общее, что связует их. Свой поэтический долг он видел в том, чтобы раскрыть "сознание вечного и сегодняшнего в их единстве". Только миф мог позволить превратить мировое время в безвременный мир.
Прошлое и будущее, жизнь и смерть — круговращение бытия, формы его единства:
Мы умираем с теми, кто умирает: глядите
Они уходят и нас уводят с собой.
Мы рождаемся с теми, кто умер: глядите
Они приходят и нас приводят с собой.
Диалектика жизни и смерти ("в моем начале — мой конец", "в моем конце начало" — ключевые фразы "Ист Коукера") не исключает метафизичности: движение представляется Элиотом как круговращение. Элиота увлекает христианская доктрина, согласно которой человек живет и во времени, и вне времени. Его мысль настойчиво возвращается к этому противоречию: жизнь во времени — это…
…Нелепо бесплодное грустное время
Между концом и началом.
И все-таки настоящее, по Элиоту, — самое страшное и мучительное время, ибо люди живут, растрачивая себя в мелких делишках, в ничтожных заботах: "ведь людям труднее всего, когда жизнь реальна".
И под гнетом безмолвствующего тумана
Стонет колокол,
Качаемый мертвой зыбью,
Отмеряя не наше время, но время
Старше, чем время хронометров, старше,
Чем время измученных, изволновавшихся женщин,
Которые в ночь без сна гадают о будущем,
Стараются расплести, развязать, распутать
И соединить прошедшее с будущим
Меж полночью и рассветом,
Когда прошедшее — наваждение,
А будущее без будущности,
В часы перед утренней вахтой,
Когда время стоит и никогда не кончается;
И мертвая зыбь, и всё, что было и есть,
Бьют в колокол.
Мы будем скитаться мыслью
И в конце скитаний придем
Туда, откуда мы вышли,
И увидим свой край впервые.
В неведомые, незабвенные
Врата мы увидим, что нам
Здесь изучить осталось
Лишь то, что было вначале:
У истока длиннейшей реки
Голос тайного водопада
И за яблоневой листвою
Детей, которых не видно,
Ибо на них не смотрят,
Лишь слышно их, полуслышно
В тиши меж двумя волнами.
Скорее, сюда, сейчас, всегда
Таково условье невинности
(Равноценной всему на свете),
И всё разрешится, и
Сделается хорошо,
Когда языки огня
Сплетутся в пламенный узел,
Где огонь и роза — одно.
Он умер в январе, в начале года.
Уж на дворе стоял мороз у входа.
Не успевала показать природа
ему своих красот кордебалет.
От снега стекла становились уже.
Под фонарем стоял глашатай стужи.
На перекрестках замерзали лужи.
И дверь он запер на цепочку лет.
Без злых гримас, без помышленья злого
из всех щедрот Большого Каталога
смерть выбирает самого певца.
Ей не нужны поля и перелески,
моря во всем великолепном блеске,
Она щедра, на небольшом отрезке
себе позволив накоплять сердца.
На пустырях уже пылали елки,
и выметались на порог осколки,
и водворялись ангелы на полке.
Католик, он дожил до Рождества.
Но, словно море в шумный час прилива,
за волнолом плеснувши, справедливо
назад вбирает волны — торопливо
от своего ушел он торжества.
Уже не Бог, а только время, Время
зовет его. И молодое племя
огромных волн его движенье бремя
на самый край цветущей бахромы
легко возносит и, простившись, бьется
о край земли. В избытке сил смеется.
И январем его залив вдается
в ту сушу дней, где остаемся мы.