Век Екатерины — страница 10 из 75

— Я, конечно, попробую, но боюсь, не выйдет. Наши отношения с государыней напряглись в последнее время. А виной всему — этот прощелыга из ее спальни. Я однажды высмеяла его неотесанность, он злопамятен и теперь накручивает Катьку против меня. Мерзкий солдафон. Ненавижу.

— Нет, но променять Ломоносова во главе Академии на мальчишку Орлова! Вся Европа будет смеяться над нами.

— Только ли из-за этого? — хмыкнула она. — Поводов даем много.

— Умоляю, вмешайтесь, ваше сиятельство.

— Приложу старания.

— Уповаю только на вас.

Дашкова исполнила его просьбу на другое утро: будучи вдвоем с государыней у нее в будуаре и расчесывая ей волосы после сна, обсуждая вчерашний бал и последние сплетни, вроде невзначай брякнула:

— Правду ли я слышала, будто Ломоносов отказался от должности вице-президента?

У царицы вытянулись губы:

— Ничего подобного. Это я передумала его назначать.

— Вот те раз! Чем он провинился?

— Да ничем, честно говоря. Слишком уж упрям. Да и староват. Будет тут ходить и стучать своей палкой, действовать на нервы.

— Но зато ведь авторитет. Он почетный профессор нескольких европейских университетов.

— Вот и пусть копается у себя в лаборатории.

— А кого тогда в вице-президенты?

Но Екатерина II знала нелюбовь Дашковой к Орловым и сказала уклончиво:

— Думаю пока.

— У меня есть кандидатура, — улыбнулась княгиня.

— Интересно, какая же? Кто таков?

— Не «таков», а «такая».

— Кто же?!

— Я.

Развернувшись, императрица посмотрела на нее пристально:

— Шутишь?

— Нет, сурьезно. Я сумею навести в Академии порядок.

— Уж не сомневаюсь. — Государыня погрузилась в раздумья. — Неожиданный вариант. Очень любопытный!..

Но судьба распорядилась иначе: вскоре Дашковой сообщили, что ее супруг, Михаил Иванович Дашков, князь, вицеполковник, будучи с отрядом в Польше, тяжело заболел и при смерти. Перепуганная Екатерина Романовна поскакала его спасать, и дальнейшие события в Петербурге разворачивались уже без нее. Впрочем, идею фрейлины самодержица не забыла и назначила-таки Дашкову директором Академии (при Кирилле Разумовском — президенте), но уже много-много позже…

6

Михаил Васильевич обратил внимание: ноги у него после треволнений ноют больше, мочи нет терпеть, а в спокойные, счастливые дни боль стихает. Именно такое умиротворение чувствовал профессор после переезда в деревню — свежий воздух, тишина, покой и парное молоко с плюшками успокаивали, бодрили, он ходил, будто молодой, пропадая на своем заводике, увлеченно работая со стеклом, а по вечерам, сидя на крыльце, положив ступни на маленькую скамеечку, отдыхал, расслаблялся, получал удовольствие. Но приезд Баркова и последующие события привнесли смятение в его душу, вся эта беготня по инстанциям, козни Тауберта обостряли болезнь, совершенно изматывали. Было не до наук, не до творчества. Между тем «Полтавская битва» продвигалась без него медленно — мастера набирали мозаику, Ломоносов наезжал из деревни в Петербург, забраковывал, приходилось отколупывать, набирать заново.

Больше остального его волновала фигура Петра на переднем плане: царь все время выходил какой-то ненатуральный, кукольный — не хватало живости во взоре, одухотворенности. Это огорчало ученого, обессиленный, он валился с ног и лежал, одинокий, у себя в петербургской спальне, с грустью думая о своей судьбе. Сколько ему еще осталось? Десять лет? Пять? Или даже меньше? Вот отца не стало в шестьдесят. Но отец погиб, а не умер от старости, и его пример не годится. Да и дедушка тоже не указ: умер он задолго до рождения внука, будучи еще молодым. И со стороны матери тоже аналогий не сыщешь: все родные уходили из жизни, редко дотянув до пятидесяти. А ему в ноябре исполнится пятьдесят три. Сделано хотя и немало, но задумок намного больше. Так печально их не осуществить! Боже правый, чем я провинится перед Тобой?

Был у них в деревне Матигоры старец Никодим. Многие считали его сумасшедшим. Он зимой и летом ходил в рубище и питался милостыней. Иногда с ним случались припадки — повалившись на спину, корчился в пыли, скалился, хрипел. А когда пребывал в относительном спокойствии, рассуждал вполне здраво. Будущее угадывал. Говорил, что замаливать грехи — тоже грех, ибо выпросить у Создателя жизнь вечную никому нельзя; все грехи — прошлые, настоящие и будущие — суть уже искуплены Иисусом Христом на кресте; значит, нам дарована жизнь вечная просто так, бесплатно, и, уверовав в Иисуса, мы тем самым принимаем этот дар; и от нас зависит, как им распорядиться — или же во благо себе, или же во зло, ибо геенны огненной тоже никто не отменял. Ломоносов еще ребенком думал над этими словами, но понять до конца не мог: если все грехи заранее прощены — получается, можно жить, греша напропалую? А тогда за что души грешников низвергаются в ад? В девятнадцать лет даже уходил в поисках ответов к старообрядцам, но и там не нашел искомого, возвратился в мир… А однажды старец Никодим предсказал ему будущее — дескать, славы добьешься превеликой, да не доживешь до седых волос.

Но теперь, к пятидесяти трем годам, седины у него на висках уже много. Как же так? Врал старик?

В пятницу, 16 июля, Михаил Васильевич собирался ехать из Питера в деревню к семье, как внезапно явился полупьяный Барков и поведал ему последнюю новость: в типографии Тауберта набирается книжка — свод древнерусских летописей (их Иван переписывал для набора), а на титульном листе значится: составление, предисловие и комментарии ординарного профессора Петербургской Академии наук АЛ. Шлёцера.

— Почему «ординарного профессора»? — изумленно проговорил Ломоносов. — Он ведь не назначен пока. Обсуждения не было и указа нет. Я решительно стану против.

— Коли нет, значит, скоро будет, — чуть покачиваясь, произнес копиист. — Говорят, что это дело решенное. Тауберт передал Катьке Шлёцеровы бумаги — план работ и прочее; и она от счастья писала кипятком, их узрев; вроде бы сказала, что именно такого профессора истории русской науке и не хватало.

Михаил Васильевич хмуро пошутил:

— Да уж, только Шлёцера в профессорах не хватало нам!

— Верно бают, что рыбак рыбака видит издалека, а немец немцу глаз не выклюет! — хохотнул нетрезвый. — Напустил херр Питер Алексеевич немчуры, вот и расхлебываем теперя.

— Немец немцу рознь. Вон покойный профессор Рих-ман — царство ему небесное! — что за умница был, скромник, не заноза; а каких соображений великих! И профессор Миллер, несмотря на его тщеславие, дельный человек и ученый. Уж не говоря о Бернулли! Впрочем, Бернулли — швейцарец, а не немец.

— Вовремя уехал отсюда, слава Богу.

— Для него, может, слава Богу, а для нас, для России худо, что уехал.

Помолчали.

— Что же делать будем, господин профессор? Жаловаться, нет? Но кому жаловаться, коль сама государыня-мать… ее!., к этому Шлёцеру благоволит?

Ломоносов только вздохнул:

— Надоело всё! Шлёцеры, тауберты, императрицы… Пропади они пропадом!.. Возвращаюсь к себе в деревню на Рудицу. — Посмотрел на Баркова. — Может быть, со мной?

— Не могу-с, завтра должен быть в присутствии, аки штык. А сегодни напьюся с горя. Не пожалуйте гривенник на опохмел?

Покачав головой, но достав из жилетного кармана монетку, Михаил Васильевич проворчал:

— Ох, загубишь ты себя, Ванька-недотепа!

Тот расплылся:

— А и загублю — что ж с того? Никому не нужон, и никто слезки не прольет.

— Кто же виноват? Ты и виноват.

— Не, не я. Жизнь в России такая, что таланты никому не нужны.

7

Ломоносов отлеживался в деревне, иногда по дням не выходя из своей комнаты, не спускался даже к обеду, иногда ходил, опираясь на палку, — хмурый и неразговорчивый, а домашние ступали на цыпочках, не решаясь потревожить его покой. Молча ел, половину блюда оставлял на тарелке. Молча пил — но не алкоголь, только чай и квас. Как-то раз заглянувшей к нему в кабинет дочке, чтоб убрать не доеденный отцом ужин, так сказал:

— Выходи за Константинова. Он хороший человек, хоть и старше тебя намного. Будет заботливым мужем и родителем.

Девушка ответила:

— Может быть, и выйду… Срок придет, мне шешнадцать минет, и тогда обсудим.

Михаил Василевич с болью отозвался:

— Не обсудим, дочь. Я не доживу… И тебя под венцом уж не увижу…

— Папенька! Родимый! Что ты говоришь? Не накличь на себя беду этими словами!

— У меня предчувствие.

— Ты еще поправишься, вот увидишь. И понянчишь внуков — мальчиков и девочек.

— Был бы счастлив безмерно. Токмо не уверен…

Уж родные не знали, чем его развлечь, как спасение явилось само — в виде гостей из архангелогородских земель. Как и обещал, Яков Лопаткин, возглавляя новый обоз, прибыл в Петербург с Мишей Головиным — восьмилетним племянником Ломоносова.

Небольшого росточка, худенький, пугливый, мальчик пошел не в дядю — был черняв и смугл (чем напоминал и сестру Матрену). Поклонился в пояс, как его учили, и дрожащим от волнения голосом произнес:

— Здравствуйте, ваше высокородие, господин профессор!

Тот расхохотался:

— Здравствуй, дорогой. Дай тебя обниму по-родственному. Экий ты тщедушненький, право. Мало каши ел? Ничего, мы тебя откормим.

— Кашу не люблю, — заявил малец.

— Да? Не любишь? А что любишь?

— Рыбу люблю во всех видах. Репу, квашеную капусту. Яблоки моченые.

— Этого добра у нас хватит. Ну-с, рассказывай давай о своем матигорском житье-бытье. Как там матушка твоя, а моя сестрица, живет?

— Кланяться велела. И просила не серчать, что прислала на твое попечение двух своих детишек. Ведь не оттого, что кормить нечем — тятька мой и кузнец искусный, землю пашет, рыбу ловит, и у нас коза, куры, утки. Кушаем пристойно. Токмо для учебы нет совсем никаких возможностев. В Пе-

тербурге — иное дело. Тут я выучиться смогу как следует. А в семье остались двое младшеньких — Нюшка-сестрица о шести лет да Петрушка-братец о двух годков. Будет кому родителев ублажать.