— Было бы чудесно. Свадебный подарок с меня.
— Благодарствую от души.
— Нет, заране благодарить не пристало.
Под конец июня прискакал из Питера Федя Апраксин, сдавший экзамены за второй курс. Прожужжал все уши столичными новостями, и отец, подустав от сплетен, оборвал его и нетерпеливо спросил:
— Маменька уехала в Киев?
Сын похлопал рыжими ресницами:
— Нет пока. Но к иулю вроде собиралась.
— «Вроде» или собиралась?
— Честно говоря, я почти не виделся с нею. Накануне отъезда заезжал домой, но ея не застал и оставил у мажородома на прощанье записку.
Генерал проворчал:
— Вот каналья. Что ж теперь, не венчаться мне?
— Ах, папа, не переживай. Коли обещала — уедет.
— «Не переживай»! Не хватало мне прослыть не токмо прелюбодеем, но и клятвопреступником!
Тем не менее бракосочетание у них состоялось утром 10 июля. Церковь Зачатья святой Анны, небольшая, пятиглавая, с колоколенкой рядом, выглядела уютной, без столичной помпезности. Над невестой венец держала Анна Кирилловна, а над женихом — Василий Семенович. Обменялись кольцами и скрепили союз целомудренным поцелуем. Стол накрыли в саду усадьбы. Федя выпил лишнего и назойливо кричал: «Горько! Горько!» На коленях у няньки прыгал Сашка — он благополучно поправился после правильного лечения Джона Роджерсона, а на свежем воздухе подмосковной усадьбы совершенно расцвел, превратившись в славного краснощекого карапуза. В общем, все случилось как нельзя лучше.
А 13 июля государыня разрешилась от бремени, подарив миру девочку — Лизавету Григорьевну Тёмкину. Опьяневший от счастья отец закатил у себя в покоях Пречистенского дворца мальчишник, на который позвали и Апраксина; съедено и выпито было столько, что Петра Федоровича в бессознательном состоянии унесли слуги к нему в светелку — он проспал после этого сутки, встал опухший, с головной болью, и лечился сначала методом Джона Роджерсона — чаем с имбирем, а когда не помогло — огуречным рассолом. Кончилось тем, что его стошнило — мощно, смачно, и уже потом сознание постепенно начало проясняться.
А спустя еще неделю генерала снова пригласили к Потемкину. Ожидая новые возлияния, потащился к фавориту-мужу с тяжелым сердцем. И не угадал: тот желал с ним увидеться по другому поводу. Был взволнован и как будто бы даже чем-то удручен. Так и бросил, когда приятель появился у него на пороге:
— Петя, Петя, у меня для тебя дурные вести!
— Что такое? — испугался молодожен.
— Кате принесли депешу из Петербурга. От Кириллы Разумовского. Скверное, говнистое.
— Да неужто?
— Пишет, что его дочка и Апраксин обманули императрицу. Обвенчались, не дождавшись пострига Ягужинской. А она и не думает никуда ехать. Получается, вы нарушили мирской и церковный законы. И ея величество крайне негодует, собирается вас примерно наказать.
Петр Федорович, плохо понимая, что делает, сжал ладони Потемкина:
— Гриша, помоги, заступись, Христом Богом тебя молю! Убеди царицу с расправой повременить, Ягужинская выполнит обещанное, я не сомневаюсь…
Неожиданно соратник резко отнял у него руки и ответил холодно:
— Тихо, тихо, что за амикошонство? Все ж таки не забывай, с кем имеешь дело…
— Извини, забылся… под напором чувств…
— Я и так делаю, что могу, больше, чем могу. Но мое влияние тож небезгранично. А тем более, что у Катеньки, как у многих рожениц, наступило состояние черной меланхолии. Все вокруг ей не мило. Получается, ты попал под горячую руку…
— Да неужто принято уже некое решение? — Генерал даже вздрогнул.
Отведя глаза, фаворит ответил:
— Я не ведаю… но имей в виду… и готовься к худшему…
— «К худшему» — это как? Уж не к смертной ли казни?
— Ну, до казни, я думаю, дело не дойдет… Но Сибирь — не исключено. И лишение генеральского чина…
— Бог ты мой!
Подошел к Апраксину и слегка приобнял его за плечи:
— Не тужи, дружище. Я тебя в любом случае вызволю. Подвернется счастливый случай — вызволю немедля. Но покамест готовься.
— Получается, знаешь наверняка?..
Муж Екатерины вздохнул:
— Извини. Я и так сказал тебе больше, чем положено.
Утром 30 июля 1775 года унтер-офицер лейб-гвардии Московского батальона Прокопий Прутков вместе с тремя солдатами объявил Апраксину приказ генерал-губернатора Москвы генерал-аншефа князя М.Н. Волконского об аресте Петра Федоровича по распоряжению ее величества. На вопрос, а куда его, собственно, везут, унтер-офицер ответил:
— Мне не велено вступать с вами в разговоры.
— Хоть дозвольте попрощаться с сыном и женою.
— Нет, не велено.
— Ну, тогда черкну письмецо.
— Нет, не велено. Живо собирайтесь. Экипаж готов у ворот. Нам предписано покинуть Москву до полудня.
Глава третья
Земли эти принадлежали прежде татарскому мурзе Илигею, и, хотя в XVII веке весь Урал и Зауралье были причислены к русскому государству, православных поселений на реке Исети тогда еще не встречалось. Первым вышел на ее берег странствующий монах Далмат — в 1644 году. Место возле Белого Городища ему притянулось, он и выкопал для себя землянку, чтоб вести в ней жизнь отшельника. Прозывался инок в миру Дмитрием Ивановичем Мокринским (по отцу — тобольский казак, а по матери — татарин); отслужив в казацких частях, овдовел и вышел в отставку, а потом постригся в Невьянском монастыре под именем Далмата. Вскоре потянулись к его землянке прочие богомольцы. Выстроили часовенку, а затем и церковь во имя Успенья Богоматери, обнесли свое новое жилье частоколом — так возникла обитель, названная поначалу Успенской Исецкой пустынью.
Жизнь монахов часто подвергалась опасности — нападали на их поселение то татары, то калмыки, то российские ссыльные. Иноки защищались как могли, неизменно восстанавливая разграбленные и сожженные кельи, церковь, хозяйственные постройки. Первый игумен был назначен сюда из Тобольска в 1666 году, и с его приходом началось строительство каменных стен обители. После смерти Далмата в 1697 году (в возрасте 103 лет) мощи его оказались нетленными, и в народе, а потом и официально монастырь стали называть Далматовским Успенским, а возникший вкруг него городок — Далматовом. От него до Каменска-Уральского — 80 верст, а до Екатеринбурга — 250.
В 1774 году монастырь был осажден Пугачевым (при его трех тысячах сторонников заперлось внутри обители местных жителей не более четырехсот человек). Длился измор двадцать дней — все атаки разбойников оказались отбитыми, но потом к пугачевцам подошло подкрепление — около двух тысяч. Тут бы, конечно, осажденным несдобровать, если бы не подоспели царские войска и не отогнали бунтовщиков.
К этому времени монастырь включал в себя три церкви: главную — Успенскую, Дмитровскую — придельную, а еще над северными воротами — во имя Иоанна Богослова — надвратную. Стены обители были каменные, а внутри них находились: деревянная игуменская келья, келья старца Далмата (превращенная в своеобразный музей), деревянные кельи рядовых иноков, между ними — сараец малый с гробом старца, келарня с сеньми и погребом, келья хлебная, поварня квасная, солодовня, келья кожевенная, погреб да десяток амбаров. Вот и все хозяйство.
Привезли сюда Апраксина, лежавшего в телеге пластом: будучи проездом в Казани, подхватил там какую-то кишечную хворь и с тех пор, две недели уже почти, страшно мучился животом, ничего почти не мог есть, отощал, ослаб. Унтер-офицер Прутков доложил о прибытии настоятелю — архимандриту Иакинфу: мол, привез ссыльного генерала, провинившегося перед государыней, и держать его велено в стороне ото всех, разговоров никаких не иметь, никого к нему не пущать, писем не брать и не передавать, а на службу в церковь водить токмо под конвоем. И в сопроводительных бумагах было сказано: на еду ему казною отпущено 50 копеек в день (для сравнения: унтеру — 6 копеек, а солдатам — по 4) и на отопление 100 рублей за зиму.
Настоятель спросил:
— Чем же сей негодник огорчил матушку-царицу?
— Не могу знать, — то ли вправду не знал, то ль не захотел разглашать секретов вояка. — Токмо огорчил он их сильно, ибо выслан был из Москвы поспешно, даже не простившись с семейством.
— Странно, странно, — почесал шишковатый нос архимандрит. Был он маленького роста, вместе с клобуком — не выше плеча унтер-офицера. На его фоне Прутков, сам по себе не здоровяк, выглядел гигантом.
Настоятель вызвал келаря и велел разместить приезжего в одинокой келье, примыкавшей с восточной стороны к надвратной северной церкви. А когда Петра Федоровича два солдата, поддерживая с боков, отвели в клетушку и почтительно уложили на жесткий деревянный топчан, Иакинф выразил желание с ним потолковать. Унтер-офицер попытался заступить архимандриту дорогу:
— Ваше высокопреподобие, извиняюсь чрезвычайно, но сие не велено, толковать с ним не должно.
Но монах неожиданно рассердился, топнул ножкой и сказал Пруткову начальственно:
— Цыц, молчать. Ты кому указывать вздумал, негодник? «Толковать не должно»! А насчет исповеди сказано было?
Тот смутился:
— Никак нет, честный отче.
— Вот и не бухти. Не тебе учить брата во Христе. — И, войдя в келью, нарочито громко затворил за собою дверь.
Клеть была мрачноватой — узкое оконце, убранное слюдой, кроме топчана — стол и табурет, да крючок для одежды, вбитый в стену. На столе тазик и кувшин, рядом деревянная ложка. Больше ничего.
Иакинф сел на табурет, улыбнулся, взял Апраксина за руку и почувствовал, что она горит.
— У тебя ведь жар, сын мой, — произнес тревожно.
— Лихорадит, да, — отозвался бывший генерал. — Третью неделю маюсь животом.
— Не печалься, мы тебя подлечим. Летом собираем целебны травы. И от живота тож. Бог даст, отобьем заразу.
— Благодарен, владыко.
— Ох, не стоит благодарностей: мы, христиане, помогаем ближнему своему по Заповедям Господним, не считая различий — праведник али грешник. Кстати, в чем твой грех?