Петр Федорович слабо улыбнулся:
— Мой? В любви…
— Как в любви? — удивился архимандрит. — Всякая любовь не грех, но свет Божий, ибо Бог любит нас, а мы любим Бога.
— Но моя любовь оказалась грешной… не по злому умыслу, а по воле приключившихся обстоятельств… — И Апраксин рассказал всю свою историю.
Настоятель несколько мгновений молчал, переваривая услышанное. А потом кивнул:
— Ничего, ничего, сын мой, всякое страдание земное есть благо. Пострадай — и очистишься. Бог воздаст тебе.
— Так благословите же, отче.
Иакинф перекрестил его троекратно:
— Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Бог с тобою. Аминь.
— Согласитесь стать моим духовником?
— С радостью, с превеликой радостью — как не согласиться? Грех на тебе невольный, и его замолить, надеюсь, будет нетяжело.
— Как смогу ходить, стану посещать храм.
— Обязательно. На святое причастие, а потом на исповедь приходи. Я тебе сочувствую. — Он поднялся. — Оставайся с Богом.
— Руку дозвольте облобызать.
Протянув длань и приняв поцелуй, умиротворяюще погладил ссыльного по щеке.
— Не кручинься, раб Божий Петр. Надо верить в лучшее. Вера — это главное.
Выйдя из кельи, посмотрел на Пруткова строго:
— Так-то вот, служивый. Ибо все мы рабы Божьи. И любой достоин милости.
Унтер-офицер поклонился.
Между тем Лиза Разумовская (а теперь Апраксина) тоже не избегла монастыря — но не дальнего, не уральского, а московского, Новодевичьего. И, в отличие от Петра Федоровича, ей разрешались свидания с родственниками и обмен письмами. Из которых вскоре она узнала, что в Москву съезжаются многочисленные гости — предстоят торжества в связи с окончанием войны с Турцией. Государыня и Потемкин переехали в новый деревянный дворец, выстроенный в Царицыне, а обширные празднества место имеют быть на Ходынском поле. Архитекторы Баженов и Казаков выстроили там ряд павильонов — каждый отличался цветом своим и формой: либо напоминал крепость, либо корабль, либо мечеть с минаретом, — олицетворяя собой все победы во всех сражениях, а само поле выглядело символом Черного или Средиземного моря. Приглашенных насчитывалось несколько тысяч, в том числе прибыл цесаревич Павел с супругой и своим двором. Общие гуляния длились две недели — музыке, застольям, танцам, фейерверкам не было числа. А главнокомандующий граф Румянцев приобрел за свои заслуги пышную прибавку к фамилии — Задунайский, грамоту с описанием совершенных им подвигов, жезл фельдмаршала, масленичный и лавровый венки, украшенные алмазами, и такой же крест, и звезду ордена Андрея Первозванного, 5 тысяч душ крестьян в Белоруссии, 100 тысяч рублей на постройку дома и серебряный сервиз для убранства столовой. Сам Кючук-Кайнарджийский мирный договор был помпезно ратифицирован в Царицыне.
Лиза Разумовская, без сомнения, постаралась воспользоваться случаем и, когда увиделась с приехавшим в Москву братом Андреем, слезно умоляла его передать великому князю Павлу Петровичу небольшое письмо с изложением всех ее несчастий. Брат, конечно же, передал. Прочитав, цесаревич взбеленился: как, опять гонение на Апраксина, черт возьми, это ни в какие ворота, ни за что ни про что мучают человека, генерала, зятя моего друга! И не преминул на одном из балов высказать все свои претензии матери. Та сидела невозмутимая, плавно обмахиваясь веером. Посмотрела на наследника иронично:
— Защищаешь преступника, двоеженца? И не совестно?
Сын взорвался:
— Вы же знаете, он не виноват, все произошло из-за Ягужинской.
— Понимаю, да. Только я что могу поделать? Распорядиться насильно ея постричь? Но такого права у меня нет. А пока она не монашка, продолжает считаться генеральшей.
— Помогите расторгнуть брак.
— Я? С какой стати? Этого еще не хватало.
— Ну, хотя бы верните его из ссылки.
— Да, верну, а как же. Только чуть попозже. Пусть пока в тиши одиночества поразмыслит над своим поведением. Нежеланием послужить Отечеству. Дерзостью власть имущим… Пусть еще помолится. Это пойдет ему на пользу.
— Ну, тогда разрешите Лизе жить не в монастыре, а в семье Васильчиковых, с сыном.
— Так и быть, разрешу, только чтоб тебя не расстраивать. Завтра распоряжусь.
Словом, хлопоты Разумовской увенчались пока небольшой, но все-таки победой: ей позволили возвратиться в Лопасню. Но она рук не опускала и решила писать Потемкину, чтобы повлиять на императрицу с его стороны.
Начиналась осень. Петр Федорович, принимая отвары целебных трав, приносимых монахами, сильно поздоровел, начал самостоятельно подниматься, ел уже сидя за столом и нередко подходил к распахнутому оконцу, чтобы подышать свежим воздухом.
Из окна было видно мало что: край стены, а за ней — кусочек Исети, а за речкой — небо в облаках… Отрешенность… Грусть… Но при всем при том здесь, в монастыре, бывший генерал чувствовал себя лучше и уютней, нежели в Петропавловке. И еда вкуснее, и дышалось легче, и, конечно, главное, разговоры с архимандритом — проводимые ими под видом исповедей.
Стражу оставляли за дверью, сами пили чай с булками и медом, собственным, густым, собранным пчелами на гречихе и разнотравье. Иногда, если не было поста, угощались и наливочкой, клюковкой (ягоды с болот, окружавших Исеть). Иакинф, перед тем как выпить, обязательно чесал шишковатый нос и произносил, осенив себя крестом: «Ну-тка, с Божьей помощью… помилуй нас, грешных!» Относился он к Апраксину очень по-дружески, спрашивал всегда о здоровье, интересовался его настроением, приобадривал, говорил: «Смилостивится вот матушка-царица, и поедешь ко своим с легким сердцем, станешь вспоминать Даламатовскую обитель аки случай досадный в жизни. А оно-то не так. Ибо всё по промыслу Божьему. Значит, Вседержитель неспроста предрешил тебе у нас обретаться. Для моления и для очищения. Стало быть, во благо. Радоваться должен, что дарует тебе судьба. Что такое «суд-ба»? Это «суд Божий». Каждый день, нам дарованный, каждое мгновение, каждое испытание мы должны встречать с радостью. Испытания закаляют, очищают, учат. И роптать на судьбу нелепо. Все равно что роптать на землю, солнце, небо. Да, земля в мороз промерзает, тучи прячут солнце, с неба сыплются молнии — но гроза проходит, небо очищается, солнце светит, а земля дает урожай. Так и мы. Претерпев невзгоды, радуемся счастью. Будет и в твоей жизни счастье».
Эти речи успокаивали Апраксина. Приходя в храм во имя Успенья Божьей Матери, стоя на коленях, долго, тихо молился. Глядя в очи Пресвятой Девы, видел в них глаза Лизы Разумовской. А в Божественном Младенце у Нее на коленях различал черты Сашки. Образы Марии и Лизы как-то в его сознании странно объединялись. И, молясь Одигитрии, мысленно обращался к Лизе. И жалел, что не носит рядом с нательным крестиком ладанки с портретом своей возлюбленной.
Регулярно, каждую неделю, унтер-офицер Порфирий Прутков составлял донесение генерал-губернатору Москвы о вельможном ссыльном. Письма эти мало чем отличались друг от друга: «Граф Апраксин сносит определенный ему жребий со смирением и непротивлением, поведением кроток, незлобив, распорядок не нарушает, посещает церковь исправно. Опосля Казани был вельми слаб здоровьем, но теперь бодрее, хоть и не могуч окончательно, похудел, а лицом бледен. Иногда отказывается от пищи, бо живот все еще болит. А тогда монахи потчуют его киселем, чаем на душице и мяте, колики проходят, и опасности жизни никакой. Время коротает если не в молитвах, так произнесении вслух знаемых наизусть книжных опусов, большей частью стихов, — на французском, немецком и других языках, коих я не ведаю. Отношение к нам в обители в целом же пристойное, жаловаться грех».
Князь Волконский на основе рапортов Пруткова сочинял свои и пересылал государыне в Петербург. Та знакомилась, складывала в шкатулку, запирала на ключ в шкафчик, никаких распоряжений не отдавая.
Получал письма и Потемкин — от Натальи Загряжской и Елизаветы Апраксиной-Разумовской, а одно от Федора Апраксина — с просьбой посодействовать в разрешении дела Петра Федоровича. Но Григорию Александровичу, при его симпатии к генералу, было недосуг. Фаворит, во-первых, бблыиую часть 1776 года находился вне Петербурга — занимался строительством поселений в Новороссии — южных оконечностях империи, прежде всего — Херсона; во-вторых, отношения его с самодержицей складывались непросто… Да, он был в чести, и Екатерина в письмах к нему обращалась как к мужу, а при появлении фаворита в Петербурге неизменно допускала к себе в альков; но Потемкин видел, что любви ее прежней нет, страсть уходит и на горизонте замаячил новый любимчик — Петр Завадовский, молодой офицер из ближайшего окружения фельдмаршала Румянцева-Задунайского. Поначалу Григорий Александрович относился к новому увлечению государыни легкомысленно, думал — так, невинный флирт, — но когда ему донесли в Херсон, что соперник поселился в Зимнем, получил генерал-майора и 4 тысячи крестьян в Могилевской губернии, понял: это уже серьезно. И понесся в Петербург.
Объяснение вышло бурное. Дама уверяла, что ее любовь к супругу постоянна и неизменна, а досужий интерес к Завадовскому — чистая физиология, потому как долгое воздержание для нее мучительно. Он настаивал на том, чтоб Екатерина сделала выбор. Даже бросил полушутя: «А тебе понравится, коли я в Херсоне заведу гарем?» И услышал, к своему удивлению: «Отчего же “коли”? Ты ведь спишь со своей племянницей — Катей Энгельгард? Говорят, и с Варварой тоже?» У Григория Александровича быстро-быстро задергался глаз с бельмом — признак его крайнего волнения. Улыбнувшись, императрица сказала: «Ладно, ладно, не беспокойся, я совсем не ревную. И меня вовсе не смущает такая жизнь: если мы оба в Петербурге, то, само собою, муж и жена; если ты в отъезде — каждый ведет себя, как ему тогда вздумается. Или возражаешь?» Разве можно возражать государыне? Поразмыслив, даже повеселел: правило, придуманное ею, отменяло угрызения совести и снимало многие моральные табу; главное — продолжать оставаться возле ее величества, ведь они венчаны и у них ребенок, остальное в самом деле не столь существенно.