Век Екатерины — страница 8 из 75

Переписчик, хлопнув себя по ляжкам, пьяно расхохотался:

— Зададим, Михайло Василич, истинно зададим! С вами завсегда в этом. Ну, держись, немчура поганая! Уе… тебя в задницу!

— Тихо, Ваня, что ты! Не ровен час кто услышит, как ты выражаешься по-срамному.

— А пущай слышат! Говорю, как думаю.

2

К счастью Ломоносова, в эти дни в Петербурге находился президент Академии наук Кирилл Григорьевич Разумовский. Будучи еще и гетманом войска Запорожского, жил он в основном в городке Глухове (севернее Конотопа) и в столицы наведывался нечасто.

Брат его, Алексей Разумовский (оба — казаки, и с рождения носили украинскую фамилию Розум), пел в церковном хоре и однажды приглянулся императрице Елизавете Петровне; сделался ее фаворитом, а по слухам — даже тайно венчанным мужем, от которого государыня якобы родила дочку, прозывавшуюся княжной Таракановой. Самодержица дала ему графский титул и присвоила звание генерал-фельдмаршала.

Младший брат Кирилл за границей окончил два университета — Гёттингенский и Берлинский, а когда возвратился в Россию, был поставлен, при протекции Алексея, возглавлять Академию. Но, конечно, только числился президентом, в основном занимаясь на Украине (Малороссии) местными делами. С Ломоносовым поддерживал хорошие отношения и не раз его выручал в кознях академической бюрократии.

После смерти Елизаветы братья Разумовские вместе с братьями Орловыми помогли Екатерине свергнуть мужа, императора Петра III. Новая государыня это помнила и ценила, но, конечно, прежнего фавора уже не было. Алексей удалился к себе в имение и уже не служил, а Кирилл оставался президентом, в основном обретаясь в Глухове. До него долетела весть, что ее величество собирается упразднить гетманство, и примчался в Петербург, чтобы прояснить ситуацию.

Тут-то, во дворце на Мойке, Разумовского и поймал взволнованный Михаил Васильевич. Расписал ему живо, в красках происки Шлёцера и Тауберта (то, что Тауберт помогает Шлёцеру, знали все) и просил оказать помощь русской исторической науке, помешать увезти бесценные списки за рубеж.

А Кирилл Григорьевич слушал его в пол-уха. Думал о превратностях человеческих судеб. Вот стоит перед ним русский гений — номинально профессор химии, но открытия делающий в физике, ботанике, астрономии, горном деле, производстве металлов и стекла, сочинивший учебник русской грамматики, пишущий статьи по истории, уж не говоря о стихах — лучше профессиональных поэтов Сумарокова с Тредиаковским, вместе взятых, а еще художник и мозаист… Все равно что Петер Великий: тот в политике, этот в науках и искусствах. Значит, место его — в руководстве Академии. Совершенно. Почему же на деле Академией правит Разумовский, вся заслуга которого — кровное родство с фаворитом бывшей императрицы? Отчего взволнованный потный Ломоносов перед ним стоит, Разумовский же вальяжно сидит? Отчего Ломоносов — проситель, Разумовский — вершитель? Объяснений нет…

А с другой стороны, что ему, Разумовскому, до Ломоносова? До каких-то копий манускриптов, интересных всего лишь трем-четырем яйцеголовым профессорам в мире? Есть дела поважнее: если Екатерина отменит гетманство, Запорожская Сечь и вся Малороссия полностью лишатся крох автономии, а губернии, на которые будет она поделена, станут ничем не отличимы от других губерний России. Украина окончательно растворится в империи. Пропадут язык, наряды, обряды… Вот за что ноет сердце. За свою нэньку Украину, а не за дурацкого Шлёцера, хай ему грец!

Ломоносов пафосно закончил свою речь и уставился на именитого собеседника. Тяжело дышал, опираясь на палку.

Выглядел неважно: вздувшиеся мешки под глазами, бледность щек и болезненный блеск в зрачках. Говорили, что сильно нездоров. Вероятно, правда.

— Что же делать будем, ваше сиятельство? — прогудел ученый.

Разумовский встал и прошелся по кабинету, думая, как проще и необиднее отвязаться от этого надоеды. Стройный тридцатишестилетний вельможа против пятидесятитрехлетнего грузного профессора. Расфуфыренный и изящный против грубоватого и нелепого. Две вселенные, два не сообщающихся сосуда…

— Будем действовать заодно, — быстро сымпровизировал президент. — Вы, Михайло Василич, сочините прошение в Сенат, отнесите лично, я договорюсь, чтобы, несмотря на пятницу, приняли без проволочек и решили не давать Шлёцеру выездного пашпорта. Со своей стороны, завтра в Сарском селе стану говорить с матушкой-императрицей. Сообча утрясем недоразумение.

Посетитель расцвел:

— Рад, что вы меня поняли, драгоценный Кирилла Григорьевич. Русские историки вас не забудут.

Гетман Запорожского войска грустно усмехнулся:

— Если и не забудут, то благодаря вам. Это вы — гений земли Русской, а без вас я и все тауберты — ноль, пустое место. Просто так сложилась судьба, и никто тут не виноват.

Ломоносов ответил:

— Коли Бог определил вам руководить, а мне подчиняться, значит, в том имеется некий тайный замысел, не доступный нам. Каждый служит Отечеству на своем месте.

— Да, и то правда.

Окрыленный чудак-ученый торопливо откланялся, чтоб успеть к обеду отнести нужную бумагу в Сенат. Проводив его до дверей кабинета, Разумовский остался наедине с самим собой, подошел к зеркалу, врезанному в стену, оттянул веко, посмотрел на глазное яблоко, высунул язык, убедился, что тот обложен. То-то с утра в животе бурчало. Снова несварение…

Позвонил в колокольчик, вызвал секретаря и велел немедля отправиться в первый департамент Сената с письмом к тамошнему секретарю. Взял перо и небрежно написал: «Сударь мой, милейший Тимофей Павлович! У тебя сего дня будет академик, профессор химии Ломоносов М.В. с важным документом. Не сочти за труд и пусти его в дело без заминок. Буду твой должник». И размашисто подписал. Высушил чернила песком, запечатал конверт именной печаткой. И сказал секретарю:

— С Богом!

Посмотрел ему вслед задумчиво. «Русские историки вас не забудут!» Ну-ну. Может, надо было поддержать как раз Шлёцера, дабы познакомил он с русской историей всю Европу? Может, догнать секретаря, задержать письмо? Э-э, да лень шевелиться. И не всё ль равно, чей приоритет выйдет? Сделано и сделано. Есть дела поважнее.

3

А означенный Тимофей Павлович был готов служить не только Разумовскому, но и Тауберту, ибо Тауберт неизменно платил ему за услуги по добыче разрешений Сената на беспошлинный вывоз книг за границу. И поэтому чиновник, благосклонно приняв прошение Ломоносова и внеся рассмотрение сего дела в распорядок дня на вторую половину этой пятницы (как хотел Разумовский), тут же написал письмо Тауберту с предостережением об угрозе Шлёцеру и его бумагам.

Но письмо, принесенное в дом Тауберта вечером 2 июля, не застало хозяина — был с женой на поминках своего старинного друга-мануфактурщика, возвратился поздно и в таком состоянии, что не мог читать. Но, проспав, как обычно, не больше пяти часов и поднявшись в субботу засветло, начал разбирать почту. Сообщение Тимофея Павловича обожгло его, точно молнией: если принято Сенатом решение задержать Шлёцера в России и изъять у него бумаги, дело их пропало! Мало того, что упустят выгоду, так еще и будут отвечать по закону за попытку вывоза ценных документов. Господи Иисусе! Надо срочно действовать!

Растолкал кучера и велел закладывать дрожки. Через четверть часа он уже скакал к дому на Фонтанке, где снимал жилье Шлёцер. Потревожил дворника, тот открыл ворота. Забежал по ступенькам на второй этаж и столкнулся с Гансом, что прислуживал молодому ученому. Крикнул по-немецки:

— Август спит? Разбуди сейчас же! Да живее же, поворачивайся, урод!

Ганс спросонья беспрерывно икал и чесался. Говорил обиженно:

— Отчего урод? Этак не положено. Я не крепостной. Оскорблять нельзя.

— Замолчи, скотина. Исполняй, что велено.

— То, что вами велено, для меня не указ. Я служу господину Августу. Он мне приказал рано не будить, оттого что работал до второго часа пополуночи.

— Да пойми, осел: дело не терпит отлагательств. Через час-другой, несмотря на субботу, могут появиться приставы, и тогда твой Август будет отвечать по закону. Или ты враг ему?

— Я не враг, но ослушаться тоже не могу. Он мне приказал его не будить.

Тауберт попробовал отпихнуть Ганса:

— Ну, так я его сам сейчас подниму.

Но громоздкий слуга не пошевелился:

— Этак не положено — в бок меня пихать. Я не крепостной. И насилья над собой не позволю.

— Отойди, дурак!

— Отчего дурак? Я не посмотрю, что вы из ученых, и за дурака могу так отделать, что потом не соберете костей.

Неизвестно, чем бы закончилось это препирательство, если бы в дверях не возник разбуженный криками Шлёцер — был он в колпаке и ночной рубашке до пят. С любопытством смотрел на происходящее.

— Август, дорогой! — бросился к нему Тауберт. — Слава Богу, что ты проснулся. Представляешь, твой кретин был готов меня отдубасить, не давая проходу.

— Отчего кретин? — снова заворчал Ганс. — Этак не положено. Я не крепостной. Оскорблять нельзя.

— Господи, да что же произошло? — отвернувшись от слуги, попытался прояснить ситуацию молодой историк. — Почему в субботу утром такое волнение?

— Ты сейчас поймешь и взволнуешься сам. — Тауберт увлек его в комнату и закрыл за собою дверь. — Ломоносов обратился в Сенат… — Изложив обстоятельства дела, секретарь канцелярии Академии резюмировал: — Срочно собирай все свои бумаги, я их увезу и спрячу у себя в доме. А ко мне уже приставы не сунутся.

Удивленный услышанным, Шлёцер пребывал в замешательстве. Только повторял:

— Вот ведь Ломоносов, каналья… Говорили, будто дышит на ладан, а на самом деле…

— Август, Август, некогда болтать! Складывай бумаги!

Рукописей оказалось немало, и в дорожный сундучок, привезенный Таубертом, все они не влезли, так что часть пришлось завязать бечевкой и нести отдельно. Торопливо погрузили эти сокровища в дрожки хозяина типографии, тот махнул рукой, и коляска выкатилась со двора на набережную Фонтанки. Шлёцер перекрестился. Даже если его отъезд за границу будет теперь отложен, ничего страшного: документы спасли, он их сможет вывезти чуть позднее.