В Москве во множестве возникали студенческие кружки. Одни создавали артель переводчиков с английского и немецкого языков, другие организовывали платные вечера для сбора средств в пользу неимущих студентов, были и просто землячества. Так, на Большой Ордынке образовался кружок студентов-пензенцев, в котором стал верховодить двадцатилетний Николай Ишутин.
В те годы всё пошатнулось в России. Идея свободы пьянила студенческие головы. Атеизм овладел их умами легко, ибо церковная казёнщина претила, а заглянуть за неё не позволял страх перед насмешками товарищей.
– Да зачем же всё? Зачем человек живёт? – спрашивал иной простодушный маменькин сынок.
– Так себе родился и живёт, – разводил руками Ишутин, – и всё тут!
Извечное же чувство неудовлетворённости, особенно пылко переживаемое в юности, переводилось из среды духовной в самую материальную. Горение низводилось долу, человек объявлялся мерою всех вещей, его воля определяла ход истории. В текущий момент главной задачей всех подлинно передовых людей стала борьба против деспотического самодержавия.
Заседания кружка походили на какую-то страшную игру. Они рассуждали о перспективах социализма в России, о необходимости всеобщей революции и уничтожении царской власти, которую должна сменить власть новая.
– Давайте взорвём Петропавловскую крепость! – предлагал один.
– Нет, нет! – горячо возражал другой революционер. – Надо, понимаете, взять в плен наследника и предъявить царю ультиматум: или полная свобода и вся земля крестьянам, или смерть твоему сынку!
– Надо просто убить царя! – убеждал третий, самый юный революционер, не желая отстать от старших товарищей. – Тогда власти испугаются, и организация будет им диктовать, что следует делать!
– И что же, ты готов за это взяться? – цедя слова, врастяжку спрашивал Ишутин. – Я дам тебе револьвер. Сможешь завтра застрелить Александра Николаевича?
– Я?.. А почему я?..
– А ты поедешь завтра взрывать Петропавловку? – с мрачной насмешкой вопрошал вождь другого. – Нет?
Мальчики сознавали, что оказались на грани, за которой слова перерастали вдела. Знали бы они, что и произносимые в безумном угаре слова их уже были делом.
– Видишь, Митя, – оборачивался Ишутин к неизменно молчащему Каракозову, сидевшему всегда за его спиной, – господа колеблются…
И разговор переходил на другое: хорошо бы вызволить Чернышевского с каторги, поставить во главе правительства, но обязать его действовать по указаниям их Центрального Комитета. Ели рябчиков в сметане, попивали токайское. Игра продолжалась.
А власть оставалась в позиции нерешительной, пытаясь и бороться против крамолы, и угодить ставшему могущественным общественному мнению.
Мог ли знать подробности бурной политической жизни московский святитель? Отчасти мог, но не имена и детали интересовали его. Он предвидел надвигающуюся на Россию с Запада тучу, лишь изредка позволяя себе прямые высказывания на сей счёт. Так, пришедшей за благословением настоятельнице одного из подмосковных монастырей он не советовал устраивать богатые ризы на иконы.
– Близко время, когда будут сдирать ризы с икон. Представляется мне, что туман и облак сгущается над нами, и надобно опасаться грома.
В том же 1863 году святитель написал размышление о премудрости христианской, в котором предложил свой ответ на вопросы времени:
«Мудрость христианская должна быть чиста– чиста по ея источникам, по ея побуждениям и цели. Ея чистый источник есть Бог… Ея чистая цель также есть Бог… Деятельное нужно внимание для охранения сей чистоты от нечистых влияний несмиреннаго разума, который не признает своих пределов пред бесконечным и непостижимым, который, истину вечную находя старою, имея побуждением любопытство и целию тщеславие, без разбора гоняется за новым, и как руководительному началу следует духу времени, хотя бы это было время предпотопное; который, ленясь потрудиться, чтобы возникнуть в истинную область духа, погружается в вещество и здесь погрязает.
Мудрость христианская мирна – и подвизающийся для нея должен быть мирен… Только в тихой, а не волнуемой воде, отражается образ солнца; только в тихой, не волнуемой страстями душе может отразиться внешний свет духовной истины…
Мудрость христианская кротка… Дух порицания бурно дышит в области русской письменности. Он не щадит ни лиц, ни званий, ни учреждений, ни властей, ни законов. Для чего это? Говорят: для исправления… Но созидает ли дух порицания или разрушает?
…Мудрость христианская благопокорлива. Она проповедует и дарует свободу, но вместе с тем учит повиноваться всякому начальству… Ревнители истиннаго просвещения должны поднимать дух народа из рабской низости и духовнаго оцепенения к свободному раскрытию его способностей и сил; но в то же время утверждать его в повиновении законам и властям, от Бога поставленным, и охранять от своеволия, которое есть сумасшествие свободы».
17 марта 1863 года был праздник Алексея, человека Божия, память которого Филарет всегда верно чтил. В этот день он отправился к поздней обедне в женский Алексеевский монастырь близ Красного Пруда.
Митрополичьи сани подкатили к воротам обители под громкий и переливчатый трезвон, шедший с высокой шатровой колокольни. Встречали владыку мать настоятельница, благочинный, здешние иереи. При проходе митрополита от ворот к соборному крыльцу толпа кланялась и тянулась за благословением, радуясь нечастой теперь возможности лицезреть святителя. Иные мужики бежали к крыльцу, стягивая шапки, а двое дюжих полицейских и обер-полицмейстер, вытянувшись, отдали честь.
В храме жарко горели свечи в нарядном паникадиле и перед иконами. Золотые ризы духовенства, густой аромат ладана и радостное волнение народа создавали у всех приподнятое настроение. Чище и сильнее становилась молитва, просветлялись и воспаряли горе души человеческие.
Архиерейская служба шла привычным чередом, и владыка удерживал свои мысли, слушая из алтаря возгласы сослужащих ему настоятеля и протодиакона, умилительное пение монашеского хора и чуткую тишину храма.
Митрополит поднял глаза от чёток и увидел стоящего коленопреклонённо Алексея Ивановича Мечева, регента хора Чудова монастыря.
– Поди ко мне, – позвал ласково.
Филарет благословил своего любимца и приметил печаль на его лице.
– Ты сегодня, я вижу, скорбный. Что с тобою?
– Жена умирает в родах, ваше высокопреосвященство… – Голос Мечева дрогнул, и он закусил губу, сдерживая слёзы.
– Бог милостив, – просто ответил святитель. – Помолимся вместе, и всё обойдётся благополучно.
После литургии, когда митрополит, устав от причащения первого десятка молящихся, вошёл в алтарь, освещённый ярким мартовским солнцем, он подозвал Мечева.
– Успокоился?
– Вашими молитвами, владыко святый!
– У тебя родился мальчик. Назови его Алексеем в честь Алексея, человека Божия, ныне празднуемого здесь…
Он хотел сказать больше, но сдержался, предвидя не только радости и обретения появившегося на свет будущего служителя Божия, но и труды, скорби великие…
Глава 4Скит
В покоях троицкого отца наместника мартовским вечером 1863 года после великопостной всенощной собрались несколько человек. Вниманием сразу же завладел Андрей Николаевич Муравьев, ставший редким гостем после переезда в Киев, поближе к своим имениям. У Муравьева всегда было что рассказать, речь его плавно перетекала от палестинских и афонских древностей к рассказу о католиках, иные из которых при посещении России искренне увлекаются православием… К шестидесяти годам характер его не смягчился и не охладел, коли хвалил – так хвалил наотмашь, от всего сердца, коли осуждал – так уж клеймил, не выбирая слов, а при рассказе о предметах трогательных – умилялся до слёз.
Архимандрит Антоний, в этот пост едва находивший силы для участия в богослужении, устало поник в кресле. Известно было, что в прошлом году просил он высокопреосвященного об удалении на покой, всё же исполнилось семьдесят лет, но не отпустил владыка, сказал, что нужен ещё. В церковной службе отец Антоний оставался неутомим, хотя и мучила его рана на правой ноге, особенно досаждавшая в великопостные службы. Так-то можно было присесть, но при чтении Евангелия на Страстной неделе приходилось стоять два часа.
– Как вы выдерживаете? – спросила его Аня… графиня Анна Георгиевна Толстая, постаревшая, пожелтевшая лицом, но с теми же родными бархатисто-коричневыми глазами…
Ответил шутливым тоном:
– У меня есть секрет: встаю сразу на больную ногу. Сначала больно, а потом она одеревенеет так, что боль и не слышна.
Седая прядь выбилась у неё из-под края шляпки, протянутые за благословением маленькие худые ручки по-старушечьи дрожали, и слабая тень умершего в отце архимандрите Андрея Медведева вдруг огорчилась до слёз…
– Вы бы дали себе отдых на неделю-две, – с мягкой укоризной сказала графиня, сквозь привычный облик властного и погрузневшего монаха видевшая стройного, черноволосого, весёлого и пылкого юношу с горящими глазами, навсегда любимого – брата.
– Боюсь разлениться, – чистосердечно ответил старик. – Неделю прогуляешь, а там родится желание ещё отдохнуть. Хожу и буду ходить. А сил недостанет – попрошу братию относить меня в храм…
Молодые лаврские эконом и казначей, приехавший по делам журнала протоиерей Алексей Ключарёв, почтительно внимали знаменитости. На рассказе Муравьева о сорванной им в Гефсиманском саду ветви от элеонской маслины за дверью послышалась Иисусова молитва, и вошёл отец Александр Горский, волею московского святителя недавно возведённый в священный сан (несмотря на решительный отказ жениться) и вскоре ставший протоиереем и ректором академии. Горский близоруко оглядывался, не сразу различая лица в полутёмной комнате.
Муравьев любил Горского, а кроме того, чувствовал к нему засевшее в памяти начальственное покровительственное внимание, и потому отвлёкся от повествования. В тот год слова его братьев – Михаила, усмирившего восставшую Польшу, и Николая, присоединившего к империи обширный Амурский край, – осветила и его, возродив дремавшие вельможные чувства. Андрея Николаевича встретил в патриотически настроенной Москве восторженный приём, и он, как в былые годы, блистал в домах знати и Английском клубе величавой осанкой, старомодной галантностью и увлекательностью в беседе. В церквах и мон