Он задумался о Петербурге. После кончины в 1844 году митрополита Серафима все гадали о замене, но правильно никто не сумел угадать. На петербургскую и новгородскую митрополию был поставлен архиепископ варшавский Антоний, ещё не старый, ловкий и обходительный, умевший ладить с поляками и тем снискавший благоволение императора. По прибытии в Петербург Антоний поразил всех пылкостью своего служения и пышностью образа жизни. У него в лавре стали даваться великолепные обеды, приготовляемые французскими поварами, у подъезда встал швейцар с булавою. Надменность нового митрополита, презрительное отношение ко всем нижестоящим неприятно удивили духовных. Казалось, что нежданное счастье одурманило вчерашнего Волынского семинариста, превратив его в деспота.
В письмах из Петербурга, посылаемых с оказией, владыке Филарету рассказывали недавние случаи. То возмутились члены столичной консистории, не желая платить деньги за растратчика секретаря. «Я приказываю вам!» – сказал Антоний. «Представьте это дело в Синод», – просили его. «А вы забыли, что я президент Святейшего Синода?» И заплатили. В другой раз ректор семинарии осведомился: «Не пожалует ли ваше высокопреосвященство на экзамен в духовные приходские и уездные училища?» – «Мне мука там быть», – с презрением отвечал митрополит, сам не окончивший академии. С Протасовым же Антоний был тих и послушен до раболепия, забывая свой сан и достоинство. Сие было вполне удобно для обер-прокурора, смотревшего сквозь пальцы на усиливавшуюся слабость владыки Антония к рюмочке… Поднять свой голос против него? А что, как заменят, не дай Бог, преосвященным Евгением, которого проклинала вся Грузия, от которого тифлисская семинария едва не бунтовала. Антоний хотя бы добр…
От невесёлых раздумий владыка вернулся к письмам.
Архимандриту Алексию, ректору духовной академии, отвечал коротко и деловито: «Вот и прочитал я почти три четверти вашей рукописи. Устали глаза, и время нужно для другаго дела. Против сочинения возражений не имею. И против помещения в повременном издании не спорю. Но не умолчу, что некоторые читатели охотнее желают встречать статьи не менее классический и более общепонятный». Он решил сделать красавца и умницу Алексия своим викарием, но отлагал сие до подходящего времени.
Письмо к настоятельнице Спасо-Бородинской обители Марии Тучковой вышло обстоятельным. Мать Марию одолевали заботы и житейские и духовные, и на всё он давал ответ. «…Что делается на всю жизнь, то лучше сделать нескоро, нежели торопливо…» Перо быстро летало по бумаге. Фиолетовые чернила блестели под огнём свечи и высыхали, оставляя приятный запах. «…Когда вы присылаете мне простое и надобное рукоделие, тогда я имею истинное приобретение и охотно думаю, что во время холеры ноги мои сохранились от судорог помощию чулок, работанных добрыми и человеколюбивыми руками, но сосуд с позолоченными краями из пустыни к человеку, около которого и без того много роскоши, – разве в обличение роскоши?.. Просил прощения в прекословии и опять прекословлю, опять простите, да и вам умножится прощение и благословение…
Вы говорите о внутреннем устроении и тут же о колокольне. Перваго я вам усердно желаю. Об устроении же колокольни не знаю, что и сказать вам. У Антония и Пахомия Великих не было и маленькой колокольни, думаете ли вы, что потому их пустыни были крайне недостаточны и несовершенны?.. По моему мнению, для пустыни хорошо то строение, которое соответственно назначению, дёшево и прочно. Засим берите вкус, какой хотите…»
Тучкова долго искала певицу для клироса и делилась сомнениями. Владыка знал толк в церковном пении и старом, киевского распева, и новом, партесном, но в письме настоятельницы почувствовал нотку самодовольства. «…Хорошо поёт Богу не тот, кто поёт искусно, а тот, кто поёт разумно и усердно. Прошедшим летом в Лавре в больничной церкви я слышал, как один престарелый пел один и рознил сам с собою, но вечерня была хороша…»
Посыпав письмо песком, он положил его в стопку для отправки, зажёг ночник и задул свечи на письменном столе.
После вечернего правила владыка неспешно повторял Иисусову молитву, перебирая бусинки чёток. Затем прочитал акафист Пресвятой Богородице и лёг на узкую и жёсткую постель.
Что-то шумело за окнами. Он прислушался – дождь. И под мерный, ровный шум дождя он заснул.
Часть шестаяРусская Библия
Глава 1Такие разные архиереи
В среду к двенадцати пополудни в Зимний дворец был вызван обер-прокурор Святейшего Синода граф Протасов. Он приехал, по обыкновению, загодя, дабы разузнать обстановку. За окнами серел сумрачный январский денёк. Дворцовые лакеидавно погасили свечи, и всё в Зимнем виделось как сквозь туманную дымку: застывшие на часах солдаты-гвардейцы в парадных мундирах, блестки от хрустальных люстр и бра, золото массивных рам и выступавшие яркие пятна картин – воздетые руки, конские головы, лимоны с тыквами; даже старуха княгиня Ливен проплыла мимо с лакеями, как волшебница из сказки. Хорошо, что она его не заметила.
Пройдя по длинным коридорам и пустынным залам дворца, Протасов в полутьме проскочил мимо лестницы наверх, во фрейлинский коридор. Пришлось вернуться. Встретившаяся горничная сказала, что фрейлина цесаревны, княжна Александра Долгорукова, уехала кататься. Заглянул в дворцовую контору, а там объяснили, что граф Ностиц только что вышел и вот-вот вернётся, но времени ждать не было.
Прискорбно. Протасов рассчитывал выведать через своего приятеля Ностица или умную и наблюдательную княжну настроение государя. В нынешнем докладе следовало сообщать о приятном и неприятном… как бы не попасть впросак. Предполагалось удаление одного епископа и возведение в сей сан другого. Старательно написанные синодскими чиновниками обоснования с решением Синода лежали в портфеле обер-прокурора, но как отнесётся государь?..
Главных своих противников Протасов смог удалить подальше, но вдруг Николай Павлович спросит мнение Филарета московского или Филарета киевского?.. Что первый – прямолинейный упрямец, что второй – упрямец тихий и насмешник, оба могут подставить подножку… И дёрнула же его нелёгкая при своём назначении сказать известному болтуну генерал-адъютанту Чичерину: «Поздравь меня! Я – министр, я – архиерей, я – чёрт знает что!» Фраза разнеслась по всей России. Обер-прокурору конечно же передали и ответную реплику киевского владыки: «Справедливо только последнее…» А московский своевольно сохранил в московской академии и епархиальных семинариях преподавание философии в прежнем направлении, изучение Писания и еврейского языка, да ещё, как бы в насмешку над обер-прокурором, вменил всем преподавателям в обязанность готовить самостоятельно лекционные курсы и их литографировать. Опять готовит записку об издании Библии на русском языке… Неймётся чудаку, будто не знает, какую жёсткую узду можно на него накинуть…
Протасов услышал перезвон часов, достал свой брегет – пора. Без десяти минут двенадцать он вошёл в императорскую приёмную, Во дворце топили жарко, но графа охватил лёгкий озноб от волнения. Как ни знакомы были ему высочайшие аудиенций и доклады, он не мог преодолеть невольного трепета от близости к самодержцу, мановением пера которого решаются судьбы людские и вся жизнь огромной империи. Только недавно графу было пожаловано придворное звание генерал-адъютанта, позволившее сменить полковничий мундир на генеральский, на эполетах которого красовался императорский вензель, и всё же беспокойство – как бы не утерять высочайшего благоволения – не оставляло его.
Тихий мелодичный перезвон начали каминные часы, им отозвались басом высокие напольные, стоящие между окнами, выходящими на Петропавловскую крепость. Послышался грохот полуденного пушечного выстрела.
Дежурный флигель-адъютант распахнул створку высоких белых с золотом дверей, откуда выкатился карлик с уродливо большой головой, под чёрным фраком у него алела александровская лента – то был министр иностранных дел граф Нессельроде.
– Прошу вас, ваше высокопревосходительство! – почтительно сказал флигель-адъютант.
Почти сорок лет назад до описываемых событий, жарким июльским днём в захудалом городе Буй Костромской губернии проезжий барин прогуливался от нечего делать. Барин ехал в своё имение, но у колеса брички сломалась ось. Кучер её чинил со здешним кузнецом, камердинер был отправлен на базар для покупки провизии, а на долю самого путешественника остался осмотр достопримечательностей, ибо знакомых в городке у него не было, а заходить на душный постоялый двор он не пожелал.
Три каменных дома на главной улице, казённое присутствие с четырьмя облупившимися колоннами, старый острог, покосившаяся каланча, приземистый собор, избы и хибарки за плетнями, редкие деревья – пейзаж оказался уныл. Свернув направо, путешественник оказался перед большой лужей, вероятно, в дождливую погоду она становилась огромной. В луже лениво бултыхались несколько гусей. На них задумчиво взирал с берега светлоголовый мальчик лет пяти.
– Мальчик, что ты тут смотришь? – недоумённо спросил барин.
– Смотрю на гусей.
– Что в них любопытного?
– Они такие белые!.. И я хочу быть бел, как эти гуси.
– Ну, ты станешь великим философом! Как зовут-то тебя?
– Андрюшкой.
– На тебе, Андрюшка, копеечку.
Радостью осветилось детское личико. Мальчик зажал монету в кулаке и убежал.
Он был сыном пономаря Григория Соколова. Город был беден, приходы небогатые, но приход Андрюшиного отца был беднее прочих. Ко всему прочему, пономарь имел несчастную слабость к питию, и что в руки ему приходило, то сквозь пальцы и уплывало. Мать Андрюши Елена Семёновна летом нанималась по крестьянам жать хлеба, а то и косить. Зимою ходила по домам здешних купцов, но те её не жаловали, только протопопица иногда звала помыть полы, перебрать картошку и расплачивалась старыми вещами или той же картошкой. Часто в доме не случалось хлеба, но коли хлеб был – благочестивые родители делились им с бедными и нищими.