ю с приказанием прежде ударить графа, что дочери лучше и она спит. А тем временем кюре читал над головою Лизы свои молитвы. Лиза была в сознании, но сил сопротивляться у неё уже недоставало. Она лишь закрывала глаза и мотала головой по подушке. Когда же кюре достал облатку и поднёс ко рту девушки, Лиза громко и внятно сказала: «Нет!»
Кюре вопросительно посмотрел на графиню.
— Vous n’avez pas compris, — отвечала та. — Ne hii croyez pas! Faites ce qui je vous dis[29]!
Она и верная компаньонка прижали бившуюся под их руками девушку к постели, а кюре засовывал ей в рот католическое причастие. Последним усилием жизни Лиза выплюнула облатку и, откинувшись на подушку, испустила дух. (Подробности вышли на свет позднее из рассказа бонны, тайком подсмотревшей ужасную сцену).
Наутро графиня объявила мужу, что их дочь перед смертью обратилась к истинной вере. Потрясённый Фёдор Васильевич в это поверить не мог. Ничего не отвечая жене, он послал за приходским священником, который у тела умершей столкнулся с католическим кюре. Оба ушли, не сотворив положенных молитв. Ростопчин бросился к архиепископу Филарету, страшась уже не за жизнь дочери, а за её душу. Владыка внимательно вызнал все обстоятельства дела и приказал схоронить Лизу по обряду Православной Церкви, что стало для отца немалым утешением в горе. Графиня Евдокия Петровна отказалась поехать на кладбище (как позднее не поехала на погребение мужа).
Непростая и, казалось бы, сугубо семейная история сия в Петербурге была воспринята неоднозначно. В вину владыке Филарету ставили одновременно и возрастание в первопрестольной влияния католичества, и ухудшение отношений с христианнейшей Францией и святым престолом в Риме. Будь то открытые обвинения, мог бы оправдаться, а тут — намёки и сожаления. С получением известия о смещении князя Голицына машина слухов набрала полные обороты.
Монашеский удел — бесстрастие, но как избежать борения страстей при разговорах духовных и светских лиц на темы, тебя волнующие, при чтении писем с новостями, тебя напрямую касающимися, при ночных думах, в которые втискивались то горечь, то опасение, то отчаяние, то гнев?..
В первых числах июня владыка Филарет оставил Москву и отправился в поездку по епархии.
Весна в том году выдалась поздняя, и теперь перемены в природе совершались с неуловимой и чудесной быстротою. Из Москвы выехали в пору появления листвы на липах и тополях, а на подъезде к Николо-Перервинскому монастырю глаз обрадовала берёзовая аллея с волнующейся под ветром сочной зеленью.
К Перерве у владыки было особенное отношение из-за духовной семинарии, расположенной при монастыре, да и просто нравилась ему сия тихая обитель. С ректором обговорил вопросы перехода семинарии из такой-то дали в Москву, в Заиконоспасский монастырь, а взамен об основании здесь духовного училища. На годовом акте сам вручал отличившимся в награду новенькие книги Евангелия и катехизиса. С настоятелем решил вопрос о ремонте старых патриарших палат и храма при них, щедрой рукой отпустив больше запрошенного.
Вечером был на всенощной в храме Святителя Николая, а затемно с радостью отстоял утренние часы, полунощницу, изобразительные и отслужил литургию в другом храме, посвящённом преподобному Сергию. В обычном укладе жизни следование монашескому уставу было для него затруднительно, но с тем большим умилением он подчинялся древним иноческим правилам в своих странствиях. Откушав чаю, двинулись на Можайск.
По утреннему холодку резво бежала четвёрка лошадей. Кучер Евфаф лишь высматривал колдобины да ухабы на дороге, чтобы не обеспокоить его высокопреосвященство.
Бледно-голубое небо было почти сплошь закрыто степенно плывущими пышными облаками. Налево и направо от дороги возникали то перелески, то деревеньки, пустынные из-за летней страды: мужики пахали и бороновали, в иных местах уже и сеяли. Бабы были заняты на огородах. Светлоголовые ребятишки мелькали то на спине идущей по пашне лошадки, то на огороде рядом с матерью или бабкою, то с хворостиною в руке стояли подле белых и серых коз. На выгонах лениво щипали траву отощавшие за зиму коровы.
Бедна и скудна достатком оставалась жизнь крестьянская, но всякий раз радовалось сердце владыки Филарета внутреннему покою и ладу этой жизни. И сколько ни знал он о мужицких волнениях, вспыхивавших в разных местах империи от жестокости помещиков, от отчаянной бедности, от неудержимой жажды воли, а всё ж таки была в неспешной их жизни та исконная правда, которую давно потеряли в городах.
6 июня после литургии в соборе города Вереи владыка сказал слово, в котором отозвались его думы последних дней:
—...Нельзя, по-видимому, опасаться, чтобы кто из нас отступил от свидетельства Божия так далеко, чтобы возвратиться к заблуждениям языческим или неведению иудейскому. Но могут быть люди, который нарушают чистоту веры Его и отступают от единства Церкви Его... Не работаем ли больше, нежели Богу, богатству? Не служим ли идолам страстей? Не хочет ли гордость наша поставить нас самих идолами для других?..
И вновь дорога. И вновь постукивают лошадки копытами по ещё не пыльной дороге, редкие прохожие сдирают с головы шапки и низко кланяются. Управляющий имением московского генерал-губернатора, князя Дмитрия Владимировича Голицына, специально нашёл высокопреосвященного, чтобы пригласить отдохнуть, но владыка отказался. Он не устал, напротив, дорога будто прибавляла ему сил.
Из консисторской папки он достал недочитанную записку викария: «...из подаваемых ежегодно в консисторию ведомостей с прискорбием примечается, что зело многие в пастве или по нерадению, или по невежеству, или не имея должного от священников наставления, не исповедуются, а иные, исповедуясь, или потому ж или Имея некоторую наклонность к раскольническому заблуждению, от причащения Святых Тайн удаляются. Посему, скорбя духом, полагаю приличным направить поучение об исповеди и причащении...» Прав владыка Кирилл, нельзя медлить, видя охлаждение сердец паствы. Всего-то раз в год исповедуются и причащаются, для многих дворян — знал точно — то лишь докучная обязанность, неисполнение которой грозит штрафом и неприятностями. Не радость, не праздник, не вознесение души, а докука... Вот беда так беда. Уж лучше иметь дела с явно заблудшими. Их огонь можно перенести с ложного светильника на истинный, а тут — равнодушная прохладца... Будь доступной Библия, многие сердца открылись бы Слову Божию... а пока, пока надо готовить усердных пастырей.
В эти летние дни новоназначенный министр народного просвещения не переехал на дачу в Павловск, а оставался в Петербурге по соображениям государственной важности. Семидесятилетний Александр Семёнович Шишков, адмирал, президент Российской академии, член Государственного совета и теперь министр, был европейски образованным человеком. Однако это не мешало ему искренне почти увериться, будто всё Священное Писание, наша православная литургия и весь церковный устав были написаны издревле не на каком ином языке, как на славянском, ибо от верования в боговдохновенность Писания отставной адмирал естественным путём пришёл к мысли о боговдохновенности самого церковно-славянского языка. Для него любая попытка перевода священных, отеческих и богослужебных книг на русский означала уничтожение святости предками завещанного нам слова. Адмирал не знал, что его нежелание дать людям в руки Евангелие есть чисто католический подход. Чувствуя поддержку в обществе (а его назначение приветствовал даже вечный насмешник Пушкин), Шишков вознамерился довести до логического конца начатую борьбу.
При встрече с графом Алексеем Андреевичем Аракчеевым министр изложил свои намерения:
— Необходимо остановить издание Известий Библейских обществ. Это послужит шагом к окончательному их запрету, дабы уничтожить насаждавшееся равноправие православия с иными вероисповеданиями.
Беседа шла в кабинете графа в военном министерстве. Стоявшие на отдельном столике модели пушек делали естественным воинственный тон речи министра просвещения. За огромными окнами видно было, как по пустынной и пыльной Дворцовой площади ездит кругами водовозная бочка, из которой вытекают тонкие струйки воды.
— Помимо того, ваше сиятельство, следует остановить распространение филаретовского катехизиса, содержащего несогласные с учением нашей Церкви правила и молитвы — на простом русском наречии! А по приказу Филарета московская синодальная типография печатает и печатает его катехизис!
— Да ведь катехизис был одобрен Синодом, — нерешительно возразил Аракчеев.
— То дело рук безбожного князя! Он надшил и заставил!
— Доложу государю, — твёрдо пообещал Аракчеев.
Граф Алексей Андреевич питал сильную неприязнь к «московскому выскочке». Причиной тому была неудача с владыкой Феофилактом Русановым. Голицын с Филаретом сумели обойти его и задвинуть Русанова аж в Грузию, подсластив горькую пилюлю саном митрополита. Аракчееву доносили, что Феофилакт вершил дела твёрдою рукою, установил хорошие отношения с главнокомандующим, генералом Ермоловым, много занимался духовным просвещением (открыл в Тифлисе на Авлабаре семинарию). Сам же владыка жаловался графу в письмах: «Работ много, а радостей мало». Он ещё более потучнел, страдал от жары, от которой спасался в бассейне в саду архиерейского дома... Аракчеев намеревался сделать его своей опорою в Петербурге, но Голицын так и не захотел вернуть его в Россию, и владыка Феофилакт умер три года назад от простуды по пути в Кахетию.
Помимо этого, было у Аракчеева и другое основание для нерасположения к Филарету. Граф Алексей Андреевич оставался с молодых лет равнодушным к. вере (что не мешало ему аккуратно исполнять обряды Православной Церкви). Вид глубоко и искренне верующих людей его круга как-то беспокоил его, подчас вызывая раздражение и сознание собственной неполноценности. Граф сознавал в себе отсутствие какого-то органа, питающего веру, но, поскольку и без этого органа можно было жить вполне комфортно, его наличие виделось излишеством, некой духовной завитушкой. Впрочем, граф не любил философствовать. Просто-напросто одной из его главных целей нынче оставалось окончательное удаление от государя князя Голицына, а следовательно, любой удар по княжескому протеже был полезен.