Филарет коротко вздохнул:
— Зови.
Варфоломей приходился митрополиту дальним родственником по материнской линии. Служил он пономарём в глухом селе за Талдомом и решился просить диаконского места. Филарет предложил ему сдать экзамен, который родич и не мог выдержать, ибо не умел читать. Тем не менее Варфоломей твёрдо рассчитывал на родственное снисхождение высокопреосвященного. Следовало отказать, а владыка не любил огорчать людей.
Варфоломей, невысокий, шустрый мужичонка в новеньком подряснике, с порога бухнулся на колени.
— Встань! — повысил голос Филарет. Не молод ведь, и семья... — Не могу я определить тебя во диакона, прости. Ты же ничего не знаешь!.. Проси у меня денег или чего другого — не откажу, а благости Святаго Духа дать не могут. Это будет святотатство и великий грех, за который я должен буду дать ответ пред Богом... Поди к секретарю.
Забежавший без доклада Андрей Николаевич Муравьев передал владыке полемическое сочинение Хомякова, обращённое к англичанину Пальмеру. Уильям Пальмер, второй год гостивший в России, проповедовал своё мнение о единстве веры между англиканством и православием. Филарет принял англичанина и имел с ним беседу, в которой указывал ему на невозможность сего без отказа от западных ересей. Пальмер многословно излагал свои симпатии к Русской Церкви и предлагал поступиться второстепенными догматами ради великой цели. «Я отрицаю сие разделение на существенные догматы и второстепенные мнения, что противно мнению всех отцов церкви!» — твёрдо отвечал митрополит. Однако по-человечески Пальмер был приятен, и распрощались они дружески.
— Водил сегодня нашего гостя в патриаршую ризницу, — рассказал Муравьев, — так он, только увидел посох и чётки Никона, бросился их целовать! Называет Никона великим и святым человеком[42].
— Его не святость, а власть патриарха Никона привлекает, — задумчиво сказал Филарет. — Странный этот Пальмер. Глаза смотрят на Москву, а ноги в Рим ведут. Что же, уезжает он?
— Да. Завтра граф Александр Петрович Толстой отправляется в Петербург и берёт его с собою. Они с графиней полюбили нашего полуангличанина-полурусского.
— Поклон им передавайте. За ответ Хомякова благодарю, прочитаю со вниманием. Ему передайте моё благословение.
Келейник Парфений принёс чай и доложил, что в приёмной ожидают молодой граф Михаил Толстой с приятелем.
— Проси. И им тоже чаю подай.
Графа Михаила Владимировича Толстого продолжали называть в доме митрополита «молодым», хотя ему шёл уже четвёртый десяток. Но так повелось с давних лет, когда у Троицы на одном из выпускных экзаменов в академии к владыке подвели для благословения маленького светловолосого мальчика с нежным румяным личиком. Мальчик давно вырос, окончил курс в университете, женился, а на Троицком подворье оставался «молодым».
— Простите, что обеспокоил вас, ваше высокопреосвященство, — почтительно сказал граф Толстой. — Позвольте представить моего товарища по университету Иванова. Я говорил вам о нём, если помните...
Владыка помнил, память ему не изменяла пока что. Сей Иванов был сыном чиновника в канцелярии московского генерал-губернатора, и сам князь Дмитрий Владимирович рассказывал, как при раскрытии растраты казённых денег виновник в отчаянии застрелился, оставив жену и трёх сыновей без всяких средств. Князь из сострадания не лишил их казённой квартиры, старший сын взялся давать уроки, и семья жила хотя в бедности, но достойно.
— Рад вас видеть. Прошу откушать чаю. Если дела какие есть — готов выслушать.
— Владыко, Александр очень волнуется, и потому я расскажу за него, — объявил граф Михаил. — Причиною его волнений стало одно непреодолимое затруднение: церковь запрещает молиться за самоубийц, но как можно сыну оставить память об отце? Есть ли тут какой-нибудь иной выход?
— Сочувствую вам, — обратился владыка к Иванову. — Вы, полагаю, верный сын церкви нашей?
— Да, владыко. Потому-то и мучает меня постоянно мысль, как бы помочь отцу... Он был очень добр, но слаб...
— Женаты?
— Да. Женился после университета, когда получил место преподавателя в кадетском корпусе. Жена моя — Вера Михайловна Достоевская.
— Родная сестра известного литератора! — вставил граф Толстой. — Того, что сейчас выпустил повесть «Бедные люди».
— Слышал. Так-так...
— И все священники, с которыми я говорил, уверяли, что церковные законы запрещают молиться о самоубийцах и поминать их за литургией. Но как же милосердие Господне?
— Ответы иереев на ваш вопрос справедливы, — тихо заговорил митрополит, с участием смотря на Иванова. — Признаюсь, рад видеть такое сильное проявление сыновней любви. Что Сказать могу... Поминать самоубийцу церкви не дозволяется ни при каких обстоятельствах. Но вы сами можете и должны молиться о нём, прибавляя к молитве: «Господи, не постави мне молитву сию во грех»... Главная же помощь несчастной душе — дела милосердия. Вы не имеете средств давать нуждающимся деньги, так помогайте вашими познаниями. Лечите усердно бедных и, насколько можете, безвозмездно. Этим вы облегчите участь души, о которой скорбите, да и на себя привлечёте благословение Божие.
— Благодарю! Благодарю вас, святый владыко, и обещаю... — Голос Иванова пресёкся от волнения.
— Да вы не обещайте, — мягко остановил его митрополит. — Просто делайте.
После этих посетителей пришёл Николай Сушков с бумагами по делам благотворительности. Владыка постоянно побуждал в своей епархии к пожертвованиям на христиан, страдавших под турецким гнетом, на россиян, потерпевших от стихийных бедствий, на нужды ветшающих церквей среди латышского и польско-литовского населения, на нужды православных духовных училищ, на улучшение содержания служащих в духовных академиях.
— Порадовали меня Покровский монастырь и Давидовская пустынь, — сказал митрополит, отложив ведомости. — Первый по две тысячи в год, а вторая по четыре вызвались жертвовать на наши бедные училища.
— Слышно, что и некоторые архиереи пошли по вашим стопам, — с намёком сказал Сушков.
— Как же, обер-прокурор вчера сказал, что четырнадцать человек уже удостоены высочайших наград.
— А пятнадцатый?.. То есть первый?
— Меня уж нечем — да и зачем — награждать... Слава Богу, что опыт удался и мысль прививается.
Сушков откланялся. Часы в гостиной пробили десять вечера. Владыка поколебался, не вернуться ли к делам, но отпустил секретаря. Келейник принёс стакан тёплой воды и несколько ломтей белого хлеба — ужин митрополита. Парфений приметил, что ночной светильник не был зажжён, а на столе белела бумага.
Перекусив, Филарет сел за стол и взялся за письма. Личная переписка его была обширнейшей, и, несмотря на усталость, он находил особенное удовольствие в тихой и неспешной беседе посредством пера.
Отцу Антонию можно было излить заботы и тяготы. В Москве уже второй месяц пребывал граф Протасов, приехавший на погребение родственницы. Несколько раз они встречались, беседовали, и гусар будто заново открыл для себя московского первосвятителя, не только переменил тон обращения, но и стал выказывать всё более доверия... Радоваться ли этому, печалиться ли?.. Нет уже князя Александра Николаевича Голицына, всегда готового разъяснить, ободрить или удержать от опрометчивого шага...
Он задумался о Петербурге. После кончины в 1844 году митрополита Серафима все гадали о замене, но правильно никто не сумел угадать. На петербургскую и новгородскую митрополию был поставлен архиепископ варшавский Антоний, ещё не старый, ловкий и обходительный, умевший ладить с поляками и тем снискавший благоволение императора. По прибытии в Петербург Антоний поразил всех пылкостью своего служения и пышностью образа жизни. У него в лавре стали даваться великолепные обеды, приготовляемые французскими поварами, у подъезда встал швейцар с булавою. Надменность нового митрополита, презрительное отношение ко всем нижестоящим неприятно удивили духовных. Казалось, что нежданное счастье одурманило вчерашнего Волынского семинариста, превратив его в деспота.
В письмах из Петербурга, посылаемых с оказией, владыке Филарету рассказывали недавние случаи. То возмутились члены столичной консистории, не желая платить деньги за растратчика секретаря. «Я приказываю вам!» — сказал Антоний. «Представьте это дело в Синод», — просили его. «А вы забыли, что я президент Святейшего Синода?» И заплатили. В другой раз ректор семинарии осведомился: «Не пожалует ли ваше высокопреосвященство на экзамен в духовные приходские и уездные училища?» — «Мне мука там быть», — с презрением отвечал митрополит, сам не окончивший академии. С Протасовым же Антоний был тих и послушен до раболепия, забывая свой сан и достоинство. Сие было вполне удобно для обер-прокурора, смотревшего сквозь пальцы на усиливавшуюся слабость владыки Антония к рюмочке... Поднять свой голос против него? А что, как заменят, не дай Бог, преосвященным Евгением, которого проклинала вся Грузия, от которого тифлисская семинария едва не бунтовала. Антоний хотя бы добр...
От невесёлых раздумий владыка вернулся к письмам.
Архимандриту Алексию, ректору духовной академии, отвечал коротко и деловито: «Вот и прочитал я почти три четверти вашей рукописи. Устали глаза, и время нужно для другаго дела. Против сочинения возражений не имею. И против помещения в повременном издании не спорю. Но не умолчу, что некоторые читатели охотнее желают встречать статьи не менее классический и более общепонятный». Он решил сделать красавца и умницу Алексия своим викарием, но отлагал сие до подходящего времени.
Письмо к настоятельнице Спасо-Бородинской обители Марии Тучковой вышло обстоятельным. Мать Марию одолевали заботы и житейские и духовные, и на всё он давал ответ. «...Что делается на всю жизнь, то лучше сделать нескоро, нежели торопливо...» Перо быстро летало по бумаге. Фиолетовые чернила блестели под огнём свечи и высыхали, оставляя приятный запах. «...Когда вы присылаете мне простое и надобное рукоделие, тогда я имею истинное приобретение и охотно думаю, что во время холеры ноги мои сохранились от судорог