[10]. Впрочем, она, в конце концов, потерпела неудачу, наряду с другими его излюбленными призывами: поверить в буквальную истинность Библии и, вследствие этого, запретить учение Чарльза Дарвина. Банкиры, крупные бизнесмены и правительства главных стран мирового капитализма не собирались отказываться от твердого золотого паритета денег и относились к призывам Брайана примерно так же, как он сам — к идее «происхождения видов». Ведь, в конце концов, только такие страны, как Мексика, Китай и Индия, основывали свою валюту на серебре, но их можно было и не принимать в расчет.
Правительства были более склонны прислушаться к тем весьма влиятельным группам и слоям избирателей, которые настаивали на защите отечественных производителей от конкуренции со стороны импорта. Указанные группы включали не только широкий блок аграриев (что было понятным и предсказуемым), но также и многих крупных промышленников, пытавшихся уменьшить «перепроизводство» хотя бы за счет зарубежных конкурентов. Так Великая депрессия положила конец экономическому либерализму («Век Капитала», гл. 2), по крайней мере, в области мировой торговли (хотя свободное движение капиталов, осуществление финансовых операций и обмен трудовыми ресурсами стали более оживленными). Ограничения ввели сначала Германия и Италия (на текстильные товары) в 1870-е годы, а после этого протекционистские тарифы стали непременной принадлежностью международной экономической жизни, достигнув наивысших значений в начале 1890-х годов в виде штрафных тарифов, связанных с именами Мелина во Франции (1892 год) и Мак-Кинли в США (1890 год)[11].
Из всех основных промышленных стран одна только Британия неизменно придерживалась принципа неограниченной свободной торговли, несмотря на неоднократно повторявшиеся громкие призывы протекционистов. Причины такой позиции были очевидны и совсем не зависели от малочисленности крестьянства и отсутствия широкой внутренней поддержки протекционизма с его стороны. Британия была крупнейшим экспортером промышленных товаров и в течение XIX века все больше ориентировалась на экспорт, причем особенно сильно — в период 1870—1880-х годов; в этом отношении (т. е. по относительному превышению экспорта над импортом) она намного превосходила своих главных соперников, хотя и не смогла обогнать малые страны с развитой экономикой: Бельгию, Швейцарию, Данию и Нидерланды. Она намного опережала все страны по экспорту капитала и по объему «невидимых» финансовых и коммерческих услуг, а также в области транспортного обслуживания. Так что если британской промышленности еще приходилось сталкиваться с зарубежной конкуренцией, то лондонский Сити и британские судоходные компании, безусловно, оставались главными столпами мировой экономики, и их роль в этот период даже возросла. С другой стороны (хотя об этом часто забывают), Британия была крупнейшим покупателем профилирующих экспортных товаров всех стран мира и доминировала на этом рынке (можно даже сказать — формировала его), определяя цены на тростниковый сахар, чай и зерно, которых она закупала в 1880-е годы в размере почти половины всего объема, предлагавшегося на мировом рынке. В 1881 г. Британия купила почти половину от мировой экспортной продажи мяса и больше половины мирового экспорта шерсти и хлопка (55 % по сравнению с импортом всех европейских стран, вместе взятых), т. е. больше, чем любая другая страна{32}. По мере того, как Британия вела дело к свертыванию собственной пищевой промышленности (как это было во время депрессии), ее аппетиты по отношению к импорту продуктов становились просто непомерными. Так, в период 1905–1909 годов она импортировала не только 56 % общего объема потребляемого ею зерна, но и 76 % сыра и 68 % яиц{33}. Поэтому соблюдение принципа свободной торговли оставалось для Британии необходимой мерой, поскольку это позволяло основным заморским производителям товаров осуществлять широкий обмен продукцией с британской промышленностью, поддерживая своего рода симбиоз между Соединенным Королевством и отсталым миром, на котором, в основном, и была построена экономическая мощь Британии.
Вот почему животноводы Дании, овцеводы Австралии и «эстансьерос» Аргентины и Уругвая не имели желания помогать развитию промышленности своих стран: ведь их вполне устраивала роль участников экономической системы, в центре которой находилась Британия. Цены на «оставляемые товары имели для нее немаловажное значение. Как мы уже видели, соблюдение принципа свободной торговли означало, что сельское хозяйство Британии может идти ко дну, если у него не хватит сил выплыть самостоятельно. Британия оказалась единственной страной, в которой даже консервативные государственные деятели, вопреки старинной традиции протекционизма, были готовы пожертвовать сельским хозяйством. Эта жертва облегчалась тем, что состояния землевладельцев, имевших огромные богатства и сохранявших за собой решающее влияние в политических делах, опирались теперь на доходы от городской собственности, от капиталовложений в такой же степени, как и на доходы от сдачи земли в аренду. Не означало ли это и готовность принести в жертву (в случае необходимости) и саму британскую промышленность, как того опасались протекционисты? Если учесть деиндустриализацию Британии, осуществленную в 1980-е годы, то такие страхи того времени отнюдь не кажутся беспочвенными. Ведь в конце концов и прежде всего капитализм существует для того, чтобы делать деньги, которые и являются для него самым важным и самым желанным товаром. Впрочем, в те времена интересы лондонского Сити не противоречили интересам британской промышленности, хотя и было совершенно ясно, что мнение Сити значит гораздо больше, чем пожелания провинциальных промышленников. Таким образом, Британия оставалась приверженной политике экономического либерализма, давая тем самым возможность протекционистским странам держать под контролем свой собственный внутренний рынок и одновременно осуществлять экспорт в широких масштабах. (Исключением в этой политике стало решение об ограничении иммиграции, поскольку Британия одной из первых ввела дискриминационные законы, предотвратившие массовый въезд иностранцев (евреев) в эту страну в 1905 году.)
Экономисты и историки никогда не прекращали споров о последствиях этого оживления международного протекционизма, или, говоря иначе, об этом странном помешательстве, охватившем мировую экономику. Ее ядро в XIX веке составляли, в растущей степени, национальные экономики развитых стран: Британии, Германии, США и других. При этом, несмотря на программное заглавие великого труда Адама Смита «Богатство народов»[12] (1776 год), «народ», как таковой, не имел определенного места в теоретической системе либерального капитализма, построенного, как из кирпичиков, из отдельных предприятий (индивидуальных или выступавших под именем «фирмы»), которые можно назвать еще «неделимыми атомами» частного предпринимательства и которые действовали в соответствии со своим основным императивом: получать максимальную прибыль при минимальных затратах. Предприятия действовали в пределах рынка, который по своим масштабам являлся глобальным. Либерализм представлял собой своего рода анархизм буржуазии, и, в силу этого, в нем не нашлось места для государства, как и в революционном анархизме; выражаясь точнее, для такого государства, которое является фактором экономики, существующим только для того, чтобы вмешиваться в самостоятельно протекающие и самоуправляющиеся операции, происходящие на «рынке».
Замечание о «странном помешательстве», охватившем мир, имело свои основания. Во-первых, казалось разумным предполагать, особенно после либерализации экономики, прошедшей в середине XIX века (см. «Век Капитала», гл. 2), что такая экономика должна функционировать и развиваться под действием экономических решений, исходящих от «элементарных частиц», составляющих экономику. Во-вторых, капиталистическая экономика всегда имела глобальный характер, и она не могла быть иной. В течение XIX столетия она постоянно совершенствовалась в этом качестве, распространяя свои действия на все более отдаленные части планеты и вызывая повсюду глубокие преобразования. Более того, такая экономика не признавала границ, поскольку она функционировала лучше всего там, где ничто не мешало свободному движению факторов, обеспечивающих производство. Таким образом, капитализм показал, что он интернационален не только на практике, но и в теории. Его теоретики принимали за идеал полное международное распределение труда, обеспечивающее максимальный рост экономики. Действительно, какой смысл в том, чтобы выращивать бананы в Норвегии, если можно делать это в Гондурасе, что обойдется гораздо дешевле? Один подобный факт делает пустыми все местные и региональные возражения. Чистая теория экономического либерализма обязывает принять самые крайние и даже абсурдные допущения, при условии доказательства возможности получения оптимальных результатов в глобальном масштабе. Например, если будет доказано, что необходимо перевести все мировое промышленное производство, скажем, на Мадагаскар (подобно тому, как 80 % мирового производства часов было сконцентрировано в небольшом районе Швейцарии), или что все население Франции следовало бы переместить в Сибирь (как в свое время переселилась в США значительная часть норвежцев), то уже никакие второстепенные возражения экономического характера, по теории, не должны приниматься в расчет. (В период с 1820 по 1975 год количество норвежцев, эмигрировавших в США, составило около 355 тысяч человек, что почти равно всему населению Норвегии в 1820 г.){34}{35}. Поэтому такие факты, как квазимонопольное положение Британии в мировой экономике в середине XIX века или демографическую ситуацию в Ирландии, потерявшей почти половину своего населения в период 1841–1911 годов, можно было легко объяснить, воспользовавшись теорией экономического либерализма, предписывавшей создание экономического равновесия во всемирном масштабе.