Да и неконституционные государства поняли политическую действенность обращения к гражданам на основе национальной идеи, которая стала для них чем-то вроде идеи демократизации, но при этом не была связана с опасностями, присущими демократии; наряду с этим они продолжали призывать граждан повиноваться властям согласно воле Бога. В 1880-е года даже русский царь, оказавшись перед лицом революционной агитации, обратился к политике, которую безуспешно пытался проводить в 1830-е годы его дед, т. е. стал опираться в своем правлении не только на принципы автократии и ортодоксии, но и на национальную идею, мобилизовавшую национальные чувства русского народа{135}. Надо сказать, что практически все монархи XIX века были вынуждены, так сказать, рядиться в национальные одежды, поскольку лишь немногие из них имели национальность той страны, которой они правили. Германские принцы и принцессы (их было больше всех), становясь правителями (или супругами правителей) Британии, Греции, Румынии, России, Болгарии или любой другой страны, где требовалась очередная «голова, увенчанная короной», отдавали дань уважения местной нации, превращаясь в британцев (как королева Виктория), греков (как Отто Баварский), или обучаясь какому-то другому языку, на котором они говорили с акцентом; хотя у них было гораздо больше общего с другими членами этого международного «профсоюза» принцев и принцесс, или, скорее, с членами этого обширного международного семейства (потому что все они были родственниками), — чем со своими подданными.
Экономика эры новых технических достижений и характер государственных и частных систем управления экономикой требовали осуществления массового начального образования, или хотя бы широкого распространения грамотности; и это обстоятельство тоже способствовало укреплению «государственного национализма». Дело в том, что прежние способы коммуникаций, основанные на устной речи, потеряли в XIX веке свое значение, так как увеличились расстояния между властями и подданными государства, а массовая миграция разделила семьи, так что матерей и сыновей, женихов и невест разделяли иногда дни, а то и недели пути. Школа же могла учить детей не только грамотности, но и правильному поведению, свойственному хорошим подданным и гражданам, и государство придавало школе большое значение. До наступления эры телевидения ни один способ ведения пропаганда не имел такого значения, как школьный.
Вследствие сказанного, период 1870–1914 годов был для большинства европейских стран, помимо всего прочего, «эрой начальной школы». Сильно возросло количество учителей начальной школы, даже в тех государствах, где школьное образование и так было поставлено достаточно хорошо. Например, в Швеции этот показатель утроился; и в Норвегии он вырос почти в три раза. Страны, допустившие отставание, стремились наверстать упущенное. В Нидерландах количество учеников начальных школ выросло вдвое; в Соединенном Королевстве (где до 1870-х годов не было государственной системы школьного образования) оно утроилось; в Финляндии выросло в 13 раз! Даже в балканских странах, где неграмотность была массовым явлением, количество учеников начальных школ выросло в 4 раза, а количество учителей почти утроилось. Понятно, что национальная, а это значило — организуемая и управляемая государством система школьного образования требовала укрепления национального языка, на котором можно было также издавать инструкции для населения. К системе государственного образования были подключены суды и государственный аппарат, составившие вместе внушительную силу, которая утвердила язык среди первостепенных признаков национальности (см. «Век Капитала», гл. 5).
Так государства «создавали нации», т. е. укрепляли национальный патриотизм и формировали однородную массу граждан, гомогенизированную (по меньшей мере) в лингвистическом и административном отношении; и делали они это с настойчивостью и рвением. Французская республика сделала из «крестьян» — «французов». Итальянское королевство, следуя лозунгу Д’Азелио, старалось изо всех сил (правда, с переменным успехом) «создать итальянцев» с помощью школ и военной службы, после того как удалось «создать Италию». США сделали знание английского языка условием получения американского гражданства и начали с конца 1880-х годов вводить фактическое поклонение новой «гражданской религии» (единственной, которая не противоречила агностицизму американской конституции) — в виде ежедневного ритуала отдания почестей национальному флагу во всех американских школах. Венгерское государство не жалело сил, чтобы превратить всех своих разноплеменных обитателей в «мадьяр»; русское государство проводило руссификацию малых наций, насаждая обучение на русском языке. Повсюду, где был признан принцип многонационального государства, хотя бы в такой степени, что можно было получить начальное (а то и среднее) образование на родном языке (как в империи Габсбургов), все же существовал государственный язык, имевший решающие преимущества на всех высших уровнях государственной системы. Это побудило народы, язык которых не был признан государственным, к борьбе за создание собственных университетов, как произошло в Богемии, Уэльсе и во Фландрии.
Государственный национализм, реальный или изобретенный для удобства (как в случае с монархами), был опасным оружием для тех, кто им пользовался. Мобилизуя в политическом отношении одних жителей страны, он способствовал отчуждению других — тех, кто не принадлежал (или не хотел принадлежать) к нации, признанной «государственной». Другими словами, он способствовал формированию национального сознания у людей, исключенных из официально признанной национальности путем выделения общин, сопротивлявшихся, по тем или иным причинам, утверждению официального государственного языка и идеологии.
II
Почему же одни сопротивлялись национализму, а другие — нет? В конце концов, крестьяне, а особенно их дети, становясь «французами», получали вполне определенные существенные преимущества — как всякий, приобретавший в дополнение к своему диалекту или национальному языку знание государственного языка, удобного для профессионального и культурного развития. В 1910 г. 70 % иммигрантов, прибывших в США из Германии после 1900 года, имея всего 41 доллар в кармане, стали гражданами Америки, говорившими на английском языке; при этом они вовсе не собирались забывать свой немецкий{136}{137}. (Сказать по правде, лишь немногие государства действительно пытались прекратить употребление национального языка и соблюдение национальных обычаев в личной жизни, если их использование не имело вызывающего характера по отношению к официальному государственному языку и обычаям.) Нередко бывало так, что национальный язык не мог составить серьезную конкуренцию государственному языку и употреблялся только в религии, в поэзии и в кругу семьи. Сегодня трудно в это поверить, но находились, например, валлийцы, преданные национальным чувствам, но смирившиеся с упадком их древнего кельтского языка в век прогресса и предвидевшие его естественное постепенное отмирание. (Использованный здесь термин «отмирание» — «эутаназия» — взят из речи свидетеля-валлийца, дававшего показания на заседании парламентского комитета по обучению на валлийском языке, состоявшемся в 1847 году.) Многие эмигранты, покидая свою страну, желали изменить не только свою классовую принадлежность, но и национальность или, по крайней мере, язык. В Центральной Европе появилось множество германских националистов, носивших явно славянские фамилии, или мадьяр, фамилии которых представляли собой буквальный перевод с немецкого, либо адаптированные словацкие фамилии. Американская нация с ее английским языком была не единственным примером общества, более или менее открытого для приема новых членов в эпоху либерализма и подвижности населения. И находилась масса людей, охотно откликавшихся на такую возможность, тем более что никто по-настоящему и не считал, что, отправляясь в эмиграцию, они отказываются от своего происхождения. Слово «ассимиляция» в XIX веке отнюдь не имело дурного смысла и означало цель, к которой стремились очень многие, особенно среди желавших влиться в средний класс.
Самая очевидная причина отказа людей некоторых национальностей от ассимиляции состояла в том, что им не давали возможности стать полноправными членами официально признанной нации. Яркий пример этого рода представляла верхушка коренного населения европейских колоний, получившая образование на языке метрополии, усвоившая культуру своих хозяев и допущенная ими к управлению своими соотечественниками, и все же остававшаяся на положении людей «второго сорта». Здесь была явная причина для конфликта, который мог разразиться рано или поздно, тем более что западное воспитание и образование давали возможность четко высказать свои требования. Так, один индонезийский интеллигент писал в 1913 году (между прочим, по-голландски): «С какой стати, скажите, должны индонезийцы праздновать годовщину освобождения Нидерландов от Наполеона? Будь я голландцем, я бы не стал организовывать празднование Дня независимости Нидерландов в другой стране, у которой голландцы украли независимость!»{138}.
Конечно, население колоний представляло собой крайний случай невозможности ассимиляции, поскольку здесь с самого начала было ясно, что, учитывая всепроникающий расизм буржуазного общества, никакие усилия не могли превратить человека с темной кожей в «настоящего» англичанина, бельгийца или голландца, пусть даже у него была масса денег, знатное происхождение и даже большая любовь к спорту — как раз такими были индийские раджи, приезжавшие учиться в Британию. И все-таки, даже в странах с белым населением существовало поразительное несоответствие между предлагавшейся возможностью ассимиляции для любого, проявившего желание и способности присоединиться к «главной» нации, — и отказом в предоставлении равных возможностей для некоторых групп людей. Особенно драматический характер имело указанное несоответствие для тех, кто с полным основанием считал, что имеет все возможности для ассимиляции: т. е. для евреев — представителей среднего класса, усвоивших западную культуру и обычаи. Вот почему «дело Дрейфуса» во Франции, когда был принесен в жертву один офицер французского