Век империи 1875 — 1914 — страница 75 из 102

ты, даже прочитать труд, который он представил им на рассмотрение: труд, о чьей убедительности, по его мнению, не было возможности никакого сомнения. Мы оглядываемся назад и видим ученых, признающих наличие серьезных нерешенных проблем в своих областях и приступающих к их решению; некоторые шли правильным путем, большинство — неправильным. Но фактически, как напоминают нам историки науки, по крайней мере со времени Томаса Куна (1962), это не является способом, которым оперируют научные революции.

Что же тогда объясняет преобразование математики и физики в этот период? Для историка это серьезный вопрос. Кроме того, для историка, который не исследует исключительно специализированные дебаты среди теоретиков, вопрос состоит не просто в изменении научного образа вселенной, а в отношении этого изменения к остальной части того, что случилось в этот период. Процессы интеллекта не автономны. Как бы то ни было, природа отношений между наукой и обществом, в которой она выражена, и специфическая историческая конъюнктура, в которой она существует, и есть такое отношение. Проблемы, которые распознают ученые, методы, используемые ими, типы теорий, которые они расценивают как удовлетворительные вообще или адекватные в частности, идеи и модели, которые они используют в решении их, являются таковыми для тех мужчин и женщин, чья жизнь, даже в настоящее время, является отчасти ограниченной пределами лаборатории или предмета изучения.

На первый взгляд некоторые из этих отношений являются простыми. Существенная часть импульса к развитию бактериологии и иммунологии была функцией империализма, произведенной, чтобы империи дала толчок для одоления тропических болезней, таких как малярия и желтая лихорадка, которые сдерживали действия белых людей в колониальных областях{254}. Прямая линия, таким образом, связывает Джозефа Чемберлена[73] и (сэра) Рональда Росса[74], нобелевского лауреата в 1902 г. Национализм сыграл роль, которая далека от того, чтобы пренебречь ею. Вассерманн, чей тест на сифилис обеспечил сильный стимул развитию серологии, подгонялся с 1906 года и далее немецкими властями, которые стремились догнать то, что они расценивали как чрезмерный прогресс французского исследования по сифилису{255}. В то время как было бы неразумным пренебрегать такими прямыми связями между наукой и обществом, осуществляемых ли в форме патронажа правительства или бизнеса и в форме оказания давления или в менее тривиальной форме научного труда, стимулированные или возникшие из практических достижений промышленности или ее технических требований, — эти отношения не могут быть удовлетворительно проанализированы в такие сроки, и менее всего за период с 1873 по 1914 год. С одной стороны, отношения между наукой и практическими применениями ее результатов были далеко не близкими, за исключением химии и медицины. Так, в Германии 1880-х и 1890-х годов — немногие страны принимали практические применения достижений науки более серьезно — технические академии (Technische Hochschulen) сетовали, что их математики не ограничивались только преподаванием математики, необходимой инженерам, и профессора инженерного дела противостояли таковым математикам в открытой битве в 1897 г. Действительно, большая часть немецких инженеров, хотя и вдохновленных американским примером оборудовать технологические лаборатории в 1890-х годах, не находились в тесном контакте с современной наукой. Промышленность, наоборот, жаловалась, что университеты не интересовались ее проблемами и проводили свои собственные исследования — хотя не торопились делать даже это. Крупп (который не разрешал своему сыну посещать техническую академию до 1882 года) не проявлял интереса к физике, в отличие от химии, до середины 1890-х годов{256}. Коротко говоря, университеты, технические академии, промышленность и правительство были далеки от того, чтобы координировать свои интересы и усилия. Спонсируемые правительствами исследовательские институты действительно возникали, но они по-прежнему развивались едва ли успешно: Общество кайзера Вильгельма (сегодня Общество Макса Планка), которое финансировало и координировало основные исследования, было основано после 1911 г., хотя оно негласно финансировало исследования и до 1911 г. Кроме того, в то время как правительства несомненно начинали поручать и даже подталкивать те исследования, которые они рассматривали как значимые, мы пока еще едва можем говорить о правительствах как о главной силе, заказывающей «фундаментальные* исследования, больше чем мы можем сказать о промышленности, возможно, за исключением лабораторий Белла. Кроме того, единственной наукой, за исключением медицины, в которой чистое исследование и его практические применения были одинаково интегрированы в это время, являлась химия, которая, конечно, не испытала никаких фундаментальных или революционных преобразований в течение нашего периода.

Эти научные преобразования не были бы возможны, но технические достижения в индустриальной экономике, типа тех, которые сделали электричество свободно доступным, обеспечили отвечающие требованиям вакуумные насосы и точные измерительные приборы. Но любой необходимый элемент во всяком объяснении не является сам по себе достаточным объяснением. Мы должны смотреть вперед. Сможем ли мы понять кризис традиционной науки, анализируя социальные и политические заботы ученых?

Они были очевидно доминирующими в социальных науках; и даже в тех естественных науках, которые, казалось, имели прямую связь с обществом и его интересами, социальный и политический элемент часто был решающим. В наш период это было безусловно тем случаем в областях биологии, которые напрямую касалась социального человека и всех тех, которые могли быть связаны с концепцией «эволюции» и сильно политизированным именем Чарльза Дарвина. Оба несли высокую идеологическую нагрузку. В форме расизма, чья центральная роль в девятнадцатом столетии не может иметь слишком большого значения, биология была значимой в теории буржуазной идеологии, так как она перекладывала вину за видимые неравенства между людьми с общества на «природу» (см. «Век Капитала», глава 14, II). Бедные были бедными потому, что родились худшими. Следовательно, биология потенциально была не только наукой политического права, но и наукой тех, кто подозрительно относился к науке, причине и прогрессу. Немногие мыслители были настроены более скептично по отношению к истинам середины девятнадцатого столетия, включая науку, чем философ Ницше. Все же его собственные труды, и особенно его наиболее амбициозная работа «Воля к Власти»{257} («The Will to Power»), могут восприниматься как вариант социального дарвинизма, беседа, ведущаяся на языке «естественного отбора», в данном случае отбора, предназначенного произвести новую расу «сверхчеловека», который будет господствовать над низшими расами, как человек в природе господствует над животными и эксплуатирует их. И связи между биологией и идеологией в самом деле особенно заметны во взаимодействии между «евгеникой» и новой наукой «генетикой», которая фактически возникла около 1900 года, получив свое название вскоре после этого от Уильяма Бейтсона (1905).

Евгеника являлась программой применения способов размножения с помощью селекции, известных людям в сельском хозяйстве и выращивании домашнего скота задолго до генетики. Название датируется 1883 годом. Она, по существу, была политическим движением, преимущественно охватывавшем членов буржуазии или средних классов, убеждая правительства в программе позитивных или негативных действий по улучшению генетического состояния человеческой расы. Чрезмерные евгенисты полагали, что состояние человека и общества могло быть улучшено только генетическим совершенствованием человеческой расы — концентрируясь на поощряемых ценных человеческих наследственных чертах (обычно идентифицируемых с буржуазией или, соответственно, с цветом кожи людей определенных рас, такими как «нордическая»), и устраняя нежеланные черты (обычно идентифицируемые с бедными, колонизированными или непопулярными чужестранцами). Менее экстремистски настроенные евгенисты оставляли некоторую надежду социальным реформам, образованию и изменению окружающей среды вообще. В то время как евгеника могла бы стать фашистской и расистской псевдонаукой, которая обратилась к преднамеренному геноциду при Гитлере, до 1914 года она ни в коем случае исключительно не идентифицировалась с любой отраслью политики среднего класса, ничуть не больше, чем широко популярные расовые теории, в которых она была скрыта. Евгенические темы появляются в идеологической музыке либералов, социальных реформаторов, социалистов-фабианцев и некоторых других секций левых в тех странах, в которых движение было модным[75], хотя в битве между наследственностью и окружающей средой, или, во фразе Карла Пирсона «природа» и «питание», левые едва ли могли бы ратовать исключительно за наследственность. Отсюда, кстати, и заметный недостаток энтузиазма к генетике среди медицинских профессий в этот период. Большими победами медицины в это время были достижения в борьбе за сохранение и улучшение окружающей среды, как с помощью способов нового лечения вирусных заболеваний (которые, со времени Пастера и Коха, дали рост новой науке бактериологии), так и с помощью общественной гигиены. Врачи, как и социальные реформаторы, отказывались верить вслед за Пирсоном, что «1 500 000 фунтов, потраченные на поощрение здоровой линии родства, должны бы сделать больше, чем учреждение санатория в каждом городке», чтобы побороть туберкулез{258}