Кроме того, даже в наиболее расширенном определении, современная наука оставалась географически сосредоточенным сообществом. Распределение новых нобелевских премий показывает, что ее главные достижения все еще находились в традиционной области научного прогресса — в Центральной и Северо-Западной Европе. Из первых 76 нобелевских лауреатов{272} все, кроме десяти, были уроженцами Германии, Англии, Франции, Скандинавии, Нидерландов, Австро-Венгрии и Швейцарии. Только трое были из Средиземноморья, двое из России и трое из быстро растущего, но пока еще второстепенного, научного сообщества США. Остальная часть неевропейской науки и математики завоевывала свою известность — иногда чрезвычайно выдающуюся известность, как в случае с новозеландским физиком Эрнестом Резерфордом, — в основном работая в Англии. Фактически научное сообщество было более концентрированным, чем даже подразумевают эти числа. Более 60 % всех нобелевских лауреатов были представителями немецких, английских и французских научных центров.
Западная интеллигенция, которая пыталась выработать альтернативы либерализму девятнадцатого столетия, образованная буржуазная молодежь, приветствовавшая Ницше и иррационализм, снова оказались всего лишь малыми меньшинствами. Их представители, исчисляемые несколькими дюжинами, и их аудитория по существу принадлежали к новым поколениям выпускников университетов, которые являлись, вне США, творческой образованной элитой. В 1913 г. в Бельгии и Нидерландах из общего населения в 13–14 млн насчитывалось 14 000 студентов, 11 400 в Скандинавии (без Финляндии) из почти И млн, и даже среди старательных немцев только 77 000 из 65 млн.{273} Когда журналисты говорят о «поколении 1914 года», то, что они подразумевают под этим, было обычно столиком в кафе, за которым сидело много молодых людей, говорящих от имени всех своих друзей, появившихся, когда они поступили в Ecole Normale Supérieure в Париже, или от имени некоторых самозваных лидеров интеллектуальной моды в университетах Кембриджа или Гейдельберга.
Это не должно побуждать нас недооценивать воздействие новых идей, ряд из которых вовсе не являлись проводником интеллектуального влияния. Общее количество членов, избранных в малое кембриджское дискуссионное общество, обычно известных под именем «Апостолы», между 1890 годом и войной, насчитывало только тридцать семь человек; но среди них были философы Бертран Расселл, Дж. Э. Мур и Людвиг Виттгенштейн, будущий экономист Дж. М. Кейнс, математик Дж. X. Харди и ряд людей, пользующихся заслуженной известностью в английской литературе{274}. В кругах русской интеллигенции воздействие революции на физику и философию уже в 1908 г. было таким, что Ленин почувствовал необходимость написать большую книгу, направленную против Эрнста Маха, чье политическое воздействие на большевиков он считал и заметным, и вредным одновременно: «Материализм и эмпириокритицизм». Что бы мы ни думали по поводу суждений Ленина о науке, его оценка политических фактов была в высшей степени реалистичной. Кроме того, в мире, который уже был сформирован (как оспаривал Карл Краус, сатирик и враг прессы) современными средствами информации, искаженным и вульгарным понятиям главных интеллектуальных перемен не потребовалось бы много времени, чтобы проникнуть в сознание широкой публики. В 1914 г. имя Эйнштейна едва ли было известно за пределами собственного дома великого физика, но к концу мировой войны «относительность» уже была предметом фривольных шуток в кабаре Центральной Европы. В пределах нескольких лет первой мировой войны Эйнштейн, несмотря на недоступность его теории для большинства обывателей, стал, возможно, единственным ученым со времен Дарвина, чье имя и образ были повсеместно признаны в кругах образованной светской публики во всем мире.
ГЛАВА 11ПРИЧИНА И ОБЩЕСТВО
Они верили в Причину как католики верили в Деву Марию.
В невротическом мы видим инстинкт запрещенной агрессии, в то время как классовое сознание освобождает его; Маркс показывает, как оно может быть удовлетворено в соответствии с сохранением значения цивилизации; пониманием истинных причин агрессии и соответствующей организацией.
Мы не разделяем устаревшее убеждение в том, что общее число культурных феноменов может быть выведено как продукт или функция созвездий «материальных» интересов. Однако мы полагаем, что с научной точки зрения было бы творческим и плодотворным анализировать социальные феномены и культурные события в особом свете их распространенности, для которой они экономически обусловлены. Это будет оставаться таким в течение обозримого будущего, пока этот принцип применяется с осторожностью и не скован догматическими пристрастиями.
I
Возможно, здесь следует упомянуть о другой форме конфронтации интеллектуального кризиса. Ибо один способ размышления, тогда невероятный, всецело должен был исключать причину и науку. Трудно измерить силу этого противодействия интеллекту в последние годы старого столетия, или даже, ретроспективно, оценить его силу. Многие из наиболее ратующих за него сторонников принадлежали к преступному миру или demi-monde интеллигенции и сегодня забыты. Мы склонны опустить моду «на оккультизм, некроманию, магию, парапсихологию (которая занимала умы некоторых ведущих английских интеллектуалов) и различные версии восточного мистицизма и религиозности, которые находились на периферии западной культуры. Неизвестное и непостижимое пользовалось большей популярностью, чем со времен начала романтической эры (см. «Век Революции», гл. 14, II). Мимоходом мы можем заметить, что мода на такие предметы, однажды распространившись в основном среди занимающихся самообразованием левых, теперь имела тенденцию двигаться резко в направлении политически правых. Ибо различные дисциплины больше не являлись, как они уже однажды были, потенциальными науками типа френологии, гомеопатии, спиритуализма, и другими формами парапсихологии, одобряемыми теми, которые скептически относились к обычному обучению истеблишмента, а представляли собой отказ от науки и всех ее методов. Однако в то время как эти формы обскуратизма и сделали некоторый вклад в сущность авангардных искусств (как, например, через живописца Кандинского или поэта В. Б. Йитса), их воздействие на естественные науки было незначительным.
В самом деле, они не оказали заметного воздействия на широкую публику. Для широкой массы образованных людей, и особенно для тех, кто получил образование недавно, старые интеллектуальные истины не рассматривались. Наоборот, они были триумфально подтверждены мужчинами и женщинами, для которых «прогресс» имел большое значение. Главным интеллектуальным достижением лет начиная с 1875 года по 1914 год был впечатляющий прогресс народного образования и самообразования и широкой читающей публики. Фактически, самообразование и самоусовершенствование были одной из главных функций новых движений рабочего класса и одной из главных притягательных сил для его бойцов. И то, что поглощали массы недавно получивших образование светских людей, и приветствовали, если они по своим политическим убеждениям находились на демократическом или социалистическом левом фланге, было рациональными несомненными фактами науки девятнадцатого столетия, враждебными суеверию и привилегиям, пронизанными духом образования и просвещения, доказывающими и утверждающими прогресс и эмансипацию простых людей. Одним из решающих достоинств марксизма по сравнению с другими разновидностями социализма было то, что он являлся «научным социализмом». Дарвин и Гутенберг, изобретатель печатного пресса, были кем-то вроде почетных членов среди радикалов и социальных демократов, как Томас Пейн и Маркс. Выражение Галилея «И все же она вертится» постоянно цитировалось в социалистической риторике, чтобы указать на неизбежность триумфа рабочего класса.
Массы находились как в процессе развития, так и в процессе получения образования. Между серединой 1870-х годов и войной число учителей начальных школ выросло где-то на одну треть в странах, подобно Франции, располагавших достаточным числом школ, до семи или даже тринадцати раз по сравнению с количеством учителей в 1875 г. в формально имевших малое число школ странах, таких как Англия и Финляндия; число учителей средних школ могло увеличиться в четыре или пять раз (Норвегия, Италия). Сам факт, что массы находились как в процессе развития, так и в процессе получения образования, выдвигал фронт старой науки вперед даже тогда, когда ее база обеспечения в тылу готовилась к реорганизации. Для школьных учителей, по крайней мере в романоязычных странах, занятия наукой подразумевали внушение духа энциклопедистов, прогресса и рационализма, того, что французский учебник (1898) называл «освобождением духа», легко идентифицированого со «свободной мыслью» или освобождением от Церкви и Бога{278}. Если и был какой-нибудь кризис для мужчин и женщин, он не был кризисом науки или философии, а кризисом представлений тех, кто жил привилегией, эксплуатацией и суеверием. И в мире вне западной демократии и социализма наука подразумевала силу и прогресс даже в менее метафорическом смысле. Она означала идеологию модернизации, направленную на отсталые и суеверные сельские массы учеными, просвещенными политическими элитами олигархов, вдохновленных позитивизмом — как в Бразилии времен Старой республики, так и в Мексике Порфирио Диаса. Она означала тайну западной технологии. Она означала социальный дарвинизм, который узаконил американских мультимиллионеров.