личие от моды на социологию в некоторых из ее более поздних фазах, ее главным интересом в этом периоде было скорее как сдержать изменение чем, как преобразовать, оставить в покое революционизирующееся общество. Отсюда ее неоднозначное отношение к Карлу Марксу, который теперь часто ставился в один ряд с Дюркхеймом и Вебером как отец-основатель социологии двадцатого столетия, но чьи ученики не всегда доброжелательно относились к этому ярлыку. Как излагал современный немецкий ученый: «Совершенно независимо от практических последствий своих доктрин и от организации своих последователей, совершенно преданных им, Маркс, даже с научной точки зрения, завязал узлы, чтобы развязать которые мы должны приложить усилие»{296}.
Некоторые деятели новой социологии сосредоточивались на том, как фактически работали общества, в отличие от того, как либеральная теория предполагала оперировать ими. Отсюда изобилие публикаций о том, что сегодня должно называться «политической социологией», в основном базирующейся на опыте новой выборно-демократической политики, массовом движении, или на том и другом (Моска, Парето, Михельс, С. и Б. Вебб). Некоторые сосредоточились на том, что, по их мнению, объединяет общества против разрушения конфликтом классов и групп внутри их и тенденции либерального общества уменьшать человечество до рассеивания дезориентированных и безродных индивидуумов («аномия»). Отсюда озабоченность ведущих и почти всегда мыслителей-агностиков или атеистов вроде Вебера или Дюркхейма феноменом религии, и, следовательно, убеждения, что все общества нуждаются или в религии или в ее функциональном эквиваленте, чтобы поддерживать свою структуру, и что элементы всей религии должны быть найдены в обрядах австралийских аборигенов, тогда обычно рассматривавшихся как выжившие со времен раннего детства человеческой расы (см. «Век Капитала», гл. 14, II). Наоборот, примитивные и варварские племена, которые империализм разрешил, а иногда и требовал, антропологам изучать в непосредственном соприкосновении — «полевая работа» стала регулярной частью социальной антропологии в начале двадцатого столетия, — рассматривались теперь прежде всего не как экспонаты прошедших эволюционных стадий, а как эффективно функционирующие социальные системы.
Но какой бы ни была природа структуры и связи обществ, новая социология не могла избежать проблемы исторической эволюции человечества. В самом деле, социальная эволюция по-прежнему оставалась сутью антропологии, и для таких людей, как Макс Вебер, проблема того, откуда возникло буржуазное общество и как оно развивалось, оставалась серьезной, точно так же как и для марксистов, и по аналогичным причинам. Ибо Вебер, Дюркхейм и Парето — все трое либералы, находившиеся на различных ступенях скептицизма, — были озабочены новым социальным движением и сделали его своим занятием, чтобы опровергнуть Маркса или скорее его «материалистическую концепцию истории», разрабатывая более обширную перспективу социального развития. Они излагают ее, какой она была, давая немарксистские ответы на марксистские вопросы. Наименее заметно это у Дюркхейма, ибо во Франции Маркс не был влиятелен, кроме как деятель, обеспечивающий слегка более красный оттенок старой якобино-коммунарской революционности. В Италии Парето (лучше всего вспоминаемый как блестящий экономист-математик) принимал факт существования классовой борьбы, но спорил, что она должна вести не к ниспровержению всех правящих классов, а к замене одной правящей элиты другой. В Германии Вебер был назван «буржуазным Марксом» потому, что он принимал так много вопросов Маркса, потому что ставил свой метод ответа на них («исторической материализм») во главу угла.
То, что мотивировало и определяло развитие социологии в наш период, было, таким образом, смыслом кризиса в делах буржуазного общества, сознанием потребности делать что-то для того, чтобы предотвратить его дезинтеграцию или преобразование в другой, и без всякого сомнения, менее привлекательный вид общества. Перестраивало ли это социальные науки, или даже создало ли адекватную основу для общей науки общества, которую изложили ее инициаторы, чтобы создать ее? Мнения различаются, но большинство их, вероятно, скептические. Однако на другой вопрос относительно них можно ответить с большей долей уверенности. Обеспечили ли они средства ухода от революции и дезинтеграции, которых они надеялись не допустить или дать им обратный ход?
Нет. Ибо с каждым годом соединение революции и войны приближалось все ближе. Теперь мы должны проследить ее.
ГЛАВА 12НА ПУТИ К РЕВОЛЮЦИИ
Слышал ли ты о Шин Фейн в Ирландии?.. Это — одно из интереснейших движений, очень напоминающее так называемое Экстремистское движение в Индии. Линия их поведения заключается не в том, чтобы молить об одолжениях, а в том, чтобы вырвать их силой.
В России и монарх, и его подданные принадлежат к славянам, но вследствие того простого факта, что народ не в состоянии более мириться с ядом самодержавия, он готов пожертвовать миллионами жизней, чтобы купить свободу… Но, когда я обращаю взгляд на свою собственную страну, мне трудно оставаться беспристрастным. И не только из-за того, что у нас такое же самодержавие, как и Россия, но и потому, что вот уже 200 лет нас топчут иноземные варвары.
Вы не одиноки, рабочие и крестьяне России! Если вы сумеете свергнуть, сокрушить и уничтожить тиранов феодальной, терзаемой жандармами, помещичьей и царской России, ваша победа послужит сигналом к всемирной борьбе против засилья капитала.
I
До сих пор мы рассматривали бабье лето капитализма XIX в. как период социальной и политической стабильности тех режимов, которым удалось не только выстоять, но и пойти в рост. И, несомненно, если бы мы сосредоточились только на странах «развитого» капитализма, такой подход был бы оправдан. В экономической сфере развеялись сумерки Великой депрессии, освобождая путь бурному росту и процветанию 1900-х гг. Политические системы, которые понятия не имели о том» что делать с социальными потрясениями 1880-х гг. с внезапным появлением массовых партий рабочего класса, одержимых революцией, или с массовыми выступлениями граждан против государства по другим поводам, вдруг обнаружили наличие гибкой системы путей сдерживания и интегрирования одних и изоляции других. Почти пятнадцатилетний отрезок времени между 1899 и 1915 гг. был славной эпохой не только потому, что был эрой процветания и жизнь была чрезвычайно привлекательна для имевших деньги и богатства, но и потому, что властители большинства западных стран, вероятно, были более обеспокоены будущим, чем реально напуганы настоящим. Их общества и режимы в целом казались достаточно управляемыми.
Тем не менее в мире сохранялись значительные регионы, на которые эти тенденции явным образом не распространялись. В этих регионах промежуток между 1880 и 1914 гг. был эрой либо постоянно возможной, либо надвигающейся, либо даже реально осуществляемой революции. Хотя некоторым из этих стран было суждено стать ввергнутыми в мировую войну, даже в этих странах 1914 г. не был таким уж очевидным рубежом, отделяющим спокойствие, стабильность и порядок от эры разрушения. В некоторых странах, например, в Османской империи, мировая война сама по себе явилась лишь одним эпизодом в череде военных конфликтов, начавшихся за несколько лет до нее. В других — отчасти в России и совершенно определенно — в империи Габсбургов — мировая война стала следствием нерешенности проблем внутренней политики. В другой группе стран — Китае, Иране, Мексике — война 1914 года вообще не сыграла сколько-нибудь значительной роли. Коротко говоря, для значительной части земного шара, составившей таким образом то, что Ленин в 1908 г. метко назвал «горючим материалом в мировой политике», — идея о том, что, если бы не непредвиденная и во многом случайная катастрофа 1914 года, то стабильность, процветание и либеральный прогресс продолжились, не имеет даже видимости правдоподобия. Наоборот. После 1917 года стало очевидно, что стабильные и процветающие страны западного буржуазного сообщества сами по себе, так или иначе, были бы вовлечены в глобальные революционные потрясения, которые начались на периферии единой взаимозависимой мировой системы, созданной этим сообществом.
Буржуазный век дестабилизировал периферию двумя основными способами: за счет расшатывания старых экономических структур и равновесия своих сообществ, а также за счет разрушения жизнеспособности своих сложившихся политических режимов и институтов. Последствия первого оказались более глубокими и разрушительными. Это объясняется различием исторических последствий Русской и Китайской революций с одной стороны, и Персидской и Турецкой — с другой. Но последствия второго пути оказались более наглядными. Поскольку, за исключением Мексики, зона глобального политического землетрясения 1900–1914 гг. охватила в основном великий географический пояс древних империй, некоторые из которых были отброшены во мглу античности, и который протянулся от Китая на востоке до Габсбургов и, возможно, Марокко на западе. По стандартам западных буржуазных национальных государств и империй, эти устаревшие политические структуры были неустойчивы и архаичны и, как отметили бы многие современные последователи социального дарвинизма, обречены на вымирание. Именно их упадок и распад обрамляли революции 1910–1914 гг., а в Европе — и надвигающуюся мировую войну и Русскую революцию. Империи, рухнувшие за эти годы, находились в ряду самых древних политических сил в истории. Китай, хотя и подвергавшийся иногда расколу и завоеванию, оставался великой империей и центром цивилизации по меньшей мере на протяжении двух тысячелетий. Большие имперские экзамены на государственной службе, на которых избирались ученые мужи, руководившие ею, проводились, за редкими исключениями, ежегодно, на протяжении более двух тысяч лет. Когда они были отменены в 1900 г., закат империи был предрешен. (Фактически, он и произошел шесть лет спустя.) Персия оставалась великой империей и центром культуры не меньше времени, хотя и прошла через более суровые испытания. Она пережила своих великих антагонистов — Римскую и Византийскую империи, вновь возродилась после нашествий Александра Великого, исламского мира, монголов и турок.