{335} подразумевали окончательную перемену. Ощущение войны как закончившейся эпохи сильнее всего присутствовало в сфере политики, хотя немногие осознавали столь же отчетливо, как Ницше 1880-х годов, что начиналась «эра уродливых войн, восстаний, взрывов»{336}, и еще меньшее число людей левых убеждений, интерпретируя ее на свой лад, видели в ней надежду, подобно Ленину. Для социалистов война была непосредственной и двойной катастрофой, когда движение, приверженное интернационализму и миру, внезапно рухнуло без сил и волна национального единения и патриотизма в мгновение ока захлестнула партии и даже классово-зрелый пролетариат воюющих стран. И среди государственных деятелей старых режимов был, по крайней мере, один, кто признал, что все изменилось. «Фонари гаснут по всей Европе, — сказал Эдвард Грей, когда заметил, как гасят огни Уайтхолла в тот самый вечер, когда Британия и Германия вступили в войну. — Мы не увидим, как их зажгут снова, до конца наших дней».
С августа 1914 года мы жили в мире «уродливых войн, восстаний и взрывов», о котором пророчески объявил Ницше. Вот что обрамляло эпоху до 1914 года с ретроспективной ностальгической дымкой, слегка позолоченная эра мира и порядка, радужных надежд. Такие ретроспекции о воображаемых золотых деньках принадлежат истории последних, но не первых десятилетий XX века. Историки, изучающие те времена, когда еще не гасили фонарей, интересуются не ими. Их главная забота, так же как и у автора, должна заключаться в попытке понять и показать, как эра мира, прочной буржуазной цивилизации, растущего благосостояния и западных империй с неизбежностью несла в себе эмбрион эры войны, революции и кризиса, который и положил ей конец.
ЭПИЛОГ
Wirklich, ich lebe in finsteren Zeiten! (Действительно, я живу в мрачные времена)
Das arglose Wort ist töricht. Eine glatte Stirn (Доброе слово — глупо. Гладкий лоб)
Deutet auf Unempfindlichkeit hin. Der Lachende (Намекает на невосприимчивость. Смеющийся)
Hat die furchtbare Nachricht (ужасную новость)
Nur noch nicht empfangen. (еще не воспринял)
Предшествующие десятилетия были впервые восприняты как длительная почти золотая эпоха беспрерывного, поступательного движения вперед. Как раз, в соответствии с Гегелем, мы начинаем осознавать эпоху лишь когда упадет занавес в последнем акте («сова Минервы расправляет крылья, лишь только мрак нисходит на землю»), поэтому мы можем, очевидно, подтвердить какие-либо позитивные черты эпохи, лишь вступив в следующую, несчастья которой мы хотим подчеркнуть за счет сильного контраста с ушедшим.
I
Если слово «катастрофа» упоминалось среди представителей европейских средних классов до 1913 года, почти наверняка это делалось в связи с одним из немногих драматических событий, в которое были вовлечены мужчины и женщины, такие же, как они сами, в ходе продолжительной и, в общем, спокойной жизни: скажем, пожар в Карл-театре в Вене в 1881 г. во время представления «Сказок Гофмана» Оффенбаха, когда погибло почти 1 500 человек, или затонувший «Титаник» со сравнимым количеством жертв. Гораздо более серьезные катастрофы, затронувшие бедняков, — например, землетрясение 1908 года в Мессине, куда более обширное и более проигнорированное, чем относительно слабые подземные толчки в Сан-Франциско (1905) — и постоянный риск для жизни и здоровья, который всегда сопровождает бытие трудящихся классов, не привлекают внимания общественности.
После 1914 года уже можно и не спорить о том, что мир подбросил величайшие беды даже тем, кто был самым невосприимчивым к ним в своей личной жизни. Первая мировая война не стала «Последними днями человечества», как называл ее Карл Краус в своей обличительной псевдодраме, но никто из проживших взрослую жизнь и до, и после 1914–1918 годов где-либо в Европе, а тем более на обширных просторах неевропейского мира, не мог не заметить, что времена изменились коренным образом.
Самой очевидной и непосредственной переменой явилось то, что мировая история, как казалось, продолжается за счет серии сейсмических сдвигов и человеческих катаклизмов. Никогда прежде модель прогресса или постоянных перемен не казалась столь невероятной, как в судьбах людей, переживших две мировые войны, два глобальных периода революций, последовавших за каждой из войн, период повсеместной и частичной революционной глобальной деколонизации, два периода массовых исходов целых народов, достигших своего предела в форме геноцида, и, по крайней мере, один экономический кризис, столь жестокий, что он заставил усомниться по поводу самого будущего тех частей капиталистического мира, что еще не были опрокинуты революцией, — потрясения, которые затронули страны и континенты, лежащие далеко за пределами зоны войны и европейских политических катаклизмов. Человек, родившийся, скажем, в 1900 г. испытал бы все это лично или с помощью средств массовой информации, незамедлительно извещавших обо всех этих событиях, прежде, чем он или она достигали пенсионного возраста. И, конечно же, движение истории в результате потрясений должно было продолжаться.
До 1914 года чуть ли не единственной величиной, измеряемой в миллионах, помимо астрономии, было население государств и промышленные, коммерческие и финансовые показатели. А с 1914 года мы уже привыкли измерять такими величинами число жертв: потери даже в локальных войнах (Испания, Корея, Вьетнам) — более крупные исчислялись десятками миллионов — число вынужденных переселенцев или изгнанников (греки, немцы, мусульмане на Индийском субконтиненте, кулаки) — даже количество жертв геноцида (армяне, евреи), не говоря уже о погибших от голода или эпидемий. Поскольку такая человеческая статистика не поддается точной фиксации или просто не укладывается в голове, она все еще является предметом жарких споров. Но спорят они о плюс-минус миллионах. Эти астрономические цифры трудно полностью истолковать, еще труднее оправдать, за счет быстрого роста населения земного шара в нашем столетии. Большинство из этих цифр относятся к тем областям, которые не росли столь стремительно.
Несметные числа жертв на этой шкале находились просто за гранью воображения в XIX в., а те массовые убийства, что произошли на самом деле, имели место в мире отсталости или варварства вне рамок прогресса и «современной цивилизации», и им суждено было исчезнуть перед лицом всеобщего, хотя и неравномерного, прогресса. Зверства в Конго и в бассейне реки Амазонки, весьма скромные по нынешним меркам, так сильно потрясли эпоху империй, свидетельствовал Джозеф Конрад в своем «Сердце тьмы», просто потому, что представлялись откатом цивилизационного человечества во времена первобытного варварства. То положение вещей, к которому мы уже привыкли, при котором пытки стали снова элементом полицейской практики даже в странах, гордящихся своей цивилизованностью, не вызвало бы глубокого отторжения в политическом общественном мнении, но обоснованно считалось бы рецидивом варварства, шедшим вразрез с каждой заметной исторической тенденцией развития, начиная с середины XVIII века.
После 1914 года и глобальной катастрофы все в большей степени варварские методы становились неотъемлемой и привычной стороной жизни цивилизованного мира до такой степени, что нивелировали впечатляющие изменения в области технологий и производительных сил и даже бесспорные усовершенствования общественной организации во многих частях света, и продолжалось это до тех пор, пока стало невозможным игнорировать дальше эти тенденции в период гигантского скачка мировой экономики в третьей четверти XX столетия.
С точки зрения материального положения и его улучшения для значительной части человечества, не говоря уже об освоении природных богатств, в XX в. имеется гораздо больше оснований считать его историю прогрессом, чем это было в 19 столетии. Тем европейцам, кому удавалось выжить, повезло больше: они становились многочисленнее, выше, здоровее, увеличилась и продолжительность жизни. Большинство из них стало жить лучше. Но причины, по которым нам пришлось отказаться от привычки считать нашу историю прогрессом, вполне очевидны. Хотя никто не отрицает определенного прогресса, достигнутого в XX веке, прогнозы обещают не длительный рост, а вероятность, и даже неизбежность, новой катастрофы: еще одной, более разрушительной мировой войны, экологической катастрофы и создание таких технологий, чей триумф может сделать нашу планету необитаемой. Мы научены горьким опытом нашего столетия жить в ожидании апокалипсиса.
Но для образованных и хорошо устроенных представителей буржуазного мира, переживших эту эру катастроф и социальных потрясений, она была, прежде всего, не случайным катаклизмом, чем-то вроде глобального урагана, который бесстрашно смел все на своем пути. Казалось, он направлен именно против их социально-политических и нравственных устоев. Его вероятным итогом, который буржуазный либерализм был не в состоянии предотвратить, явилась социальная революция масс. В Европе война породила не только распад или кризис в каждом государстве восточнее Рейна и западнее Альп, но также первый режим, вознамерившийся намеренно и систематически трансформировать этот коллапс в глобальное низвержение капитализма, уничтожение буржуазии и создание социалистического общества. Это был большевистский режим, оказавшийся у власти в России вследствие падения царизма. Как мы видели, массовые движения пролетариата, приверженные этой цели в теории, уже существовали в большей части развитого мира, хотя политики парламентских государств пришли к выводу, что те не представляют реальной угрозы существующему положению. Но сочетание войны, коллапса и Русской революции делало эту угрозу непосредственной и почти непреодолимой.