В общих чертах все революционные теории этого времени являли собой попытки примириться с опытом 1848 года. Это в равной степени относится и к Марксу, и к Бакунину, и к парижским коммунарам, и к русским народникам, о которых пойдет речь позже. Можно сказать, что все они были порождением 1830—1848-х гг., причем ни один оттенок не исчез полностью с палитры, составлявшей картину этого времени, с утопического социализма. Основные утопические течения как таковые уже прекратили свое существование. Сен-симонизм порвал все связи с левыми. Со временем он трансформировался в позитивизм Огюста Конта (1798–1857) и одновременно в эксперимент, проводимый группой в основном французских искателей приключений. Последователи Роберта Оуэна (1771–1858) направили всю свою умственную энергию на занятия спиритуализмом и секуляризмом, а практический опыт — на скромные просторы кооператорской деятельности. Фурье, Кабе и другие вдохновителя создания коммунистических общин с неограниченными возможностями и на свободных землях были забыты. Гораций Гриль (1811–1872) и его знаменитый лозунг «Молодежь, на Запад» имел несравнимо больший успех, чем его предшественники-фурьеристы. Утопическому социализму не суждено было дожить до 1848 года.
С другой стороны, благополучно дожили до этого времени теоретические посылки Великой французской революции. Их влияние распространялось на широкий круг организаций от радикальных демократических республиканцев, которые время от времени подчеркивали свой интерес то к национальному освобождению, то к социальным проблемам, до коммунистов-якобинцев, последователей Огюста Бланки, начавших свою деятельность незамедлительно после выхода из тюрем, откуда их освободила Великая французская революция. Эти левые традиционалисты ничему не научились и ничего не забыли. Некоторые экстремисты из их числа во время Парижской Коммуны не могли придумать ничего лучшего, как всеми силами стараться воспроизвести события Великой французской революции. Бланкизм, с его четкой и конспиративной организацией сыграл решающую роль в победе революции, но это была его лебединая песня. Впоследствии это движение само по себе уже больше никогда не будет играть важной роли и со временем затеряется в потоке нового социалистического движения во Франции.
Более стойким оказался демократический радикализм. Его программа подлинным образом соответствовала сокровенным желаниям «маленьких людей» всех мастей (владельцев магазинов, учителей, крестьян), удовлетворяла в большей части требования рабочих и приспосабливалась к мнению либеральных политиков, прося их отдать голоса в поддержку движения. Лозунг «свобода, равенство, братство», возможно, не вполне соответствовал его сути, но бедные и скромные слои населения, которым пришлось вступить в конфликт с богатыми и влиятельными, понимали значение этих слов по-своему. Даже после того, как программа демократических радикалов была полностью реализована, в стране, подобной Соединенным Штатам, где существовало всеобщее равное избирательное право[110], потребность «народа» в действенной борьбе против богатых и коррумпированных слоев привела к сохранению в обществе демократических тенденций. Но демократический радикализм как реальность вряд ли сохранился даже в среде скромных местных правителей.
И все же к этому времени радикальная демократия уже не являлась по существу революционным движением, а была средством, хотя и не автоматическим приближения конца. С одобрения марксистских партий революционная республика стала «социальной республикой», а революционная демократия — «социальной демократией». Среди первоначально националистически настроенных революционеров, таких как сторонники Мадзини в Италии, подобного согласия не наблюдалось, так как они верили в то, что достижение независимости и объединения на базе демократического республиканизма поможет решить все остальные проблемы. Истинный национализм одновременно был демократическим и социальным, а иначе он не смог бы существовать. Но даже сторонники Мадзини не исключили из числа требований социальную свободу, а Гарибальди вполне серьезно объявил себя социалистом в том смысле слова, в каком он его понимал. После наступивших разочарований в объединении и республиканизме, новые последователи новых социалистических движений произрастали именно из среды бывших радикальных республиканцев.
Анархизм, хотя и восходит своими корнями к революционным сороковым, скорее является продуктом времени после 1848 года или, точнее, шестидесятых годов. Его двумя основателями были Прудон, французский художник-самоучка, плодовитый писатель, почти не участвовавший в политической смуте, и Михаил Бакунин, потомственный русский аристократ, который окунался в нее при каждой появлявшейся возможности[111]. Оба они с самого начала вызвали неодобрительное отношение Маркса и в ответ на это платили ему враждебностью, хотя не переставали им восхищаться. Теория Прудона, бессистемная, не лишенная предубеждений и в сущности своей далекая от либеральной — он был одновременно антифеминист и антисемит — не представляет сама по себе большого интереса, но она породила два основных принципа анархической мысли. Первый принцип — это вера в малые сообщества производителей, пользующиеся поддержкой друг друга, которые должны прийти на смену антигуманным фабрикам, а второй — это ненависть к правительству как таковому, любому правительству. Эти принципы не оставили равнодушными независимых мелких производителей, профессиональных, но относительно свободных рабочих, сопротивляющихся процессу пролетаризации, людей, которые не забыли свое деревенское или провинциальное детство, жителей районов, находившихся на периферии развитой индустрии. Именно этим людям из подобных районов анархизм пришелся особенно по душе. Самых преданных анархистов можно было встретить среди часовщиков маленькой швейцарской деревеньки, входивших в «Jura Federation».
Бакунин мало что добавил к теории Прудона, если не считать его неутолимой страсти к свершению революции. «Страсть к разрушению, — говорил он, — является в то же время страстью созидательной». В своем неразумном энтузиазме он опирался на революционный потенциал преступных слоев и люмпенов, здравый смысл крестьянства и мощную интуицию. Он не был обычным мыслителем, но скорее пророком, агитатором и, несмотря на отрицание анархистами дисциплины и организации, которая, по их мнению, служила предзнаменованием государственной тирании, прекрасным конспиративным организатором. Обладая этим качеством, он распространил анархистское движение в Италии, Швейцарии и, через своих учеников, в Испании, а кроме того, он стал причиной того, что позже назовут крахом Интернационала в 1870–1872 гг. Обладая этим качеством, он стал практически создателем анархистского движения, потому что французские прудонисты как партия были не чем иным, как довольно неразвитой формой тред-юнионизма, взаимопомощи и кооперации, и, в сущности, они совсем не были революционны. Но не этот анархизм стал влиятельной силой к концу рассматриваемого периода. Он породил несколько организаций во Франции и французской Швейцарии, влиятельные ячейки в Италии и довольно успешно распространился в Испании, где новую доктрину приветствовали как ремесленники и рабочие Каталонии, так и сельские труженики Андалузии. Здесь она слилась с доморощенными верованиями в то, что деревни и мастерские смогут прекрасно управлять сами собой, если инфраструктура государства, а вместе с ней богатые слои населения будут просто уничтожены, и в то, что легко достичь идеала страны, состоящей из самоуправляемых районов. И действительно, такая попытка была предпринята движением «кантоналистов» во время испанской республики 1873–1874 гг., идеологом которых стал Ф. Пи и Маргалл (1824–1901). Его следовало бы возвести в анархистский пантеон вместе с Бакуниным, Прудоном и Гербертом Спенсером.
Анархизм одновременно являлся попыткой сопротивления доиндустриального прошлого настоящему и истинным порождением этого настоящего. Он отрицал традиции, но интуитивный и спонтанный характер мысли и действия стал причиной сохранения и даже некоторого акцентирования ряда традиционных принципов, как например, антисемитизм или ксенофобия вообще. И тому и другому были подвержены Бакунин и Прудон. В то же время анархизм страстно ненавидел религию и церковь и приветствовал источники прогресса, включая науки и технологии, разум и, пожалуй, больше всего, «Просвещение» и образование. Он отрицал любые авторитеты и в этом странным образом совпадал с крайним индивидуализмом буржуазии с ее «невмешательством». Идеологически Спенсер, написавший книгу «Человек против государства», был не менее анархистом, чем Бакунин. Единственное, что не предусматривал анархизм, так это будущее, о котором он не мог сказать ничего, кроме того, что оно не сможет наступить, если не свершится революция.
Анархизм не имел серьезного влияния за пределами Испании и интересует нас главным образом как кривое зеркало, в котором отразился этот век. Самым интересным революционным движением времени было движение с абсолютно противоположными принципами — русское народничество. Ни тогда, ни впоследствии оно не стало массовым движением, а совершенные им драматические акты террора, кульминацией которых стало убийство Александра II (1881 год), приходятся на время, наступившее после описываемого периода. Но это движение стало одновременно прародителем целой группы общественных движений в отсталых странах уже в двадцатом веке и русского большевизма. Оно стало прямым связующим звеном между революционными тридцатыми и сороковыми годами и революцией 1917 года, еще более прямым, как могут возразить, чем Парижская Коммуна. Более того, являясь движением, которое состояло большей частью из интеллигенции в стране, где вся серьезная интеллектуальная жизнь была в то же время политической, народничество оказалось навсегда запечатленным на страницах произведений гениальных русских писателей, его современников: Ту