Век капитала 1848 — 1875 — страница 15 из 23

ммуны стали временем почти непрерывной борьбы с превосходящими по силе войсками Версаля. Не прошло и двух недель со дня ее провозглашения 18 марта, как Коммуна утратила инициативы в этой борьбе. К 21 мая правительственные войска уже вошли в Париж, а последняя неделя Коммуны показала, что рабочий класс Франции умирает так же стойко, как и живет. Версальцы потеряли около 1 100 человек убитыми и ранеными и более сотни заложников были убиты коммунарами.

Кто знает, сколько членов Коммуны погибло в этих боях? Тысячи были уничтожены уже после ее подавления[113]. Версальцы приводят цифру 17 000, но это наверняка не составляет и половины подлинного числа жертв. Более 43 тысяч коммунаров были арестованы, 10 тысяч были приговорены к ссылке, из которых почти половину принудительно выслали в Новую Каледонию, а остальных заключили в тюрьму. Это была месть «респектабельных людей». С этих пор пролитые реки крови встали между рабочим классом Парижа и знатью. И с этих же пор революционеры уже точно знали, что будет ожидать их в случае, если они не смогут удержать власть.

Часть третьяРЕЗУЛЬТАТ

ГЛАВА 10ЗЕМЛЯ

Как только индеец начнет зарабатывать три реала в день, он никогда не станет работать больше трех дней в неделю, так, чтобы в результате получать те же девять реалов, что он получает сейчас. Как только вы кардинально все измените, вам придется вернуться к тому, с чего вы начинали: к свободе, к той реальной свободе, которая не подразумевает наличия налогов, ограничивающих правил и средств развития сельского хозяйства, к тому гениальному невмешательству, которое является последним словом политической экономии.

Мексиканский землевладелец, 1865 г.{98}

Предубеждение, существующее против всех рабочих людей, распространяется и на крестьянство. Крестьяне не получают образование, доступное среднему классу. Отсюда проистекает их отличие, недостаточное уважение, которым пользуются сельские жители, и их страстное желание избежать всеобщего презрения. Отсюда проистекает упадок старых традиций, продажность и вырождение нашей расы.

Мантуанская газета, 1856 г.{99}

I

В 1848 году население мира и даже Европы все еще большей частью составляли сельские жители. Даже в Британии, этой первой индустриальной стране мира, количество городских жителей вплоть до 1851 года не превосходило количества сельских жителей, и впоследствии городские жители насчитывали лишь 51 %. Во всем мире, за исключением Франции, Бельгии, Саксонии, Пруссии и Соединенных Штатов, на 10 деревенских жителей приходился 1 городской. В середине семидесятых и позже положение существенно изменилось, но за некоторым исключением сельское население все еще превосходило численностью городское. Итак, для большей части человечества жизненный успех определялся тем, что происходило с землей и на земле.

То, что происходило на земле, в основном зависело от экономических, технических и демографических факторов, которые, принимая во внимание особенности и недостатки конкретной местности, рассматривались относительно мировых масштабов, или по крайней мере, климатических зон и, кроме того, от основных факторов (социальных, политических, юридических), сохранявших коренное отличие даже тогда, когда на них смыкались основные тенденции мирового развития. Географически можно было сравнить прерии Северной Америки, пампасы Южной Америки, степи Юга России и Венгрии. Все они представляли собой равнины в разных климатических зонах, подходящие для широкомасштабного возделывания зерновых культур. И действительно, все они стали центрами развития одного, с точки зрения мировой экономики, вида сельского хозяйства, превратившись в массовых поставщиков зерна. Социальные, политические и юридические различия были более заметны. Одно дело американские равнины, большей частью незаселенные, за исключением индейских охотничьих племен, и другое дело равнины европейские, плотно заселенные сельскими жителями; одно дело свободные фермеры-поселенцы Нового мира и другое дело — крепостные крестьяне старого мира. Не менее резкие отличия существовали между формами свободного труда крестьян в Венгрии, после 1848 года и в России после 1861 года, между владельцами огромных ранчо и поместий в Аргентине и мелкими и крупными дворянами-землевладельцами в Восточной Европе, между юридическими системами, административными порядками и земельной политикой в различных государствах. С точки зрения историка, будет неправильным искать у них общие черты, потому, что это будет означать пренебрежение различиями.

Общее у развивающегося сельского хозяйства всех стран мира было то, что оно подчинялось промышленному сектору экономики. Промышленность, развивающаяся за счет быстрого роста городов, значительно увеличивала число товаров на рынке сельскохозяйственной продукции. В основном возникала потребность в продуктах питания и в сырье для текстильной промышленности. Меньшим спросом пользовались другие технические культуры. Технический прогресс сделал возможным включение недоступных до этого времени и неизведанных районов в систему мирового рынка за счет строительства железных дорог и развития кораблестроения. Переход сельского хозяйства на рельсы капиталистического развития или по крайней мере в сферу широкомасштабной коммерции привел к его конвульсивному разрушению, ослаблению исконных связей человека с землей его предков. Особенно когда люди приходили к пониманию того, что эта земля им уже ничего не дает или дает слишком мало для того, чтобы обеспечить семью. В то же время растущие требования промышленных производств в рабочей силе и все увеличивающаяся пропасть между отсталыми, темными странами и передовыми городами и промышленными поселениями заставляла сельских жителей покидать обжитые места. В наше время мы наблюдаем одновременно как процесс огромного роста торговли в секторе сельскохозяйственного производства, растущее количество возделываемых площадей, так и процесс «ухода с земли», особенно в странах с высоким уровнем развития капитализма.

По двум причинам эти процессы приобрели в конце XIX века массовый характер. Обе они связаны с теми тенденциями расширения и углубления мировой экономики, которые стали в мировой истории отличительными чертами этого периода. Технический прогресс позволил включить в число экспортеров сельскохозяйственной продукции отдаленные и до того времени недоступные районы в центральной части Соединенных Штатов и на юго-востоке России. С 1844 по 1853 год Россия экспортировала около 11,5 миллионов гектолитров зерна ежегодно, а уже во второй половине семидесятых — от 47 до 89 миллионов. Соединенные Штаты, экспортировавшие в сороковые годы ничтожно малое количество — около 5 миллионов гектолитров, теперь увеличили объем экспорта до 100 миллионов{100}. В то же время были предприняты попытки освоения заокеанских стран, поставлявших в «развитые» страны специфическую продукцию — индиго и джут из Бенгалии, табак из Колумбии, кофе из Бразилии и Венесуэлы, хлопок из Египта и т. п. Эти товары заменили собой или стали дополнением к уже налаженному экспорту подобной продукции из других стран: сахара с Карибских островов и Бразилии, хлопка из южных штатов американского континента, торговля с которым была прервана гражданской войной 1861–1865 гг. В целом, за некоторым исключением, как, например, египетский хлопок и индийский джут, подобная экономическая специализация оказалась непостоянной, а там, где стала постоянной, ее развитие не шло ни в какое сравнение с тем, что началось в XX веке. Окончательно мировой рынок сельскохозяйственной продукции сформировался к периоду с 1870 по 1930 гг., время господства империалистической мировой экономики. Спрос на различную продукцию поднимался и падал. Те районы, которые в рассматриваемый период были центрами экспорта товаров, впоследствии не справлялись и теряли свою специализацию. Так, например, если Бразилия в это время уже была главным поставщиком кофе, то штат Сан-Паулу, который в наши дни считается важнейшим экспортером этого продукта, тогда собирал лишь четвертую часть объема урожая в Рио и пятую часть объема урожая в стране; в два раза меньше, чем Индонезия и только в два раза больше, чем Цейлон, где уровень развития торговли чаем был настолько низок, что Цейлон не был зарегистрирован как отдельный поставщик чая вплоть до семидесятых годов, да и в эти годы количество продаж все еще было ничтожным.

Тем не менее, международная торговля в сфере сельскохозяйственного производства развивалась и по очевидным причинам вела к крайней специализации или даже монокультуре экспортирующих регионов. Технический прогресс сделал это возможным, ибо до сороковых годов главное средство перевозки объемных грузов, железная дорога, едва ли было широкодоступным. В то же время технический прогресс явно следовал за спросом и по возможности старался опережать его. Это было особенно заметно на широких равнинах Южной Америки, где скот, размножавшийся явно без помощи человека, пасли на пастбищах многочисленные гаучо, жители льяносов и ковбои, которые взывали к помощи предпринимателей, чтобы превратить его в деньги. Техас поставлял скот в Новый Орлеан, а после 1849 года — в Калифорнию. Потребности огромного северо-восточного рынка заставляли ковбоев преодолевать эти большие расстояния. Позже подобные переходы станут частью героической романтики «дикого Запада». Они помогли связать отдаленные юго-западные районы с медленно приближающими путями железных дорог, а через них — с гигантским транспортным центром Чикаго, где в 1865 году появились первые скотные дворы. Скотоводы шли десятками тысяч перед гражданской войной, сотнями тысяч в течение двадцати лет после нее, шли до тех пор, пока не закончилось строительство железнодорожной сети, а плуг, вспахавший дикие прерии и превративший их в возделываемые земли, не положил конец классическому периоду в истории «дикого Запада». Это произошло в 80-х годах. Одновременно с этим развивались другие методы использования рогатого скота: заготовка мяса про запас традиционными методами соления и сушки, путем переработки (мясные экстракты Льебига вошли в производство в 1863 году), консервирования, и наконец, замораживания. И тем не менее, хотя Бостон получал мороженое мясо в конце пятидесятых, а в Лондон поставлялись партии мяса из Австралии с 1865 года, этот вид торговли не получил достаточного развития вплоть до последних лет рассматриваемого периода. Неудивительно, что два пионера торговли, консервные магнаты Свифт и Армор, не могли развернуть своей деятельности в Чикаго до 1875 года.

Как видно, основным двигателем сельскохозяйственного развития был спрос: растущий спрос на продукты питания в урбанизированных и индустриальных районах мира, растущий спрос в этих же районах на рабочую силу и соединяющий их экономический подъем, который приводил к росту потребления товаров на душу населения и, соответственно, к повышению спроса на них. Когда произошло окончательное формирование всемирной капиталистической экономики, новые рынки, по словам Маркса и Энгельса, начали появляться повсюду, в то время как старые разрослись до невероятных размерив. Первый раз со времени промышленной революции возможности новой капиталистической экономики на рынке рабочей силы совпали с ее возможностями в наращивании производства (см. гл. 12). Как результат, например, потребление чая на душу населения в Великобритании менялось с 1844 по 1876 год, а потребление сахара выросло за это время с 17 до 60 фунтов{101}.

Мировой сельскохозяйственный сектор экономики распался, таким образом, на 2 части, одну из которых регулировал капиталистический рынок, другая была, в основном, независимой. Это не означает, что в этом независимом секторе ничего не продавалось и не покупалось, просто относившиеся к нему сельскохозяйственные производители производили достаточно продукции, чтобы прокормить себя, хотя возможно, что большую часть этой продукции приходилось расходовать на нужды самого хозяйства либо использовать в качестве сырья для обмена, потому что маленькие городишки в большинстве районов могли получать продукты питания только из хозяйств, расположенных на расстоянии 10 или 20 миль от них. И все же существует большая разница между сельскохозяйственной экономикой, для которой производство продуктов на продажу является не обязательным и неосновным занятием, и экономикой, существование которой полностью зависит от торговли производимой продукцией или, иначе говоря, между теми, кого преследуют призраки неурожайного года, грозящего голодом, и теми, кто, наоборот, боится неожиданного перепроизводства, влекущего конкуренцию и падение цен. К 70-м годам большая часть сельскохозяйственного сектора была на грани того, чтобы придать спаду в сельском хозяйстве черты всеобщего кризиса и сделать его политически опасным.

С экономической точки зрения традиционный сектор сельского хозяйства был негативной силой. Он либо оставался безразличен к колебаниям рынка, либо мог им противостоять. В тех районах, где он был достаточно силен, он мог удерживать крестьян на земле до тех пор, пока она давала им средства к существованию. Избыток населения он мог погнать по уже проторенным дорогам сезонной миграции, наподобие тех, что вели мелких землевладельцев центральной Франции как в, так и из строящихся кварталов Парижа. В исключительных случаях это оставалось за гранью понимания городских жителей. Убийственные засухи sertão на северо-востоке Бразилии приводили к периодическому появлению потока спасающихся «дикарей», таких же тощих и изможденных, как их скот. Но как только приходило известие, что засуха отступила, они сразу же отправлялись назад, в свою страну кактусов, туда, где не ступала нога «цивилизованного» бразильца и лишь изредка появлялись карательные экспедиции, преследующие какого-нибудь черноглазого мессию. В Карпатах и на Балканах, в болотах западной России, в Скандинавии и Испании, ограничиваясь перечислением только самых развитых континентов, были районы, на которые не распространялись законы мировой экономики, куда не дошли технические достижения цивилизованного мира. Уже в 1931 году жители Полесья во время переписи населения в Польше просто не поняли обращенного к ним вопроса о национальной принадлежности. «Мы живем поблизости» или «Мы местные», — отвечали они{102}.

Регулируемый сектор представлял собой более сложный механизм. Он зависел как от структуры рынка или в некоторых случаях от механизмов распределения, так и от уровня специализации производителей и социальной структуры сельского хозяйства. С одной стороны, новые сельскохозяйственные районы должны были быть фактически монокультурными. Специализацию диктовали требования далекого мирового рынка и закрепляли налаженные механизмы торговли иностранных торговых фирм, расположенных в больших портовых городах, которые контролировали экспортную торговлю. Например, греки держали в руках российскую торговлю зерном, шедшее через Одессу, Банджесы и Борны из Гамбурга выполняли примерно ту же функцию в странах Риве Плейт, получавших товары из Буэнос-Айреса и Монтевидео. Там, где производителями подобных экспортных товаров были огромные поместья, как например, тропические плантации, поставлявшие сахар, хлопок и т. п., тип специализации оставался единственным и неизменным. Зачастую совпадение интересов в подобных случаях порождало тесный симбиоз крупных производителей при условии, что они были местными жителями, а не иностранцами, больших торговых домов, компрадоров в экспортирующих и импортирующих портах и политиков штатов, представлявших интересы европейского рынка и поставщиков. Крупные рабовладельцы на Юге Соединенных Штатов, владельцы животноводческих ферм в Аргентине, фермеры-скотоводы Австралии были также самозабвенно преданы свободной торговле и иностранным предприятиям, как и британцы, от которых они зависели. Это было связано с тем, что их доход зависел исключительно от свободной продажи товаров с имений, в обмен на которые они всегда рады были получить несельскохозяйственные товары, экспортом которых занимались их партнеры. Там, где зерном торговали одновременно большие поместья и маленькие фермы или крестьяне, ситуация была гораздо сложнее, хотя, по очевидным причинам, количество зерна, поступавшего на мировой рынок из больших поместий, иначе говоря зерна, не востребованного производителем, было куда больше, чем количество зерна, поступавшего из крестьянских хозяйств.

С другой стороны, рост урбанизированных районов приводил к росту потребности в различных видах продуктов питания. Для производителей этих продуктов размеры фермерских хозяйств практически не имели значения и не давали преимуществ или, если и давали, то они вполне были сравнимы с преимуществами, получаемыми в результате интенсивного производства, естественной возможности избежать высоких транспортных расходов и отсталой технологии. Производителям необработанного зерна приходилось принимать во внимание уровень конкуренции на национальном и мировом рынках, в то время как поставщикам молочной продукции, яиц, фруктов, овощей, даже свежего мяса и других скоропортящихся продуктов, не подлежащих перевозке на длительные расстояния, можно было не принимать эти факторы во внимание. Большие аграрные кризисы семидесятых и восьмидесятых годов были по преимуществу кризисами производителей основной сельскохозяйственной продукции национального и международного значения. Смешанные хозяйства, крестьянские наделы, особенно богатых крестьян-предпринимателей, могли успешно процветать в таких условиях.

В этом крылась одна из причин, почему не сбылись прогнозы о наступающей разрухе в сельском хозяйстве, в то время как в высокоразвитых индустриальных странах ситуация была действительно сложной. Нетрудно было установить факт нежизнеспособности фермерского хозяйства, если его размеры и ресурсы были меньше минимальных. Критерии менялись в зависимости от качества земли, климатической зоны и вида продукции. Гораздо труднее было доказать, что большие поместья являются экономически более выгодными, чем средние и мелкие хозяйства, особенно учитывая тот факт, что потребности малых хозяйств в рабочей силе легко удовлетворялись за счет неработающих членов семьи, не получавших за свой труд никакой платы. Численность крестьян постоянно менялось за счет утечки в города тех хозяев, чьи имения были слишком маленькими, чтобы прокормить семью, или эмиграции лишних членов семей, которые не могли прокормиться на отчей земле и количество которых непрерывно росло. Многие из них были почти на грани бедности, а сектор мелких владельцев и бедных крестьян явно разрастался. Но как бы ни были они важны с экономической точки зрения, количество средних хозяйств держалось на одном уровне и даже росло[114].

Растущие потребности капиталистической экономики преобразили сельское хозяйство. Неудивительно поэтому, что в наше время мы наблюдаем увеличение размеров возделываемых площадей, а повышение производительности труда ведет к росту объема продукции сельского хозяйства. Правда, до сих пор остается неизвестным, какова была общая площадь возделываемых земель. Данные статистики гласят, что с 1840 по 1880 год территории возделываемых площадей в мире увеличилось вдвое или, иначе говоря, с 500 до 750 миллионов акров{103}. Половина указанного роста пришлась на Соединенные Штаты, где количество фермерских хозяйств утроилось за это время (в Австралии увеличилось в пять раз, в Канаде — в 2,5 раза). Америка вышла на первое место за счет чисто географического разрастания возделываемых территорий вглубь страны. С 1849 по 1877 год, особенно в середине шестидесятых, районы выращивания пшеницы продвинулись на 9 градусов долготы. Конечно, стоит упомянуть о том, что земли к западу от Миссисипи все еще оставались целинными. Об этом говорит сам факт того, что «бревенчатый домик» стал символом фермеров-первооткрывателей: бревна в американских прериях не были широкодоступным материалом.

Данные по Европе еще более поразительны. С 1840 по 1880 год Швеция увеличила площади возделываемых земель больше чем в 2 раза, Дания и Италия — больше чем вполовину, Россия, Германия и Венгрия — на треть{104}. Подобный рост происходил за счет уничтожения земель под паром, освоения болотистых местностей и пустошей, и, к несчастью — за счет вырубки лесов. В южной Италии с конца шестидесятых по 1911 год было уничтожено 600 000 гектаров леса, почти третья часть от общего числа деревьев, которыми итак не изобиловали эти высушенные земли{105}. В благодатных регионах, таких как Египет и Индия, большое значение придавалось широкомасштабным оросительным работам, но горячая и слепая вера в прогресс обернулась другой стороной медали — непредвиденной экологической катастрофой, плоды которой мы пожинаем сегодня{106}. Только в Великобритании новое сельское хозяйство завоевало к тому времени уже всю страну — площадь возделываемых земель увеличилась на 5 %.

Не станем предаваться скучному перечислению статистических данных о росте сельскохозяйственного производства и валового продукта. Гораздо интереснее проследить, как эти изменения были связаны с процессом индустриализации и с новыми методами и технологиями, развиваемыми промышленностью. До 1848 года ответ был однозначным: в очень малой степени. Даже в наше время большая часть сельскохозяйственных работ проводится по технологиям, выработанным столетия назад. И в этом нет ничего удивительного, так как комплексное применение многих методов выращивания, известных в доиндустриальный период, позволяет достичь блестящих результатов. Целинные земли в Америке расчищали, как и в средние века, при помощи огня и топора. Взрывчатку для удаления пеньков применяли только в крайнем случае как вспомогательное средство. Дренажные канавы рыли при помощи лопат и плуга, запряженного лошадьми и быками. Для повышения производительности труда замена деревянного плуга на железный и очень важное, но часто игнорируемое новшество, — коса вместо серпа были гораздо важнее, чем паровая энергия, так и не нашедшая применения на сельскохозяйственных работах. Единственным исключением было время сбора урожая, которое требовало множества рабочих рук для выполнения стандартных операций. При общем сокращении числа фермеров, цена рабочей силы резко возрастала. В развитых странах большое распространение получили молотилки. Главное новшество — комбайн применялся в основном в Соединенных Штатах, где рабочей силы было мало, а посевные площади большие. В общем же применение технических изобретений в сфере сельского хозяйства поразительно возросло. В 1849–1851 гг. в Соединенных Штатах ежегодно выдавалось в среднем 191 патент в год на сельскохозяйственные изобретения, в 1859–1861 гг. — 1,282 патента, в 1869–1871 гг. — не менее 3,217 патентов в год{107}.

И все же фермерство и фермеры в полном смысле слова оставались такими же, какими они всегда были во всех странах мира: процветающими в развитых района, и поэтому имеющими возможность вкладывать деньги в строительство и улучшение условий труда, более «деловыми», но все же не изменившимися до неузнаваемости. За пределами Нового света и промышленность, и промышленные технологии были довольно неразвитыми. Массово производимые дренажные трубы, бывшие, пожалуй, единственным вкладом промышленности в сельское хозяйство, были закопаны, потребности в проволочных сетках и колючей проволоке, предназначавшейся для ограждения стен и деревянных заборов, ограничились пределами Австралии и Соединенных Штатов, рифленое железо только начинало находить другое применение помимо железной дороги, для нужд которой оно создавалось. И все же промышленность все больше обращалась к потребностям сельского хозяйства, а через органическую химию (преимущественно в Германии), на сельское хозяйство стала работать и наука. Искусственные удобрения (поташ, нитраты) еще не имели широкого применения. Чилийский импорт нитратов в Британию к 1870 году составлял всего лишь 60 000 тонн. С другой стороны, грандиозные масштабы приняла торговля естественным удобрением гуано. Она принесла немалый доход экономике Перу и некоторым британским и французским фирмам: с 1850 по 1880 год было экспортировано 12 миллионов тонн гуано{108}, невообразимое количество для того времени, ведь эра массовых перевозок еще не наступила.

II

Движущие силы экономики заставляли сельское хозяйство распространяться в районы, пригодные для возделывания сельхозкультур. И тем не менее почти во всем мире оно сталкивалось с социальными и другого рода препятствиями, мешавшими его распространению. Обходя препятствия, сельское хозяйство оказывалось перед лицом важного задания, накладываемого на него капиталистическим, да, пожалуй, любым индустриальным обществом. Смысл этого задания состоял в том, что от сельскохозяйственного сектора требовалось не только удовлетворять быстрорастущие потребности индустриального мира в продуктах питания и сырье, но, что очень важно, в рабочей силе, иначе говоря быть рынком резервной армии труда. Третья важнейшая функция сельского хозяйства, состоявшая в обеспечении капиталом городского и промышленного развития, вряд ли была выполнима в аграрных странах, где правительство и богатые слои населения имели другие источники дохода. Сельское хозяйство справлялось с ней неэффективно и неполноценно.

Основных препятствий было три: сами крестьяне, их социальные, политические и экономические власти и вся масса традиционалистских обществ, сердцем и плотью которых было доиндустриальное сельской хозяйство. Все три препятствия преимущественно являлись порождениями капитализма, хотя, как мы убедились ранее, ни крестьянство, ни основанная на сельском хозяйстве социальная иерархия не были на пороге неизбежного краха. По меньшей мере все три составляющих этого взаимосвязанного феномена были теоретически несовместимы с капитализмом и имели тенденцию вступать с ним в конфликт.

Для капитализма земля была фактором производства и товаром, особенность которого определялась его неподвижностью и ограниченным количеством, хотя, как оказалось, великие открытия новых земель в это время делали эту ограниченность относительно неважным фактором, таким образом, проблема, что делать с теми, кто оказался владельцем этой «естественной монополии» и собирал дань со всех остальных отраслей экономики, была вполне решаемой. Сельское хозяйство было той же самой «индустрией», основанной на принципах получения максимальной выгоды, а фермеры мало чем отличались от предпринимателей. Сельские районы в целом представляли собой рынок, являясь источником рабочей силы и источником капитала. И до тех пор, пока закоренелый традиционализм не позволял ему подчиняться законам политической экономии, он вынужден был уступать.

Тогда не представлялось возможным примирить с этой точкой зрения крестьян и мелких землевладельцев, для которых земля была не просто источником максимальной прибыли, но и сферой жизни, примирить с ней общественные системы, в рамках которых отношение людей к земле и отношение их друг к другу на почве сельскохозяйственного труда были не просто добровольными, но обязательными. Даже на уровне правительства и политического мьшления, там, где «законы экономики воспринимались безоговорочно, конфликт представлялся очень острым». Традиционное крупное землевладение было экономически нежелательным, но не являлось ли оно, с другой стороны, цементом, скрепляющим воедино общественную структуру, которая, при его исчезновении, погрузилась в анархию и революцию? Земельная британская политика в Индии встала перед лицом дилеммы. С экономической точки зрения было проще не иметь крестьянства. Но не был ли его традиционный консерватизм одновременно гарантией социальной стабильности, а его сильное и многочисленное потомство — основой большей части правительственной армии? В период, когда капитализм очевидно уничтожал свой рабочий класс, могло ли государство допустить уничтожение резервной армии крепких селян, из которых оно набирало «рекрутов» для городов[115].

Тем не менее капитализм не мог не подрывать сельскохозяйственную базу политической стабильности, особенно на окраинах или в пределах развитой периферии передового Запада. Экономически, как мы уже убедились, переход к рыночному производству, и особенно экспортная монокультура одновременно подрывали традиционные общественные отношения и дестабилизировали экономику. Политически «модернизация» для тех, кто принял ее, означала прямое столкновение с аграрным обществом как главным носителем традиций (см. главы 7 и 8). Правящие классы Британии, где арендодатели и крестьяне докапиталистической эпохи совершенно исчезли, и с другой стороны, Германии и Франции, где modus vivendi[116] с крестьянами было основано на базе взаимного процветания и где был хорошо защищенный внутренний рынок, могли полагаться на лояльное отношение сельских жителей. Этого не скажешь о других странах мира. В Италии и Испании, в России и Соединенных Штатах, Китае и Латинской Америке сельскохозяйственный сектор, похоже, не являлся источником социального брожения и неожиданного возмущения.

По той или другой причине три типа сельскохозяйственного производства находились под постоянным давлением. К ним относились плантации, где использовался труд рабов; имения, в которых трудились крепостные; и традиционное некапиталистическое крестьянское хозяйство. Первый из перечисленных типов был уничтожен в течение рассматриваемого периода путем отмены рабства в Соединенных штатах Америки и большинстве частей Латинской Америки, за исключением Бразилии и Кубы, где рабство просуществовало более долгий срок. Официально оно было отменено в 1889 году. К концу нашего периода рабовладельческая система по определенным причинам осталась в более отдаленных частях Востока и Средней Азии, где она уже больше не играла важной сельскохозяйственной роли. Второй из перечисленных типов сельскохозяйственного производства был формально ликвидирован в Европе с 1848 по 1868 гг., хотя положение бедных и особенно безземельных крестьян в районах больших имений Южной и Западной Европы часто оставалось сродни полурабскому положению, постольку, поскольку они подчинялись превосходившему их по силе внеэкономическому давлению. Там, где крестьяне имели на практике, независимо от теории, меньше юридических и гражданских прав в сравнении с богатыми и влиятельными слоями населения, на них могло оказываться экономическое давление, что мы и наблюдаем в Валахии, Андалузии и на Сицилии. Всеобщая трудовая повинность во многих латиноамериканских странах все еще не была отменена, а наоборот, лишь укреплялась, поэтому едва ли можно говорить о повсеместной ликвидации крепостного права в этих районах[117]. И тем не менее они все больше ограничивались областями, где индейские крестьяне подвергались эксплуатации неиндейских землевладельцев. Третий тип сельскохозяйственного производства, как мы уже убедились, содержал себя сам.

Причины такой широкомасштабной ликвидации докапиталистических (т. е. внеэкономических) форм сельскохозяйственной зависимости следует рассматривать в комплексе. В некоторых случаях решающую роль, очевидно, сыграли политические факторы. В империи Габсбургов в 1848 году и в России в 1861 году в число таких факторов входила не столько непопулярность крепостного права среди крестьян, приведшая к их освобождению, хотя и она сыграла в этом не последнюю роль, сколько боязнь некрестьянской революции, которая могла объединить большие силы на почве недовольства положением крестьян. Крестьянское восстание являлось потенциальной возможностью, о чем свидетельствовали восстания крестьян в Галиции в 1846 году, Южной Италии в 1848 году, на Сицилии в 1860 году и в России после Крымской войны. Впрочем, правительства пугали не слепые крестьянские бунты сами по себе, их легко было усмирить при помощи «меча и огня», причем это практиковали даже либеральные правительства, как, например, произошло в Сицилии{109}, а мобилизация крестьянских волнений на почве политического вызова централизованной власти. Так, например, Габсбурги пытались лишить различные национально-освободительные движения крестьянской почвы, а русский царь сделал то же самое в Польше. Без крестьянской поддержки радикальные движения либералов в аграрных странах мало что значили, или, по крайней мере, были легко контролируемы. И Габсбурги, и Романовы действовали в соответствии с этим. Тем не менее, восстание и революция, организованные крестьянами или кем-то еще, в очень малой степени объясняют причины отмены крепостного права и совсем не объясняют причины отмены рабства, потому что в отличие от крестьянских восстаний восстания рабов не носили всеобщий характер (не считая Соединенных Штатов{110}) и никогда в XIX веке не представляли серьезной политической угрозы. Тогда, вероятно, причины отмены крепостного права и рабства носили экономический характер. В некоторой степени так оно и было. Современным историкам эконометрики хорошо рассуждать с высоты времени о том, что рабовладельческое и крепостное сельское хозяйство было более доходным и даже более эффективным, чем сельское хозяйство, основанное на свободном труде[118]. Это представляется возможным, и аргументы в пользу этого действительно сильны.

Конечно, современники, оперируя современными методами и критериями учета, признают, что этот труд был подневольным, хотя очень трудно сказать, насколько при этих подсчетах учитывается пусть даже экономически оправданный ужас рабства и крепостничества. И все же можно услышать мнения, подобные высказываниям железнодорожного предпринимателя Томаса Брессея, который, рассуждая с позиций здравого предпринимательского смысла, говорил о крепостном праве, что урожай, собранный в рабской России, составлял половину от собранного в Англии и Саксонии и был меньше, чем в любой другой европейской стране, а о рабстве — что оно было «очевидно» менее продуктивным способом сельскохозяйственного производства и более дорогим, чем принято было считать, если принять во внимание деньги, которые тратились на покупку рабов, их содержание и увеличение их числа{111}. Британский консул в Пернамбуко в своем докладе правительству, считавшемуся страстным борцом против рабовладения, заметил, что владелец рабов теряет 12 % своего дохода, который мог бы принести капитал, затраченный на покупку рабов. Были ли эти взгляды ошибочными или нет, но они получили широкое распространение среди тех, кто не принадлежал к числу рабовладельцев.

Практически рабовладение находилось в состоянии упадка, и не только по причинам гуманности, хотя прекращение международной работорговли под давлением Британии (Бразилия подчинилась отмене рабства только в 1850 году) заметно сократило численность рабов и подняло цены на них. Ввоз африканских рабов в Бразилию сократился с 54 тыс. в 1849 г. практически до нуля к середине 50-х. Внутренняя торговля рабами уже, казалось, не играла такой значительной роли. И тем не менее переход от рабовладельческого труда к нерабовладельческому был ощутимым. К 1872 году количество свободных цветных жителей Бразилии почти в три раза превышало число рабов, и даже среди чистых представителей негритянской расы это соотношение составляло 50 %. На Кубе в 1877 году количество рабов уменьшилось вдвое, с четырехсот тысяч по двухсот{112}. Возможно, даже в сфере производства сахара, где традиционно применялся труд рабов, механизация сахарных заводов привела к уменьшению с середины века потребности в рабочей силе, применявшейся для обработки сахарного тростника. В то же время в быстрорастущих сахарных производствах, подобных кубинскому, она привела к соответствующему росту потребности в рабочих, работавших на полях. Тем не менее, подчиняясь конкуренции европейского сахара и сахарной свеклы и слишком высоким потребностям сахарных производств в рабочей силе давление на низкооплачиваемую рабочую силу было значительным. Могла ли экономика рабовладельческой плантации вынести двойные расходы по вложению капитала в механизацию производства и на покупку рабов? Подобные расчеты привели к замене рабской силы (по крайней мере, на Кубе) не столько свободными рабочими, сколько рабочими, работавшими по контракту. Они набирались из числа индейцев майя, племени юкотан, жертв расовой войны (см. главу 7) и из недавно открытого Китая. И все же не вызывает сомнения, что рабство как форма эксплуатации в Латинской Америке находилось в состоянии упадка даже до того, как было полностью отменено, и что экономические аргументы против этого вида рабочей силы оказались после 1850 г. довольно сильными.

Что касается крепостного права, то направленные против него аргументы экономического порядка носили одновременно общий и специфический характер. В общем казалось очевидным, что повсеместное распространение прикрепленных к земле крестьян препятствовало развитию промышленности, которой требовалась свободная рабочая сила. Отмена крепостного права, таким образом, создала бы условия для формирования рынка подобной силы. Кроме того, как могло крепостное сельское хозяйство быть экономически рациональным, если, цитируя одного из русских защитников крепостного права 50-х гг., оно «препятствовало возможности установления точной цены продукта»{113}. Помимо этого, оно препятствовало наиболее рациональному приспособлению к рыночной экономике.

Из более специфических факторов — развитие внутреннего рынка различных продуктов питания и сельскохозяйственного сырья, с одной стороны, а другой стороны — экспортного рынка, большей частью зерна, подрывали крепостное право. В северных районах России, которые никогда не были пригодны для широкомасштабного выращивания зерна, крестьянские хозяйства вытеснили усадебное производство пеньки и льна и других продуктов интенсивного земледелия, в то время как ремесленное производство создавало дополнительный рынок для крестьян. Количество крепостных, всегда бывших в меньшинстве, еще больше упало. Они платили землевладельцам, чтобы заменить трудовую повинность на рыночно ориентированную денежную ренту. На пустынном юге, где целинные степи превратились в пастбища для скота, а затем в пшеничные поля, крепостное право не имело столь большого значения. Что действительно было нужно землевладельцам для быстрорастущей экспортной экономики, так это лучший транспорт, кредит, свободная рабочая сила и даже машины. Крепостное право сохранилось только в России и Румынии, в основном в районах выращивания пшеницы, где крестьянское население было довольно многочисленным и где землевладельцы могли компенсировать свою неконкурентоспособность поднятием ренты или наоборот надеялись при помощи того же метода временно вклиниться в экспортный рынок зерна.

Тем не менее, отмена подневольного труда не должна рассматриваться исключительно в рамках экономических подсчетов. Общественные силы буржуазного мира противостояли рабству и крепостному праву не только потому, что понимали его экономическую отсталость и не только по моральным соображениям, а потому, что подобные системы отношений казались им несовместимыми с рыночным обществом, основанным на свободном проявлении интересов каждого гражданина. Рабовладельцы и крепостники, наоборот, твердо отстаивали незыблемость этих систем, потому что они представлялись им основным фундаментом общества и их класса. Они, должно быть, не могли представить себя без принадлежавших им рабов или крепостных, числом которых определялся их социальный статус. Русские землевладельцы не могли восстать и не восстали против царя, который единственный давал им законное орудие борьбы с твердой уверенностью крестьян в том, что земля принадлежит тем, кто возделывает ее. Равно они не могли восстать и против иерархии подчинения представителям Бога и империи. Но освобождению крестьян они сопротивлялись достаточно стойко. Оно было навязано извне или свыше какой-то верховной силой. И действительно, если бы отмена рабства и крепостного права проистекала только из экономических причин, она вряд ли бы принесла столь неудовлетворительные результаты, как в России, так и в Соединенных Штатах. Области, в которых труд рабов или крепостных не имел большого значения или был «неэкономичным» (имеются в виду северные и южные районы России и пограничные штаты и юго-западные районы Соединенных Штатов), с готовностью признали его ликвидацию. Но в центральных районах с господством старой системы эта проблема была не столь легко решаемой. Так, например, в российском черноземье (его следует отличать от украинского и степной границы) капиталистическое сельское хозяйство развивалось медленно, а барщина была преобладающей системой отношений до конца 80-х гт., в то время как рост числа возделываемых земель за счет распахивания лугов и пастбищ и отмены трехполья отставал от южных территорий[119]. Короче говоря, чисто экономическая выгода от прекращения использования подневольной силы остается спорным вопросом.

В странах, где прежде использовался рабский труд, его отмену невозможно было объяснить политическими причинами, так как юг был завоеван и старая землевладельческая аристократия на время оказалась беспомощной, хотя и вернула вскоре свое влияние. В России интересы землевладельцев, разумеется, уважали и оберегали. Здесь проблема состояла лишь в том, почему отмена крепостного права не принесла положительных результатов ни мелкопоместному дворянству, ни крестьянам и не создала перспектив для развития капиталистического сельского хозяйства. По всем этим вопросам ответ зависит от того, что считать лучшей формой сельскохозяйственного производства и, в еще большей степени, от положения крупномасштабного сельского хозяйства при капитализме.

Существуют два основных варианта капиталистического сельскохозяйственного производства, которые Ленин соответственно назвал «прусский» и «американский». Под первым типом понимаются большие поместья, управляемые земельным капиталистом-предпринимателем, использующим наемный труд, под вторым типом — независимые фермеры-предприниматели, управляющие хозяйствами разного размера и также использующие наемный труд, но в гораздо меньших масштабах. Оба варианта предполагают наличие рыночной экономики, но в то время, как еще до триумфального шествия капитализма большинство крупных имений действовали сообща, формируя производственные объединения для продажи производимой ими продукции, большинство крестьянских хозяйств, которые были самостоятельны, таких объединений не создавали[120]. Поэтому преимущество крупных имений и плантаций для экономического развития определялось не столько их техническим превосходством, более высокой продуктивностью, экономией площадей и т. п., сколько их необычайной способностью накапливать излишки сельскохозяйственной продукции для продажи на рынке. Там, где крестьянство оставалось в «докоммерческом» состоянии, как, например, в большинстве областей России и среди освобожденных рабов в Америке, вернувших к существованию крестьянское земледелие, имения сохранили это преимущество, хотя не используя принудительный труд в виде рабства и крепостничества, они столкнулись с трудностями в найме рабочей силы, потому что прежде рабы и крепостные крестьяне землей не владели или владели в столь малом количестве, что были вынуждены наниматься к землевладельцам. Кроме того, у них не было другой альтернативы приложения своей рабочей силы.

В целом бывшие рабы, получившие небольшие земельные наделы (хотя и не те «сорок акров и мула», о которых они мечтали) и бывшие крепостные крестьяне, тоже получившие свою землю, несмотря на то, что были вынуждены уступить часть ее своим бывшим господам, особенно в районах с высоким уровнем коммерциализации сельского хозяйства[121], по существу остались крестьянами. И действительно, сохранение и даже укрепление старой деревенской общины с ее установленным порядком периодического справедливого перераспределения земель стояло на страже крестьянской экономики. Отсюда шла возрастающая тенденция землевладельцев развивать издольщину вместо того, чтобы самим выращивать урожай, что, по их мнению, было сложнее. Совсем другой вопрос, была ли русская земельная аристократия, землевладельцы, подобные толстовскому графу Ростову или чеховской г-же Раневской, готовы стать аграрными капиталистами-предпринимателями в большей степени, чем ante-bellum[122] владельцы плантаций, мечтавшие в духе Вальтера Скотта.

«Прусский» способ производства встречался не так часто, чего, в свою очередь, нельзя сказать об «американском» способе. Это было связано с появлением большой группы инициативных крестьян-фермеров, выращивающих в основном сельскохозяйственные товарные культуры. Для этого требовались земельные наделы минимальных размеров. Минимум устанавливался в зависимости от обстоятельств. Так, в южных штагах Америки после Гражданской войны «опыт показал, что тот земледелец, чей годовой урожай не превышал пятидесяти тюков, вряд ли мог рассчитывать на какой-либо доход… Человек, который не мог собрать по меньшей мере восьми или десяти тюков, почти не имел цели в жизни и средств к существованию»{114}. Вследствие этого большая часть крестьян оставалась зависимой от существовавшей системы земледелия, если размеры их наделов позволяли им работать, остальные же, не владевшие скотом и механическими средствами производства, вынуждены были своим трудом восполнять недостаточные размеры своих хозяйств. В крестьянской среде росло количество фермеров-предпринимателей. В России к 80-м годам они приобрели большое значение. Правда, различные факторы препятствовали классовой дифференциации, среди которых не последнее место занимали расизм в Соединенных Штатах и устойчивость организованной деревенской общины в России[123]. В результате частично или полностью коммерциализированные и капиталистические сельские районы оставались на периферии рыночной торговли или ограничивались финансовыми операциями, осуществляемыми через коммерческие фирмы и банки.

Ни отмена крепостного права, ни освобождение рабов не стали решением «аграрной проблемы», и можно поставить под сомнение то, что она вообще могла быть решена до тех пор, пока в районах, находившихся на периферии крепостнической и рабовладельческой экономики, подобных Техасу, Богемии и некоторым частям Венгрии, не созрели условия для развития капиталистического сельского хозяйства. В этих районах мы наблюдаем «прусский» и «американский» пути развития в действии. Великолепные большие имения, пользовавшиеся иногда финансовой поддержкой в виде компенсационных выплат за потерю рабочей силы[124], стали на путь капиталистического предпринимательства. На чешских землях в 70-е годы им принадлежали 43 % всех пивоваренных заводов, 65 % сахарных заводов и 60 % винокурен. Здесь, специализируясь на выращивании интенсивных сельскохозяйственных культур, процветали не только крупные имения, использовавшие наемный труд, но и большие крестьянские хозяйства, которые со временем даже перестали уступать имениям[125]. В Венгрии эта система оставалась доминирующей, а безземельные крепостные крестьяне, получив свободу, остались совсем без земли{115}. Тем не менее в Чехии наблюдался процесс дифференциации крестьян на бедных и богатых, о чем говорит тот факт, что количество самых распространенных среди бедняков животных — коз, почти удвоилось с 1846 по 1869 гг. (с другой стороны, производство баранины на душу населения в сельских местностях также удвоилось, что явилось отражением роста рынка сельскохозяйственных товаров в городах).

Но в центрах, издавна использовавших принудительный труд, таких как Россия и Румыния, где крепостное право продержалось дольше, крестьянство оставалось достаточно однородным (за исключением разделения по национальной или расовой принадлежностям). Одновременно оно было недовольно своей долей и являлось потенциальным источником революционного взрыва. Однако неспособность к сопротивлению, обусловленная расовым гнетом или зависимостью безземельных крестьян, держала их в относительном спокойствии. Это касалось негров — жителей сельских районов Южной Америки или венгерских земледельцев. С другой стороны, традиционное крестьянство, особенно организованное в общину, представляло настоящую угрозу. Великий застой 70-х гг. открыл собой эру крестьянских волнений и крестьянской революции.

Можно ли было избежать всего этого, используя «более разумные» формы освобождения? Вопрос спорный. По крайней мере, сходные результаты мы встречаем в тех районах, где попытка создать условия для развития капиталистического сельского хозяйства представляла собой не всеобщий указ об отмене принудительного труда, а более широкий процесс навязывания закона буржуазного либерализма — передачу земельной собственности в частную собственность и превращение земли в свободно покупаемый товар, такой же, как и все остальные товары. Теоретически этот процесс получил широкое распространение уже в первой половине века (см. книгу «Век революции», гл. 8), но на практике он возобновился с новой силой после 1850 года за счет распространения либерализма. Это означало, прежде всего, крушение старых общинных организаций и перераспределение или отчуждение земель, находившихся в коллективной собственности, либо земель, подобных церковным. Наиболее драматично и жестоко этот процесс прошел в Латинской Америке, в том числе в Мексике в 60-е гг. при Хуаресе, в Боливии с 1866 по 1871 гг. при диктаторе Мельгарехо, в Испании после революции 1854 г., а также в Италии после объединения страны под влиянием либеральных преобразований в Пьемонте, и во многих других местах, где экономический и юридический либерализм одержал победу. Но либерализм распространился и там, где правительства оказались компетентны в своем ревностном стремлении претворить в жизнь его принципы.

Французские власти предпринимали меры, чтобы сохранять общинную собственность среди своих мусульманских подданных в Алжире, несмотря на то, что Наполеон III (в сенатском указе 1863 г.) говорил о невозможности ситуации, когда индивидуальная частная собственность на землю формально не устанавливается среди членов мусульманских общин «где только возможно». Эта мера практически приравнивалась к разрешению европейцам впервые в истории выкупать эти земли. И все же этот указ не был хартией широкомасштабной экспроприации, наподобие закона 1873 г., который после великого восстания в 1801 г. разрешил немедленный переход собственности местных жителей в руки французов, мера, от которой «не выгадал никто, кроме европейских бизнесменов и спекулянтов»{116}. Впрочем, имея на то юридическое основание или не имея такового, белые поселенцы и земельные компании отнимали земли у мусульман.

Немалую роль в процессе экспроприации сыграла жадность: жадность правительства, стремящегося заполучить доход от земельных продаж, жадность землевладельцев, поселенцев и спекулянтов, жаждущих легко и дешево приобрести имения. Хотя будет несправедливым отрицать искреннее убеждение законодателей в том, что превращение земель в свободно отчуждаемый товар и передача общинных, церковных, родовых земель и других исторических реликтов иррационального прошлого в частную собственность реально создаст базу для успешного сельскохозяйственного развития. Но этого не произошло. По крайней мере, со стороны крестьянства, которое в большинстве своем отказалось превратиться в класс процветающих дельцов даже когда у него был для этого реальный шанс. (В большинстве оно отказалось от этого, так как было не в состоянии приобрести земли, выставленные на продажу, или хотя бы понять суть запутанных юридических мер, которые вели к экспроприации этих земель). Все эти процессы не привели к укреплению «латифундии» — термин неясный, но глубоко укоренившийся в политической терминологии, и если хоть кто-то в результате них выгадал, то в любом случае это были не крестьяне, старые или новые — сельские жители, зависевшие от общей земли, а на окраинах — от природных условий: исчезновения лесов, эрозии, от качества самой земли, не защищенной более контролем общины над ее использованием[126]. Главным результатом либерализации стало крайнее обострение крестьянского недовольства.

Новым в этом недовольстве было то, что крестьяне могли направить в нужное им русло левые политические силы. На самом деле за пределами южной Европы крестьяне еще не были организованной силой. На Сицилии и в южной Италии восставшие крестьяне не примкнули в 1860 году к движению Гарибальди. Причем вера этого блистательного блондина, краснорубашечника, выглядевшего до кончиков ногтей народным освободителем, в радикально демократическую, светскую и относительно «социалистическую» республику совсем не шла в разрез с верой этих крестьян в святых, Деву Марию, папу и в короля из династии Бурбонов (за пределами Сицилии). В это время в южной Испании быстро возрастало значение республиканизма и Интернационала в бакунинской трактовке — с 1870 по 1874 год в Андалузии вряд ли был хоть один населенный пункт, где бы не было «рабочий организация»{117}. (Во Франции, конечно, после 1848 года, уже развивался республиканизм как самая распространенная форма объединения левых сил и, являясь умеренным движением, он получил поддержку большинства населения после 1871 года). Похоже, левый сельский революционный дух, зародившись в Ирландии с появлением фениев в шестидесятые, вылился в форму грозной «Земельной лиги» в конце семидесятых — начале восьмидесятых годов.

Правда, надо признать, что во многих странах мира, и даже в Европе, ни левые, ни революционные, ни все другие силы не смогли оказать воздействии на мировоззрение крестьян. Пример тому — русские народники (см. гл. 9), которые в семидесятые годы «пошли в народ». До тех пор, пока левые являлись урбанизированными сторонниками светского общества, даже воинствующими антиклерикалами (см. гл. 14), презрительно относившимися к «отсталости» сельских жителей и ни разбиравшимися в проблемах деревни, крестьянство было вправе проявлять по отношению к ним подозрительность и враждебность. Успех воинствующих анархистов — антихристиан в Испании или республиканцев во Франции являлись исключением из правил. Но и старомодные восстания сельских жителей за церковь и короля против погрязших в неверии и либерализме городов стали редкостью в этот период, по крайней мере в странах Европы. Даже вторая Карлистская война в Испании (1872–1876 гг.) носила гораздо меньший размах, чем первая война в тридцатые годы и по существу ограничилась пределами баскских провинций. Великий подъем 60-х и начала 70-х годов проложил дорогу аграрной депрессии конца 70-х и начала 80-х гг., и крестьянство уже не могло рассматриваться только как консервативный элемент на политической арене.

И все же, насколько глубоко проникли в ткань деревенской жизни веяния Нового Мира? Трудно ответить на этот вопрос с позиций человека конца XX века, ведь со времени появления сельского хозяйства оно еще ни разу не переживало такой глобальной трансформации, как во второй половине нашего века. Глядя назад, кажется, что пути развития сельских жителей и жительниц замыкались в кругу традиционного обмена, иначе говоря развитие шло черепашьим шагом. Конечно, это иллюзия, но истинную суть этих изменений сейчас разглядеть очень сложно, за исключением разве что кардинально новых методов ведения сельского хозяйства поселенцев американского Запада, готовых менять и продавать свои фермы и урожай с учетом колебания цен. Их хозяйства были хорошо оснащены технически, а необходимые им вещи они приобретали через новомодные каталоги почтой.

Но перемены коснулись и деревни. Появились железные дороги. Все чаще стали появляться начальные школы, в которых детей обучали местному национальному языку (для многих из них это был новый язык и второй после их родного). Организовывались местные администрации, устанавливалась национальная политика. Все это вело к расщеплению личности. К 1875 году, как следовало из отчетов, клички, по которым можно было идентифицировать жителей деревень Врай в Нормандии и даже местные варианты их имен перестали употребляться. Это было «заслугой учителей, которые не разрешали детям в своих школах называть друг друга иначе, как правильными именами»{118}. Скорей всего они не исчезли совсем, а вместе с местным диалектом ушли в неофициальное подполье народной культуры. Деление населения на грамотных и неграмотных в сельских районах стало мощным толчком к грядущим переменам. В повседневной жизни неграмотность, незнание букв алфавита, национального языка и национальных институтов не является помехой для общения, за исключением тех случаев, когда знание языка необходимо для работы (причем эта работа бывает редко связана с сельским хозяйством). В образованном обществе «неграмотный» человек обычно приравнивается к низам общества и всеми силами стремится оградить от этого хотя бы своих детей. В 1849 году не было ничего удивительного в том, что крестьянская политика в Моравии приняла форму слуха о том, что венгерский революционный лидер Кошут являлся сыном «императора крестьян» Иосифа II, близкого родственника древнего короля Сватоплука и что он собирается в поход на страну во главе огромной армии{119}. К 1875 году политическая терминология в чешской деревне усложнилась настолько, что ожидающие спасения от мнимых родственников «народных» императоров, возможно, оказались в затруднительном положения. Им было трудно ее понять. Такого рода политическое мышление к этому времени ограничилось лишь пределами слаборазвитых стран, которые даже крестьяне центральной Европы признавали отсталыми. К ним принадлежала, например, Россия, где как раз в это время русские революционные народники предприняли безуспешную попытку поднять крестьянскую революцию посредством «народного претендента» на царский престол{120}.

За пределами западной и центральной Европы (в основном протестантской) и северной Америки было все еще очень немного грамотных крестьян[127]. Но даже среди самых отсталых и патриархальных крестьян находились люди — носители старинных традиций и старинных норм жизни. К ним принадлежали старики и женщины, чьи «бабушкины сказки» передавались из поколения в поколение и, по счастью, дошли до собирателей фольклора. И все же парадоксально, что перемены в сельскую жизнь несли не женщины. Иногда, как например в Англии, деревенские девушки были более грамотными, чем молодые люди. Данные относятся к 50-м годам. В Соединенных Штатах именно женщины стали представительницами «цивилизованного» мира в деревне. Они несли в жизнь любовь к чтению, гигиену, «хорошенькие» домики, меблированные на городской манер, трезвость в противовес грубости, ожесточенности и пьянству мужчин, подобных Геккельбери Финну из романов Марка Твена (1884)[128]. Матери, а не отцы заставляли своих сыновей «самосовершенствоваться». Но, пожалуй, самым мощным фактором подобной «модернизации» стала миграция молодых сельских девушек, которые нанимались на службу в дома, пополняя собой в городах средний и низший слои общества. Процесс разрыва со средой обитания стал и для мужчин, и для женщин процессом уничтожения старых норм жизни и обучения новым. К ним мы сегодня и возвращаемся{121}.

ГЛАВА 11