КОНФЛИКТЫ И ВОЙНА
И английская история громко говорит королям следующее. Если вы маршируете во главе идей вашей страны, эти идеи последуют за вами и поддержат вас.
Если вы маршируете позади них, они будут тянуть вас за собой.
Если вы маршируете против них, они свергнут вас!
Скорость, с которой военный инстинкт развился среди этой нации судовладельцев, торговцев и лавочников… хорошо известна. [Балтиморский Оружейный клуб] был одержим только одним интересом: разрушением человечества в филантропических целях иусовершенствованием вооружений, которые рассматривались как инструменты цивилизации.
I
Для историков великий бум 1850-х годов знаменует основание мировой промышленной экономики и единой мировой истории. Для правителей Европы середины девятнадцатого века, как мы видели, он дал передышку, во время которой проблемы, не решенные ни революциями 1848 года, ни их подавлением, могли быть забыты или по крайней мере ослаблены годами процветания и нормальным управлением. И в самом деле, социальные проблемы теперь казались намного более управляемыми силой большой экспансии, принятием институтов и открытием предохранительных клапанов — хорошей занятости и миграции — существенно снизили давление массового недовольства. Но политические проблемы остались, и к концу 1850-х годов стало ясно, что надолго избегнуть их нельзя. Это были, для каждого правительства, в основном проблемы внутренней политики, но из-за специфического характера европейской государственной системы к востоку от линии Голландия — Швейцария внутренние и международные дела были неразрывно связаны. Либерализм и радикальная демократия, или, по крайней мере, требование гражданских прав и представительства не могли быть отделены, в Германии и Италии, в Габсбургской империи, и даже в Оттоманской империи и на окраинах Российской империи от требований национальной автономии, независимости или унификации. А это, в свою очередь, могло, и в случае Германии, Италии и Габсбургской империи было связано, чтобы привести к международному конфликту.
Полностью исключая интересы других держав в любом существенном изменении границ континента, объединение Италии подразумевало свержение гнета империи Габсбургов, которой принадлежала большая часть Северной Италии. Объединение Германии подняло три вопроса: из чего точно состояла Германия, которая должна быть объединена[43], — как — если не все, то две главных державы, бывшие членами Немецкой Конфедерации, Пруссия и Австрия, должны были войти в нее, и что должно было случиться в ее пределах с многочисленными другими княжествами, начиная от среднего размера королевств до карликовых владений из комической оперы. И обе, как мы видели, прямо затрагивали характер и границы Габсбургской империи. На деле оба объединения подразумевали войны.
К счастью для правителей Европы, такая гремучая смесь внутренних и международных проблем теперь перестала быть взрывоопасной; или скорее поражение революции, сопровождаемое экономическим бумом, разрядило ситуацию. Говоря в общем, с конца 1850-х годов правительства снова обнаружили себя стоящими перед лицом внутреннего политического волнения со стороны умеренного либерального среднего класса и более радикальных демократов, иногда даже недавно появившихся новых сил движения рабочего класса. Некоторые из них — особенно когда, подобно России в Крымской войне (1854–1856) и Габсбургской империи в Итальянской войне 1859–1860 годов, они потерпели поражение — теперь находили себя более уязвимыми чем прежде для внутреннего неудовольства. Однако эти новые волнения не были революционными, за исключением одного или двух мест, где они могли быть изолированы или сдержаны. Характерным эпизодом этих лет была конфронтация между резко либеральным прусским парламентом, избранным в 1861 году, и прусским королем и аристократией, которые не имели ни малейшего намерения отказываться от своих прав и привилегий по его требованию. Прусское правительство, прекрасно зная, что либеральная угроза была просто риторической, спровоцировало конфронтацию и просто призвало наиболее подходящего беспощадного консерватора Отто фон Бисмарка[44] в качестве премьер-министра, управлять без и вопреки парламентскому отказу утвердить налоги. Он без труда сделал это.
И все же приблизительно в 1860-х годах важность состояла не в том, что правительства почти всегда обладали инициативой и едва ли когда-либо теряли больше чем на миг контроль над ситуацией, которой они могли всегда управлять, а в том, что некоторые требования народных оппозиций всегда учитывались во всех событиях на западе России. Это было десятилетие реформ, политической либерализации, даже некоторой уступки тому, что было названо «силами демократии». В Англии, Скандинавии и Нидерландах, где уже имелись парламентские конституции, электорат был расширен в пределах их, не принимая во внимание урожай ассоциированных реформ. Британская парламентская реформа 1867 года[45], как полагали, отдала законодательную власть в руки рабочих избирателей. Во Франции, где правительство Наполеона III явно проиграло муниципальные выборы к 1863 году — оно располагало лишь одним из пятнадцати депутатов от Парижа, — были сделаны весьма настойчивые попытки «либерализовать» имперскую систему. Но это изменение в настроении правящих кругов является даже более наглядным в непарламентских монархиях.
Габсбургская монархия после 1860 года просто отказалась пытаться управлять так, как если бы у ее подданных не было политических мнений. Впредь она сконцентрировалась на создании некоей коалиции сил между ее многочисленными и беспокойными национальностями, которая должна была стать достаточно сильной, чтобы обеспечить политическую стабильность, хотя всем им теперь должны были предоставить определенные уступки в образовании и языке (см. с. 96–97 ниже). До 1879 года она обычно должна была искать свою опору среди либералов среднего класса из немецкоговорящей части населения. Она была неспособна сохранять любой эффективный контроль над мадьярами, которые незадолго до этого добились некоторой независимости по «Компромиссу» 1867 года, превратившему империю в Двойную монархию Австро-Венгрию. Но еще более поразительным было то, что произошло в Германии. В 1862 году Бисмарк стал прусским премьер-министром, стремясь к поддержанию традиционной прусской монархии и аристократии против либерализма, демократии и немецкого национализма. В 1871 году этот же государственный деятель оказался канцлером Германской империи, объединенной его собственными усилиями с парламентом (по общему признанию не имевшим большого значения), избранным всеобщим голосованием мужского населения, и полагающимся на восторженную поддержку (умеренных) немецких либералов. Бисмарк никоим образом не был либералом и был далек от немецких националистов в политическом смысле (см. главу 5 ниже). Он просто был достаточно умен, чтобы понять, что мир прусских юнкеров впредь может быть сохранен не лобовой схваткой с либерализмом и национализмом, а лишь с помощью изменения структуры обоих в свою пользу. Это подразумевало выполнение того, что английский консервативный лидер Бенджамин Дизраэли (1804–1881)[46], когда проводилась парламентская реформа 1867 года, описал, как «застать вигов купающимися и прогуливающимися без одежды».
Политика правителей в 1860-х годах поэтому обуславливалась тремя соображениями. Во-первых, они находились в ситуации экономических и политических перемен, которые они не могли контролировать, но к которым они должны были приспособиться. Единственным выбором — и государственные деятели ясно это сознавали — было плыть ли им по течению или использовать свое умение моряков и направить свои корабли в другую сторону. Ветер сам по себе был природным фактом. Во-вторых, они должны были определить, какие уступки новым силам могут быть сделаны без угрозы общественной системе, или в отдельных случаях политическим структурам, для чьей защиты они были созданы, и границу, вне которой они не смогли бы протекать благополучно. Но, в-третьих, им повезло оказаться в состоянии осуществлять оба вида решений в обстоятельствах, предоставлявших им значительную инициативу, возможности для манипуляций и в некоторых случаях фактически действительно позволивших им контролировать ход событий.
Наиболее знаменитыми государственными деятелями, в традиционной истории Европы в течение этого периода, были, следовательно, те, кто наиболее органично соединяли политическое управление с дипломатией и контролем над механизмами правительства, как, например, Бисмарк в Пруссии, граф Камилло Кавур (1810–1861) в Пьемонте и Наполеон III, или наиболее способные управлять трудным процессом контролируемого расширения системы правления высщего класса, т. е. либерал В. Ю. Гладстон (1809–1898) и консерватор Дизраэли в Англии. И наиболее удачливыми были те, кто понимал, каким образом использовать как старые, так и новые, неофициальные политические силы в свою пользу, безразлично, одобряли они их или нет. Наполеон III пал в 1870 году, потому что в конечном счете не смог сделать этого. Но два человека проявили себя необыкновенно хорошо в этом трудном деле, умеренный либерал Кавур и консерватор Бисмарк.
Оба были блистательными политиками, факт, отраженный в неамбициозной ясности стиля Кавура и замечательном мастерстве немецкой прозы Бисмарка, все же более сложной и великой фигуры. Оба были глубоко враждебны революции и совсем не симпатизировали политическим силам, чьи программы они приняли и выполняли в Германии и Италии, исключая их демократические и революционные требования. Оба позаботились отделить национальное единство от народного влияния: Кавур упорно настаивал на превращении нового итальянского королевства в некое продолжение Пьемонта, даже вплоть до отказа переиначить титул ее короля Виктора Эммануила II (Савойского) в Виктора Эммануила I (Итальянского), Бисмарк созданием прусской гегемонии в новой Германской империи[47]. Оба были достаточно гибки, чтобы включить оппозицию в свою систему, хотя и таким образом, чтобы сделать невозможным для нее обрести контроль.
Оба стояли перед лицом чрезвычайно сложных проблем международной тактики и (в случае с Кавуром) национальной политики. Бисмарк, который не нуждался в помощи извне и не имел повода беспокоиться относительно внутренней оппозиции, мог принять объединенную Германию, только если она не была ни демократической ни слишком большой, чтобы находиться под главенством Пруссии. Это подразумевало исключение Австрии, чего он добился посредством двух блестяще проведенных коротких войн в 1864 и 1866 годов[48], паралич Австрии как силы в германской политике, достигнутого им поддержкой и гарантией автономии Венгрии в пределах Габсбургской империи (1867), и в то же самое время сохранением Австрии, которой он впредь посвящал свои замечательные дипломатические таланты[49]. Это также включало попытку сделать прусское превосходство более приемлемым чем австрийское скорее для более мелких антипрусски настроенных немецких государств, чего Бисмарк добился посредством отлично спровоцированной и осуществленной войны против Франции в 1870–1871 годах. Кавур, с другой стороны, должен был как найти для себя союзника (Францию), чтобы изгнать Австрию из Италии, так и затем избавиться от него, когда процесс объединения зашел дальше того, что предусматривал Наполен III. Еще более серьезно было положение в Италии, полуобъединенной путем государственного контроля сверху и полуобъединенной революционной войной снизу, ведомой силами демократическо-республиканской оппозиции под военным руководством того неистового Фиделя Кастро середины девятнадцатого века, партизанского вождя в красной рубашке Джузеппе Гарибальди (1807–1882)[50]. Потребовались быстрые решения, быстрые переговоры и блестящее маневрирование, прежде чем Гарибальди убедили вручить власть королю в 1860 году.
Действия этих государственных деятелей по-прежнему вызывают восхищение совершенством технического исполнения. Все же то, что сделало их такими великолепными, было обусловлено не только личным талантом, но и необычайными возможностями, которые дало им отсутствие серьезной революционной опасности и неподдающейся контролю международной конкуренции. Действия народов или неформальных движений, слишком слабые в тот период, чтобы добиться большего в своих делах, либо окончились неудачей, либо явились дополнениями к изменениям, организованным сверху. Немецкие либералы, демократические радикалы и социал-революционеры внесли скромный вклад в германское единство, если не принимать в расчет их одобрение или критику по отношению к фактическому процессу германского объединения. Итальянские левые, как мы видели, сыграли большую роль. Сицилийская экспедиция Гарибальди, которая быстро завоевала Южную Италию, связала руки Кавуру, но, хотя это и было существенным достижением, оно было бы невозможным без ситуации, созданной Кавуром и Наполеоном. В любом случае левым не удалось добиться провозглашения Итальянской демократической республики, которую они рассматривали как существенный элемент единства. Умеренное венгерское мелкопоместное дворянство добилось автономии для своей страны под крылом Бисмарка, но радикалы были разочарованы. Кошут продолжал жить в изгнании и умер там. Восстания балканских народов в 1870-х годах закончились чем-то вроде независимости для Болгарии (1878)[51], но лишь настолько, насколько это соответствовало интересам великих держав: боснийцам, которые начали эти бунты в 1875–1876 годах, просто заменили турецкое владычество на возможно чуть более лучшее управление Габсбургов. Наоборот, как мы увидим в дальнейшем, революции заканчивались скверно (см. гл. 9 ниже). Даже испанская революция 1868 года, которая фактически установила на короткое время радикальную республику в 1873 году, закончилась быстрым восстановлением монархии.
Мы не уменьшаем заслуг великих политических деятелей 1860-х годов, указывая на то, что их задача была значительно облегчена, потому что они смогли провести главные конституционные изменения без решительных политических последствий, и даже более того, потому что они могли начинать и заканчивать войны почти по собственному желанию. В этот период как внутренний, так и международный порядок мог быть впредь значительно изменен со сравнительно малым политическим риском.
II
Вот почему тридцатилетие после 1848 года было периодом даже более захватывающих перемен в модели международных отношений, чем в таковых во внутренней политике. В век революции или во всяком случае после поражения Наполеона (см. «Век Революции», глава 5) правительства великих держав в высшей степени стремились избегать больших конфликтов между собой, так как опыт, казалось, ясно показал, что главные войны и революции шли рука об руку. Теперь, когда революции 1848 года пришли и ушли, этот повод для дипломатической сдержанности стал намного слабее. Поколение после 1848 года жило в век не революций, а войн. Некоторые из них в самом деле были продуктом обострения внутренних отношений, и революционными или квази-революционными феноменами. Это — большие гражданские войны в Китае (1851–1864) и в Соединенных Штатах (1861–1865) — и они, строго говоря, не подлежат обсуждению, кроме как в том смысле, что речь идет о технических и дипломатических аспектах войны в этот период. Мы рассмотрим их отдельно (см. главы 7 и 8 ниже). Здесь нас интересовали прежде всего конфликты и изменения в рамках системы международных отношений, учитывая любопытное переплетение международной и внутренней политики.
Если бы мы спросили оставшегося в живых юриста международной системы до 1848 года о проблемах международной политики — скажем, графа Пальмерстона[52], который был министром иностранных дел Англии задолго до революций и продолжал руководить международными делами с некоторыми перерывами до своей смерти в 1865 году — он объяснил бы их чем-то вроде следующего. Единственными мировыми делами, принимавшимися в расчет, были отношения между пятью европейскими «великими державами», чьи конфликты могли вылиться в большие войны: Англией, Россией, Францией, Австрией и Пруссией (см. «Век Революции», глава 5). Единственное государство с достаточной амбицией и силой, с которыми считались Соединенные Штаты, не принималось в расчет, так как они ограничили свои интересы другими континентами, и ни одна европейская держава не имела кроме как экономических никаких других амбициозных планов на американской земле — и таковые были интересами частных лиц, а не правительств. Фактически, в 1867 году Россия продала Соединенным Штатам Аляску за приблизительно 7 млн долларов, плюс достаточное количество взяток, чтобы убедить американский Конгресс приобрести то, что вообще рассматривалось просто как нагромождение скал, ледников и арктической тундры. Европейские державы, те, с которыми считались серьезно — с Англией, из-за ее богатства и флота, с Россией из-за ее территории и армии, а также с Францией, из-за ее территории, армии и довольно значительных военных заслуг — обладали честолюбивыми намерениями и причинами для взаимного недоверия, но не такого рода, чтобы исключить возможности дипломатического компромисса. В течение более чем тридцати лет после поражения Наполеона в 1815 году ни одна великая держава не использовала своих армий против другой, ограничивая свои военные действия подавлением внутренних или международных подрывных действий, различными внутренними горячими точками, а также экспансией в отсталые страны мира.
Фактически существовал один удивительно постоянный источник конфликтов, возникающий главным образом в связи с медленным распадом Оттоманской империи, из которой должны были выйти различные нетурецкие элементы, и столкновения России и Англии в восточном Средиземноморье, на современном Среднем Востоке и территории, лежащей между восточными границами России и западными границами Британской индийской империи. При том, что министры иностранных дел нисколько не были обеспокоены опасностью общего разлада в международной системе вследствие революции, они были справедливо озабочены тем, что называлось «Восточным вопросом». Дела все еще не были улажены. Революции 1848 года доказали это, даже если три из пяти великих держав были одновременно поколеблены ими, международная система держав осталась фактически неизменной. В самом деле, лишь за исключением Франции, политические системы всех из них не претерпели перемен.
Последующие десятилетия должны были стать совершенно другими. Во-первых, держава, рассматриваемая (по крайней мере, англичанами) как потенциально наиболее опасная, Франция, явилась из революции в виде популистской империи во главе с другим Наполеоном, и, более того, опасение возвращения к якобинизму 1793 года больше ее не сдерживали. Наполеон, несмотря на отдельные заявления о том, что «Империя — это мир», специализировался в сфере международных интервенций: военные экспедиции в Сирию (1860), совместно с Англией в Китай (1860), покорение южной части Индокитая (1858–1865), и даже — пока Соединенные Штаты были заняты другими делами — мексиканская авантюра (1863–1867), где французский сателлит император Максимилиан (1866–1867) недолго оставался в живых после окончания Гражданской войны в Америке. Ничего особенно французского в этих упражнениях в разбое не было кроме, разве что, возрастания авторитета и имперской славы Наполеона. Франция просто была достаточно сильна, чтобы принимать участие в глобальном ограблении неевропейского мира; в то время, как Испания, например, не была столь же сильна, несмотря на ее грандиозные претензии относительно восстановления части своего утраченного имперского влияния в Латинской Америке во время Гражданской войны в Америке. Поскольку французские захватнические планы имели место за границей, постольку они не особенно воздействовали на систему европейских держав; но поскольку они продолжались в регионах, где европейские державы конкурировали друг с другом, они нарушали то, что всегда было скорее деликатно сбалансированным соглашением.
Первым главным результатом этого нарушения была Крымская война (1854–1856), самая близкая к общей европейской войне между 1815 и 1914 годами. Не было ничего нового или неожиданного в ситуации, которая ввергла в большую, печально известную и неподготовленную, международную бойню между Россией с одной стороны, Англией, Францией и Турцией с другой, в которой, по подсчетам, погибло более 600 000 человек, почти полмиллиона из них от болезней: 22 % англичан, 30 % французов и более половины русских сил. Ни до ни после российская политика раздела Турции, либо превращения ее в сателлита (в этом случае России) не предполагала, не требовала или на самом деле не вела к войне между державами. Но как до так и во время следующей фазы турецкой дезинтеграции, в 1870-х годах, конфликт держав представлял собой по сути игру двух держав, двух старых соперников, России и Англии, другие же страны не желали или были не в состоянии вмешиваться в него иначе как символически. Но в 1850-х годах был и третий игрок, Франция, чей стиль и стратегия были, кроме того, непредсказуемы. Почти несомненно, что никто не хотел такой войны, и она была отложена, без того, чтобы внести какие-либо существенные перемены в «Восточный вопрос». Факт тот, что механизм дипломатии «Восточного вопроса», созданный для более простых конфронтаций, временно разрушился — ценой нескольких сотен тысяч жизней.
Прямые дипломатические результаты войны были временными и несущественными, хотя Румыния (образованная союзом двух дунайских княжеств, все еще номинально находилась под турецким владычеством до 1878 года) стала независимой de facto. Более широкие политические результаты были куда серьезнее. В России, под возрастающим давлением общественного недовольства, дала трещину закостенелая царская автократия Николая I (1825–1855). Началась эра кризиса, реформ и изменений, достигшая высшей точки в освобождении крепостных (1861) и появлении российского революционного движения в конце 1860-х годов. Политическая карта остальной Европы должна была также вскоре измениться, причем этот процесс облегчился, если не сделался возможным, вследствие изменений в международной системе держав, ускоренных Крымским эпизодом. Как мы отмечали, соединенное Итальянское королевство, появившееся в 1858–1870 годах, а объединенная Германия в 1861–1871 годах, между прочим привели к крушению наполеоновской Второй империи во Франции и Парижской Коммуне (1870–1871), к тому, что Австрия была исключена из Германии и основательно переделана заново. Короче говоря, за исключением Англии, все европейские «державы» существенно — в большинстве случаев даже территориально — изменились между 1856–1871 годами, и было образовано новое большое государство, которое скоро должно было стать заметным среди них — Италия.
Большинство этих перемен прямо или косвенно явилось следствием политического объединения Германии и Италии. Каким бы ни был первоначальный стимул этих движений за объединение, процесс был инициирован правительствами, то есть в сложившихся обстоятельствах посредством военной силы. В знаменитой фразе Бисмарка проблема была решена «железом и кровью»[53]. За двенадцать лет Европа прошла через четыре главных войны: Франция, Савойя и итальянцы против Австрии (1858–1859), Пруссия и Австрия против Дании (1864), Пруссия и Италия против Австрии (1866), Пруссия и Германия против Франции (1870–1871). Они были относительно непродолжительными и, по меркам больших боен в Крыму и Соединенных Штатах, не особенно дорогими, хотя погибло около 160 000 человек, в основном с французской стороны, во франко-прусской войне. Но они помогли сделать период европейской истории, с которым имеет дело эта книга, довольно воинственной прелюдией того, что с другой стороны было необычно мирным столетием в период между 1815 и 1914 годами. Тем не менее, хотя война была достаточно обычным явлением в мире между 1848 и 1871 годами, опасения общей войны, в котором двадцатое столетие жило фактически без перерыва начиная с начала 1900-х гг., еще не преследовали граждан буржуазного мира. Они медленно появились только после 1871 года. Войны между государствами все еще могли преднамеренно начинаться и заканчиваться правительствами, ситуация, блестяще использованная Бисмарком. Только гражданские войны и относительно небольшие конфликты, которые перерастали в подлинно народные войны, подобно войне между Парагваем и его соседями (1864–1870), превращались в не поддающиеся контролю эпизоды резни и разрушений, с которыми наше собственное столетие так отлично знакомо. Никто не знает числа потерь, понесенных в Тайпинских войнах[54], но утверждают, что некоторые китайские провинции до сегодняшнего дня не восстановили свое прежнее население. Гражданская война в Америке привела к гибели свыше 630 000 солдат, и потери составили в общем между 33 и 40 % Союзных и Конфедеративных сил. Парагвайская война привела к гибели 330 000 чел. (насколько латиноамериканская статистика имеет хоть какое-нибудь значение), уменьшив население своей главной жертвы приблизительно до 200 000 человек, из которых, возможно, 30 000 были мужчинами. По любым меркам 1860-е годы были кровавым десятилетием.
Что же превратило этот период истории в столь кровавый? Во-первых, сам процесс глобальной капиталистической экспансии, который усилил напряженные отношения в пределах заокеанского мира, честолюбивые претензии индустриального мира и прямо или косвенно конфликты, возникающие из него. Так, Гражданская война в Америке, какими бы ни были политические причины ее происхождения, была триумфом индустриализованного Севера над аграрным Югом, почти, можно даже сказать, переходом Юга из подчинения неформальной империи Англии (к чьей хлопковой промышленности она была привязана экономически) в новую, главным образом промышленную экономику Соединенных Штатов. Это может рассматриваться как ранний гигантский шаг по пути, который должен был в двадцатом столетии перевести все американские государства из английской в американскую экономическую зависимость. Парагвайская война может лучше всего рассматриваться как часть интеграции бассейна Речного плато в английскую мировую экономику: Аргентина, Уругвай и Бразилия, повернувшись к Атлантике, лишили Парагвай самостоятельности, в котором, единственная территория в Латинской Америке, где индейцы успешно сопротивлялись продвижению белых поселенцев, так долго продержались, благодаря, возможно, первоначальному господству иезуитов (см. главу 7 ниже)[55]. Восстание тайпинов и его подавление неотделимы от быстрого проникновения западного оружия и капитала в Поднебесную империю со времен первой Опиумной войны (1839–1842) (см. ниже).
Во-вторых, как мы уже видели — особенно в Европе — благодаря обращению к войне как нормальному инструменту политики правительствами, которые теперь перестали верить, что ее можно избежать из опасности последующей революции, и которые были также справедливо убеждены, что механизм власти был в состоянии удерживать их в определенных рамках. Экономическая конкуренция едва ли вела к чему-то большему нежели к местным конфликтам во время эры экспансии, когда, казалось, должно было хватать свободных территорий всем. Однако в эту классическую эру экономического либерализма деловое соперничество было куда более независимым от правительственной поддержки, чем когда-либо раньше или после. Никто — даже Маркс, вопреки общему мнению — не думал о европейских войнах как о конфликтах, вызванных прежде всего экономическими причинами в этот период.
В-третьих, однако, эти войны теперь могли вестись при помощи новой капиталистической технологии. (С тех пор как эта технология, посредством фотоаппарата и телеграфа, также преобразовалась по отношению ведения сообщений о войне в прессе, теперь она отражала ее реальность перед грамотной публикой более ярко, но кроме основания Международного Красного Креста в 1860 году и Женевской конвенции, признавшей его в 1864 году, это не имело большого эффекта. Наше столетие по-прежнему не установило эффективного контроля над его более ужасными кровопролитиями.) Азиатские и латиноамериканские войны оставались по-преимуществу дотехнологическими, за исключением небольших вторжений европейских сил. Крымская война, с характерной некомпетентностью, потерпела неудачу в использовании уже доступной соответственной технологии. Но войны 1860-х годов уже использовали железные дороги для более эффективной мобилизации и перевозки, имели телеграф, годный для быстрой связи, произвели бронированный военный корабль и его подвесную, пробивающую броню артиллерию, могли использовать серийно производимое огнестрельное оружие, включая пулемет Гатлинга (1861) и современные взрывчатые средства — динамит был изобретен в 1866 году — с соответствующими последствиями для развития промышленных экономик. Теперь они в целом были ближе к современным массовым войнам чем что-либо прежде. Гражданская война в Америке мобилизовала 2,5 миллиона человек от общего числа населения, скажем, в 33 миллиона. Остальные войны индустриального мира оставались менее масштабными, даже с 1,7 миллиона мобилизованных в 1870–1871 гг. на франко-немецкую войну из 77 или около того миллионов жителей двух стран или, скажем, 8 % из 22 миллионов способных носить оружие. Все еще стоит отметить, что с середины 1860-х годов гигантские сражения, вовлекающие свыше 300 000 человек, перестали быть необычными (Садова [1866], Гравелот, Седан [1870]). Имело место только одно такое сражение столетия в период Наполеоновских войн (Лейпциг [1813]). Даже битва при Сольферино в Итальянской войне 1859 года была масштабнее, чем предпоследнее сражение Наполеона.
Мы уже наблюдали побочные внутриполитические последствия этих правительственных инициатив и войн. Все же в конечном счете их международные последствия должны были стать даже более существенными. Во время третьей четверти девятнадцатого столетия международная система основательно изменилась — намного более глубоко, чем то признали большинство современных наблюдателей. Только один аспект оставался неизменным: громадное превосходство развитого мира над отсталым, который был лишь подчеркнут (см. гл. 8 ниже) бурным ростом единственной не белой страны, которая в этот период сумела подражать Западу, а именно Япония. Современная технология отдает любое правительство, которое не обладает ею, на милость любого правительства, которое ею владеет.
С другой стороны, отношения между державами изменились. В течение половины столетия после поражения Наполеона I была только одна держава, которая была фактически индустриальной и капиталистической, и только одна, имевшая действительно глобальную политику, то есть глобальный флот: Англия. В Европе было две державы с мощными армиями, хотя их сила была по существу некапиталистической: сила России покоилась на ее большом и физически крепком населении, сила Франции — на возможностях традиции революционной мобилизации масс. Австрия и Пруссия не обладали сопоставимым военно-политическим значением. Среди американских государств вне конкуренции была одна держава, Соединенные Штаты, которые, как мы видели, не вмешивались в сферу активной борьбы за первенство. (Эта сфера, до 1850-х годов, не включала Дальний Восток). Но между 1848 и 1871 годами, или более точно в течение 1860-х годов, случилось три вещи. Во-первых, произошло расширение индустриализации и породило другие по существу промышленно-капиталистические державы кроме Англии: Соединенные Штаты, Пруссию (Германию) и, в намного большей степени чем прежде, Францию, позже к ним должна была присоединиться Япония. Во-вторых, прогресс индустриализации в значительной степени сделал богатство и промышленную мощь решающим фактором международного влияния; следовательно, результатом было снижение относительного влияния России и Франции и существенное усиление такового Пруссии (Германии). В-третьих, появление в качестве независимых держав двух неевропейских государств: Соединенных Штатов (объединенных Севером в Гражданкой войне) и Японии (систематически осуществлявшей «модернизацию» с времени революции Мэйдзи[56] в 1868 году), в первый раз создали возможность глобального конфликта между державами. Растущая тенденция европейских бизнесменов и правительств расширять свою заморскую деятельность и вступать в отношения с другими державами в таких регионах как Дальний Восток и Средний Восток (Египет), укрепила эту возможность.
За границей эти изменения в структуре власти еще не возымели больших последствий. В пределах Европы они незамедлительно дали почувствовать себя. Россия, как показала Крымская война, перестала быть решающей силой на европейском континенте. Таковой же, как продемонстрировала франко-прусская война, стала и Франция. Наоборот, Германия, новая держава, которая соединила как значительную промышленную, так и технологическую силу с заметно большим населением, чем любое другое европейское государство кроме России, стала новой решающей силой в этой части мира и должна была оставаться такой вплоть до 1945 года. Австрия, в переделанной версии Австро-Венгерской двойной монархии (1867), оставалась тем, чем она долго была — «великой державой» просто по размеру и удобному международному положению, хотя и более сильной, чем недавно объединенная Италия, чье большое население и дипломатические амбиции также позволяли ей надеяться на то, что с ней будут обращаться как с равноправным участником в игре держав.
Поэтому официальная международная структура стала все более и более отклоняться от реальной. Международная политика стала глобальной политикой, в которую, по крайней мере, должны были эффективно вмешаться две неевропейские державы, хотя это и не было заметно до двадцатого столетия. Кроме того, она стала видом олигополии[57] капиталистических промышленных держав, совместно осуществляющих монополию в мире, но соперничающих между собой, хотя это не стало очевидным до эры «империализма» после окончания нашего периода. Около 1875 года все это было еще едва различимо. Но основы новой державной структуры должны были корениться в 1860-х годах, включая опасение общей европейской войны, которое начало преследовать наблюдателей международной жизни с 1870-х годов. Фактически, такой войны не должно было бы быть в течение последующих сорока лет, более долгий период с каким когда-либо справлялось двадцатое столетие. Еще наше собственное поколение, которое может оглянуться назад от времени написания на почти тридцать лет без войны между какими-нибудь большими или даже средними державами[58], знает лучше чем кто-либо другой, что отсутствие войны может быть сопряжено с постоянным страхом перед ней. Несмотря на конфликты, эра либерального триумфа отличалась стабильностью. После 1875 года это продолжалось недолго.