Век капитала 1848 — 1875 — страница 9 из 23

ПРОИГРАВШИЕ

Имитация европейских традиций, включая рискованное искусство заимствования, в последнее время возымела действие: но, в руках восточных правителей, цивилизация Запада неплодотворна; и вместо восстановления поколебленного государства появляется угроза его скорейшего разрушения.

Сэр Т. Эрксин Мэй, 1877{57}

Слово Бога не дает никакой власти современной нежности для человеческой жизни… Необходимо во всех восточных странах установить страх и благоговение перед Правительством. Тогда, и только тогда, оценятся его выгоды.

Дж. В. Кайе, 1870{58}

I

В той «борьбе за существование», которая обеспечила основную метафору экономической, политической, социальной и биологической мысли буржуазного мира, должны были выжить только «самые подходящие», их пригодность подтверждалась не только их выживанием, но и их доминированием. Большая часть населения мира поэтому стала жертвами тех, чье превосходство, экономическое, технологическое, и следовательно, военное, было несомненным и казалось неоспоримым: государства северо-западной и центральной Европы, а также стран, населенных ее эмигрантами за границей, особенно Соединенные Штаты. За исключением Индии, Индонезии и частей Северной Африки немногие стали или были формальными колониями в третьей четверти девятнадцатого столетия. (Мы можем оставить в стороне области англосаксонского расселения, такие, как Австралия, Новая Зеландия и Канада, которые, формально все еще зависимые, однако управлялись не как территории, населенные «аборигенами», термин сам по себе нейтральный, и которые приобрели сильное сознание подчиненного положения.) По общему признанию эти исключения не были малыми: в 1871 году лишь одна Индия представляла около 14 процентов населения мира. По-прежнему политическая независимость остального мира не имела большого значения. Экономически эти страны зависели от милости капитализма, насколько сильно они находились в пределах его досягаемости. С военной точки зрения их подчиненное положение было очевидным. Канонерка и экспедиционное войско, казалось, были всемогущими.

Фактически, они были совсем не такими грозными, как выглядели, когда европейцы шантажировали слабые или традиционалистские правительства. Было множество таких, кого представители английской администрации любили называть, не без восхищения, «военными расами», вполне способными нанести поражение европейским войскам в решительных сражениях на суше, хотя, правда, никогда на море. Турки пользовались заслуженной репутацией солдат, и, действительно, их способность не только наносить поражения и вырезать восставших подданных султана, но и сопротивляться своему наиболее опасному противнику, русской армии, сослужила Оттоманской империи службу не меньшую, чем соперничество европейских держав, или по крайней мере, замедлила ее распад. Английские солдаты обращались с сикхами и патхами в Индии и зулусами в Африке, французские солдаты с берберами в Северной Африке с большим уважением. Опыт вновь доказывал, что экспедиционные войска жестоко страдали от постоянной народной или партизанской войны, особенно в довольно отдаленных горных областях, где иностранцы испытывали недостаток поддержки местного населения. Русские в течение десятилетий пытались подавить такое сопротивление на Кавказе, а англичане оставили попытки установить прямой контроль над Афганистаном и довольствовались лишь контролем над северо-западной границей Индии. Постоянное занятие обширных стран небольшими контингентами иностранных завоевателей было очень трудным и дорогостоящим предприятием, предоставить возможность развитым странам насаждать свою волю и интересы на этой территории без ее оккупации было едва ли стоящим делом. По-прежнему мало кто сомневался в том, что это могло бы быть сделано, если бы было необходимо.

Поэтому большая часть мира была не в состоянии определить свою собственную судьбу. В лучшем случае она могла оказывать обратное действие на внешние силы, которые давили на нее все тяжелее. Вообще говоря, этот мир жертв состоял из четырех главных секторов. Во-первых, — это были выживающие неевропейские империи или независимые большие королевства исламского мира и Азии: Оттоманская империя, Персия, Китай, Япония и некоторые более мелкие, как, например, Марокко, Бирма, Сиам и Вьетнам. Более крупные из них выжили, хотя — за исключением Японии, которая будет рассмотрена отдельно (см. главу 8 ниже) — все более и более подрывались новыми силами капитализма девятнадцатого столетия; меньшие в конечном счете были оккупированы после окончания нашего периода, за исключением Сиама, который уцелел как буферное государство между английской и французской зонами влияния. Во-вторых, в обеих Америках существовали бывшие колонии Испании и Португалии, которые теперь формально являлись независимыми государствами. В-третьих, была Африка южнее Сахары, в отношении которой мало что следует сказать, так как она не привлекала сколько-нибудь заметного внимания в этот период. Наконец, были уже формально колонизированные или оккупированные территории, главным образом азиатские.

Все они столкнулись с коренной проблемой, каким должно быть их отношение к формальному и неформальному покорению их Западом. То, что белые были слишком сильны, чтобы просто изгнать их, было, увы, очевидно. Индейцы майя из джунглей Юкатана могли попытаться в 1847 году изгнать их, возвращаясь к прежнему образу жизни, и действительно в определенной степени добились успеха в результате ведения «Расовой войны», начавшейся в 1847 году, пока в конечном счете — в двадцатом столетии — сизаль[91] и жевательная резинка не вернули их назад в орбиту западной цивилизации. Но их случай был исключением, Юкатан был изолированной территорией, ближайшая белая держава (Мексика) была слаба, и англичане (одна из чьих колоний находилась рядом с ними) не смогли одержать победу. Воинственные кочевники и горные племена могли бы продолжать тревожить их своими набегами и показать, что редкость, с которой они появлялись, была следствием скорее их силы, чем их удаленности и недостаточно большой добычи. Но для самых политически организованных народов некапиталистического мира проблема заключалась не в том, чтобы избежать соприкосновения с белой цивилизацией, а должным образом встретить ее воздействие: копируя ее, сопротивляясь ее влиянию, или действуя обоими способами.

Из зависимых частей мира две уже принудительно подверглись «вестернизации» посредством европейского правления или находились в этом процессе: бывшие колонии в обеих Америках и существовавшие в то время в различных частях мира.

Латинская Америка появилась из испанского и португальского колониального статуса как совокупность технически суверенных государств, в которых учреждения либерального среднего класса и законы, соответствующие образцам девятнадцатого столетия (и английским, и французским), были наложены на институционное наследие испанского и португальского прошлого, особенно страстного и глубоко укоренившегося римского католицизма местного населения — который был индейским, смешанным и, в карибской зоне и береговой зоне Бразилии, в основном африканским[92]. Империализм капиталистического мира не должен был предпринимать никаких систематических попыток евангелизировать свои колонии. Они были полностью аграрными странами и фактически совершенно недоступными удаленному мировому рынку, поскольку располагались вне пределов речных путей, морских портов и караванных троп. Оставляя в стороне область плантаций, где работали рабы, и племена недоступных внутренних районов или удаленные приграничные районы на крайнем севере и юге, населенные преимущественно крестьянами и скотоводами различного цвета кожи, жившими в автономных общинах и непосредственно закрепощенных владельцами больших поместий или, правда, более редко, независимых. Они управлялись богами, владельцами больших поместий, чье положение заметно усилилось после падения испанской колониальной империи, которая пыталась сохранить определенный контроль над ними, включая некоторую поддержку крестьянских (в основном индейских) общин. Ими также управляли вооруженные люди, которых могли нанять помещики или кто-нибудь еще. Они образовывали основу caudillos, которые, во главе своих армий, становились такой привычной частью латиноамериканского политического сценария. В основном, почти все страны континента были олигархиями. На практике это означало, что национальная власть и национальные государства были слабы, если республика не была чересчур маленькой или диктатор достаточно свирепым, чтобы исподволь внушать, по крайней мере, временно ужас своим более отдаленным подданным. Эти страны вступали в контакт с мировой экономикой постольку, поскольку это осуществлялось через иностранцев, которые контролировали импорт и экспорт их основных продуктов торговли и их грузоперевозки (за исключением Чили, имевшей свой собственный процветающий флот). В наш период это были в основном англичане, хотя можно назвать также некоторое количество французов и американцев. Судьбы их правительств зависели от их доли доходов, извлекаемой из иностранной торговли, и успеха в получении ссуд, вновь главным образом от англичан. Первые десятилетия после обретения ими независимости в этих странах наблюдался экономический и во многих областях демографический упадок, за уникальным исключением таких государств, как Бразилия, мирно отделившейся от Португалии под властью местного императора и избежавшей разрушения и гражданской войны, и Чили, изолированная Тихим океаном. Либеральные реформы, осуществленные новыми режимами — самым большим скоплением республик в мире — имели пока еще незначительные практические последствия. В некоторых самых больших и впоследствии наиболее важных государствах, таких как Аргентина при диктаторе Росасе (1835–1852)[93], господствовали доморощенные, враждебные нововведениям олигархии. Удивительное расширение капитализма по всему миру в третьей четверти столетия должно было изменить это.

Во-первых, к северу от Панамского перешейка, это вело куда больше к прямому вмешательству «развитых» стран, вся Латинская Америка испытывала его в период после ухода испанцев и португальцев. Мексика, главная жертва колониальной экспансии, отдала обширные территории Соединенным Штатам в результате американской агрессии в 1847 году. Во-вторых, Европа (и в меньшей степени Соединенные Штаты) обнаружили товары, пригодные для импорта из этого большого отсталого региона — шерсть из Перу, табак из Кубы и различных других областей, хлопок из Бразилии и других мест (особенно во время Гражданской войны в Америке), кофе, после 1840 года прежде всего из Бразилии, нитраты из Перу, и т. д.

Многие из них были продуктами, пользовавшимися ажиотажным спросом лишь какое то время, и подверженным такому же быстрому упадку как и подъему: эра гуано в Перу едва началась перед 1848 годом и не пережила 1870-е годы. После 1870-х годов Латинская Америка разрабатывает относительно постоянные виды продукции для экспорта, которые дожили до середины нашего столетия или даже до наших дней. Поступление капитала из-за границы начало развивать инфраструктуру континента — железные дороги, портовые сооружения, общественные предприятия коммунального обслуживания; существенно возросла даже иммиграция европейцев, во всяком случае на Кубу, в Бразилию и прежде всего в спокойные области устья River Plate[94].

Эти достижения укрепили позиции меньшинства латиноамериканцев, занимавшихся модернизацией своего континента, бедного в настоящее время и богатого своими возможностями и ресурсами; «нищий, сидящий на куче золота», — как описал Перу один итальянский путешественник. Иностранцы, фактически представлявшие угрозу, например, Мексике, казались меньшей опасностью, чем грозное могущество местной инерции, представленной традиционным крестьянством, старомодными неотесанными провинциальными лордами и прежде всего церковью. Или скорее, если бы они не были побеждены сразу, шансы выжить для иностранцев должны были быть весьма невелики. И они могли быть преодолены лишь с помощью безжалостной модернизации и «европеизации».

Идеологии «прогресса», которые овладели умами образованных латиноамериканцев, были не просто идеологиями «просвещенного» франкмасонства и утилитарного либерализма, которые были так популярны в движении за независимость. В 1840-х годах различные формы утопического социализма пленили интеллектуалов, обещая не только социальное совершенствование, но и экономическое развитие, и с 1870-х годов позитивизм Огюста Конта глубоко проник в Бразилию (до сих пор ее национальным девизом является «Порядок и Прогресс» Конта) и, в меньшей степени, в Мексику. По-прежнему преобладающим оставался классический «либерализм». Революция 1848 года и мировое расширение капитализма предоставили либералам их шанс. Две наиболее существенные — и связанные друг с другом — реформы состояли в систематической ликвидации любых видов владения землей, кроме земель, находящихся в частной собственности, приобретение и продажа (согласно «Земельному закону» Бразилии и устранение ограничений в Колумбии на раздел индейских земель, оба 1850 года), и прежде всего, ярый антиклерикализм, который кстати также стремился отменить церковное землевладение. Своей вершины антиклерикализм в Мексике достиг при президенте Бенито Хуаресе (1806–1872) (Конституция 1857 года), когда церковь была отделена от государства, церковная десятина отменена, священников заставили принимать клятву на верность закону, чиновникам запрещалось посещать религиозные службы и церковные земли продавались. Однако другие страны едва ли были менее воинственны в этом отношении.

Попытка преобразовать общество с помощью организационной модернизации, навязанной политической властью, потерпела неудачу, потому что она не могла найти поддержку в экономической независимости. Либералы были образованной и городской элитой на сельском континенте и, поскольку они обладали подлинной властью, которая опиралась на ненадежных генералов и на местные кланы помещичьих семей, по различным причинам имевших лишь самую отдаленную связь с Джоном Стюартом Миллем или Дарвином, предпочли мобилизовать своих клиентов на свою сторону. В социальном и экономическом смысле очень немного изменилось в глубинках Латинской Америки к 1870-м годам, кроме того, что власть землевладельцев усилилась, а сила крестьян — ослабла. И так как это изменилось под воздействие внедрения мирового рынка, результатом было подчинение старой экономики требованиям импортно-экспортной торговли, осуществляемой через несколько больших портов или столиц и контролируемых иностранцами или иностранными поселенцами. Единственным заметным исключением были земли River Plate, где в конечном счете массовая европейская иммиграция должна была привести к появлению совершенно нового населения с целиком нетрадиционной социальной структурой. Латинская Америка в третьей четверти девятнадцатого столетия вступила на путь «вестернизации» в своей буржуазно-либеральной форме с большим усердием, и иногда с большей жестокостью, чем любая другая часть мира кроме Японии, но результаты этого были неутешительны.

Оставляя в стороне области, заселенные — обычно совсем недавно — поселенцами из Европы и не имевшие значительного местного населения (Австралия, Канада), колониальные империи европейских держав состояли из нескольких регионов, где большинство или меньшинство белых поселенцев сосуществовали с довольно многочисленным туземным населением (Южная Африка, Алжир, Новая Зеландия) и немалого числа регионов без сколь-нибудь большого или постоянного европейского населения вообще[95]. Колонии «белых поселенцев» были печально известны тем, что создали наиболее сложную проблему колониализма, хотя во время нашего периода она еще не имела важного международного значения. В любом случае, главная проблема туземных народов состояла в том, как противостоять продвижению белых поселенцев и, хотя зулусы, маори и берберы располагали достаточным количеством оружия, они не могли сделать ничего большего, чем добиться местных успехов. Колонии преимущественно туземного населения создавали более серьезные проблемы, потому что дефицит белых делал существенным использование аборигенов в заметном масштабе для нужд управления и внушения им благоговейного страха в отношении их правителей. Они должны были в любом случае управлять через уже существующие местные институты, по крайней мере на местном уровне. Другими словами, они стояли лицом к лицу с двойственной проблемой создания корпуса ассимилированных аборигенов, чтобы те заняли место белых людей и способствовали изменению уклона традиционных учреждений стран, часто совсем не подходивших для соответствующих целей. Наоборот, туземные народы противились вызову вестернизации намного более сложным образом, чем простое сопротивление.

II

Индия — самая большая колония — демонстрирует сложности и парадоксы этой ситуации. Простое существование иностранного правления само по себе не представляло здесь никакой проблемы, обширные области субконтинента в ходе его истории завоевывались и перезавоевывались различными иностранными захватчиками (в основном из Центральной Азии), чьи права в значительной степени устанавливались эффективной властью. То, что у теперешних правителей кожа была гораздо белее, чем у афганцев, и административный язык намного непонятнее, чем классический персидский, не вызывало особых трудностей; то, что они не пытались любыми способами обратить народ в свою веру (к огорчению миссионеров), являлось ценным политическим качеством. Все же изменения, которые они провели преднамеренно или вследствие своей любопытной идеологии и беспрецедентной экономической деятельности, были более глубокими и решительными, чем что-либо принесенное сюда до сих пор через Хайберский перевал.

Все же они были в одно и то же время как революционны, так и ограничены. Англичане стремились переделать их по западному образцу — даже в некотором отношении ассимилировать — не только потому, что местные обычаи вроде сжигания вдов (sutteé) по-настоящему возмущали многих из них, но в основном из-за потребностей управления и экономики. Оба к тому же разрушали существующую экономику и социальную структуру, даже когда это не входило в их намерение. Таким образом, после долгих дебатов, знаменитый Протокол (1835) Т. Б. Маколея (1800–1859)[96] установил чисто английскую систему образования для небольшого числа индийцев, в образовании и обучении которых английская администрация была заинтересована, и особенно это касалось младших управляющих. Возникла небольшая англизированная элита, иногда настолько удаленная от массы индийского населения, что фактически не очень хорошо владела собственным местным языком, или даже переиначивала свои имена на английский лад, хотя даже наиболее ассимилировавшийся индиец не испытывал по отношению к себе такого обращения, какое испытывал англичанин со стороны англичан[97]. С другой стороны, англичане брались, но потерпели неудачу в проведении «вестернизации», как потому что индийцы были, в конце концов, подчиненными народами, чьей функцией было не конкурировать с британским капитализмом, так и потому что политический риск чрезмерного вмешательства в народные обычаи был слишком велик, и также потому, что различия между образом жизни англичан и 190 или около того миллионами индийцев (1871), казались такими большими, что были, фактически, непреодолимы, по крайней мере для крошечных групп английских управляющих. Чрезвычайно ценная литература, созданная людьми, которые управляли или имели большой опыт работы в Индии в девятнадцатом столетии и которые внесли заметный вклад в развитие таких дисциплин, как социология, социальная антропология и сравнительная история (см. главу 14 ниже), отражает серию перемен по теме этого бессилия и несовместимости.

«Переделка на западный образец» («вестернизация») должна была в конечном счете создать руководство, идеологии и программы освободительной борьбы индийцев, чьи культурные и политические лидеры должны были появиться из рядов тех, кто сотрудничал с англичанами, извлекая выгоду из их правления как компрадорская буржуазия или другими способами, или проводя «модернизацию» самостоятельно, подражая Западу. Это привело к возникновению класса местных промышленников, чьи интересы неизбежно сталкивали их с экономической политикой метрополии. Все же следует указать, что в этот период «западнизированная» элита, каково бы ни было ее недовольство, видела в англичанах и достойную подражания модель и открытие новых возможностей. Анонимный националист в «Журнале Мухерджи» (Mukherjee’s Magazine) (Калькутта, 1873) все еще был изолированной фигурой, когда писал: «Ослепленные поверхностным блеском вокруг них… местные жители до настоящего времени принимали взгляды своих начальников [и] доверялись им, как будто коммерческой веде. Но день за днем свет знаний расчищает туман в их умах»{59}. Поскольку имело место сопротивление англичанам как англичанам, оно исходило от традиционалистов, и даже это было — с одним большим исключением — приглушено в век, когда, как вспоминал позже националист Б. Г. Тилак, люди «были поражены прежде всего дисциплиной англичан. Железные дороги, телеграф, шоссе, школы изумили людей. Бунты прекратились и люди могли наслаждаться миром и спокойствием… Люди начали говорить, что слепой человек мог безопасно путешествовать из Бенареса в Рамешвар с золотом, привязанным к палке»{60}.

Большим исключением было великое восстание 1857–1858 года, развившееся на северных индийских равнинах, известное английской исторической традиции как «индусский мятеж», поворотный пункт в истории британского управления Индией, который в ретроспективе может быть назван предшественником индийского национального движения. Он был последним мятежом традиционной (северной) Индии против введения прямого британского правления и в конце концов разрушил старую Ост-Индскую компанию. Этот любопытный пережиток частного колониального предприятия, вошедший в плоть и кровь британского государственного аппарата, был наконец заменен им. Политика систематической аннексии до сих пор лишь зависимых индийских территорий, ассоциировавшаяся с правлением вице-короля лорда Дальхузи (1847–1856)[98], и особенно аннексия в 1856 году королевства Удх, последнего осколка империи Моголов, спровоцировала его. Скорость и бестактность совершенных англичанами перемен, казалось, были предназначены ускорить это. Поводом для мятежа послужило введение смазанных топленым салом патронов, которые солдаты бенгальской армии расценили как преднамеренное оскорбление их религиозные чувств. (Христианские учреждения и миссионеры явились первыми жертвами народной ярости). Хотя восстание началось как мятеж бенгальской армии (войска в Бомбее и Мадрасе оставались спокойными), оно превратилось в большое народное восстание на севере, под руководством родовой знати и князей, и попытку восстановить Империю Моголов. То, что напряженные экономические отношения, например возникшие в результате изменений, проведенных англичанами в земельном налоге, главном источнике общественных доходов, сыграли свою роль, является очевидным, но то, что лишь они одни произвели столь большой и широкомасштабный мятеж, является сомнительным. Люди восстали против того, что, по их мнению, было все убыстрявшимся и безжалостным разрушением их уклада жизни иностранным обществом.

«Мятеж» был подавлен в море крови, но научил англичан осторожности. В практических целях аннексия прекратилась, за исключением восточных и западных границ субконтинента. Большие территории Индии, еще не попавшие под прямое управление, были оставлены под властью марионеточных местных князьков, контролируемых англичанами, которым все еще официально льстили и выказывали уважение, а они в свою очередь стали столпами режима, который гарантировал им богатство, власть на местах и положение.

Обозначившаяся тенденция полагаться на более консервативные элементы в стране — помещиков-землевладельцев и особенно на сильное мусульманское меньшинство — развивалась, следуя древнему имперскому указанию «разделяй и властвуй». Со временем это изменение в политике стало означать больше чем признание сил сопротивления традиционной Индией иностранным правителям. Это стало противовесом медленному развитию сопротивления новой индийской элиты среднего класса — порождения колониального общества, иногда его фактических служащих[99]. Что бы там ни было, политика Индийской империи, ее экономические и административные реалии продолжали ослаблять и разрушать силы традиции, укреплять силы нововведения и интенсифицировать конфликты между ними и англичанами. После окончания Компании правления рост новой общины экспатриированных англичан, сопровождаемых своими женами, которые все более и более подчеркивали его сепаратизм и расовое превосходство, усиливал социальное трение с новым местным средним сословием. Экономические напряженные отношения последней трети столетия (см. главу 16 ниже) увеличили антиимпериалистические аргументы. К концу 1880-х годов Индийский Национальный Конгресс — главное средство индийского национализма и правящая партия независимой Индии — уже существовал. В двадцатом столетии индийские массы непосредственно должны были следовать за идеологическим лидерством нового национализма.

III

Индийское восстание 1857–1858 годов было не единственным массовым колониальным мятежом прошлого против настоящего. В пределах Французской империи большое восстание алжирцев 1871 года, ускоренное как выводом французских войск во время франко-прусской войны, так и массовым переселением жителей Эльзаса и Лотарингии в Алжир после нее, является аналогичным феноменом. Все же, вообще говоря, возможности для таких восстаний были невелики, хотя бы потому, что основную массу жертв западного капиталистического общества представляли не завоеванные колонии, а значительно ослабленные и разрушающиеся, хотя номинально независимые, общества и государства. Судьбы двух из них могут быть выделены в наш период: Египет и Китай.

Египет, фактически независимое государство, хотя все еще в пределах Оттоманской империи, неизбежно должен был стать жертвой вследствие своего аграрного богатства и своего стратегического положения. Первое из этих двух условий превратило его в сельскохозяйственную житницу, поставлявшую в капиталистический мир пшеницу и особенно хлопок, продажи которого стремительно расширялись. С самого начала 1860-х годов он обеспечивал 60 процентов экспортных доходов страны и, во время большого бума 1860-х годов (когда поставки хлопка из Америки были прерваны Гражданской войной), даже крестьяне временно получали доход от экспорта, хотя половина из них в Нижнем Египте также заболела паразитическими болезнями, благодаря расширению постоянной ирригации. Это значительное расширение сельскохозяйственного экспорта прочно ввело египетскую торговлю в международную (английскую) систему, и привлекло в Египет потоки иностранных бизнесменов и авантюристов, которые были только непрочь расширить кредит Хедиву Исмаилу. Финансовое понимание этого Хедива как и прежних вице-королей Египта, было совсем недостаточным, но в то время как в 1860-х годах расходы египетского государства превысили доходы, возможно, только на 10 %, между 1861 и 1871 годами, когда доходы почти утроились, расход составил в среднем явно больше, чем двойной государственный доход, разрыв по существу заполнялся приблизительно 70 миллионами фунтов в ссудах, которые предоставляли различные финансисты, в диапазоне от деловых до теневых, с отчетливо удовлетворяющими прибылями. Такими средствами Хедив надеялся превратить Египет в современную и имперскую державу и перестроить Каир по подобию Парижа Наполеона III, который тогда представлял стандартную модель рая для богатых правителей его типа. Второй факт, стратегическое положение, привлекал интересы западных держав и их капиталистов, особенно англичан, позиции которых в мире попали под угрозу с сооружением Суэцкого канала. Мировая культура может быть отчасти благодарна Хедиву за представление «Аиды» Верди (1871), впервые поставленной в новом Театре оперы Хедива, в честь открытия канала (1869), но цена для его соотечественников была чрезмерной.

Таким образом, Египет был интегрирован в европейскую экономику как поставщик аграрной продукции. Банкиры через пашей наживались на египетском народе, и когда Хедив и паши больше не смогли платить проценты по ссудам, которые они брали с бездумным энтузиазмом — в 1876 году они в общей сумме составили почти половину фактических доходных поступлений — иностранцы установили финансовый контроль{61}. Европейцы, возможно, должны были бы оставаться довольными эксплуатацией независимого Египта, но прекращение экономического бума, совпавшее с крахом административных и политических структур правительства Хедива, подорванного экономическими силами, которые его правители не могли ни понять, ни управиться с ними, затруднило это. Англичане, чье положение было сильнее и чьи интересы были затронуты более чем серьезно, появились как новые правители страны в 1880-х годах.

Но тем временем необычное стремление Египта к Западу создало новую элиту из землевладельцев, интеллигенции, гражданских чиновников и офицеров армии, которая руководила национальным движением 1879–1882 годов, направленным как против Хедива, так и против иностранцев. В течение девятнадцатого столетия старая турецкая или турко-черкесская правящая группа египетизировалась, потому что египтяне поднялись до положения богатых и влиятельных людей. Арабский язык заменил турецкий в качестве официального языка, вновь усиливая уже и без того мощное положение Египта как центра исламской интеллектуальной жизни{62}. Известный основоположник современной исламской идеологии, перс Джамаль ад-дин Аль Афгани, нашел восторженную публику среди египетских интеллектуалов во время своего имевшего большое влияние пребывания в этой стране (1871–1879)[100]. Вопрос относительно Аль Афгани, как и относительно его египетских учеников и идеологов, заключался в том, что он не просто защищал отрицательную исламскую реакцию против Запада. Его собственная религиозная ортодоксия вызывала большие сомнения (в 1875 году он стал франкмасоном), хотя он был достаточно трезво мыслящим, чтобы знать, что религиозные убеждения исламского мира должны быть непоколебимы и на самом деле представляют мощную политическую силу. Он призывал к возрождению ислама, который позволил бы мусульманскому миру усвоить современную науку и таким образом постараться превзойти Запад; продемонстрировать, что ислам фактически повелевает современной наукой, парламентами и национальным армиями. Антиимпериалистическое движение в Египте смотрело вперед, а не назад.

В то время как паши Египта были заняты подражанием соблазнительному примеру Парижа Наполеона III, началась самая большая из революций девятнадцатого столетия в самой большой неевропейской империи, так называемое восстание тайпинов в Китае (1850–1866). Оно было проигнорировано евроцентристскими историками, хотя по крайней мере Маркс был достаточно осведомлен о нем, чтобы написать в 1853 году: «Вероятно, следующее восстание европейских народов должно больше зависеть от того, что сейчас происходит в Поднебесной империи, чем от любой другой существующей политической причины». Оно было крупнейшим не просто потому что Китай, более чем половину территории которого контролировали тайпины, насчитывал даже в то время, вероятно, 400 миллионов жителей, являясь самым густонаселенным государством мира, а также из-за необыкновенного масштаба и ожесточенности гражданских войн, череду которых открыло движение тайпинов. Возможно, где-то около 20 миллионов китайцев погибли в этот период. Эти потрясения в немалой степени были прямым результатом западного влияния на Китай.

Возможно, единственная среди больших традиционалистских империй мира, Китайская обладала народной революционной традицией, как идеологической, так и политической. Идеологически ее ученые и ее народ принимали как само собой разумеющееся неизменность и централизованность своей империи: она должна была существовать всегда, с императором (кроме случайных периодов раздробленности), управляться учеными-бюрократами, сдавшими серьезные экзамены для поступления на национальную гражданскую службу, введенные почти две тысячи лет назад — и отмененные только когда империя находилась на последнем издыхании в 1910 году. Все же ее история была некоей последовательностью смены династий, проходившей, как полагали, через цикл подъема, кризиса и подавления: приобретение и в конечном счете потеря того «мандата Небес», который узаконивал их абсолютную власть. В процессе смены одной династии другой, народные восстания, вырастающие из социального разбоя, крестьянских мятежей и деятельности тайных народных обществ в пользу главного восстания, были известны и, как предполагалось, должны были сыграть существенную роль. В самом деле, ее успех по своей сути был отражением того, что срок «мандата Небес» истекал. Неизменность Китая, центра мировой цивилизации, достигалась посредством постоянно повторяющегося цикла смены династий, который включал этот революционный элемент.

Маньчжурская династия, возведенная на трон северными завоевателями в середине семнадцатого столетия, сменила таким образом династию Минь, тогда как та в свою очередь (посредством народной революции) свергла династию Моголов в четырнадцатом веке. Хотя в первой половине девятнадцатого столетия маньчжурский режим по-прежнему, казалось, функционировал без сбоев, умно и эффективно — правда, с необычайно разросшейся коррупцией — там очевидны стали, начиная с 1790-х годов, признаки кризиса и восстания. Как бы то ни было, еще они могли возникнуть из-за того, что необычайное увеличение населения страны в течение прошлого столетия (причины которого еще полностью не объяснены) начало создавать значительное экономическое давление. Число китайцев, по некоторым данным, возросло с почти 140 миллионов в 1741 году до приблизительно 400 миллионов в 1834 году. Новым элементом, обострившим ситуацию в Китае, было западное завоевание, которое нанесло серьезное поражение Империи в первой Опиумной войне (1839–1842). Шок этой капитуляции перед незначительными военно-морскими силами англичан был огромен, ибо он показал слабость имперской системы. Вообще, имело место заметное и немедленное усиление в действиях различных сил оппозиции, особенно влиятельных и хорошо организованных тайных обществ, таких как Триада южного Китая, предназначенные свергнуть иностранную маньчжурскую династию и восстановить династию Минь. Имперская администрация создала вооруженные силы для борьбы с англичанами и таким образом помогла распределить оружие среди гражданского населения. Требовалась только искра, чтобы произвести взрыв.

Эта искра появилась в образе маниакального, и вероятно, психически ненормального пророка и мессианского лидера Хунь Сю Чуаня (1813–1864), одного из тех провалившихся на экзаменах кандидатов для имперской гражданской службы, которые с такой легкостью предавались политическому недовольству. После неудачи на экзамене он, очевидно, испытал нервное потрясение, которое приобрело религиозную направленность. Около 1847–1848 годов он организовал «Общество тех, кто почитает Бога», в провинции Гуаней, и к нему быстро присоединялись крестьяне и шахтеры, большое количество обнищавших бродяг, члены различных национальных меньшинств и сторонники прежних тайных обществ. Все же в его проповедях имело место одно существенное новшество. Хунь находился под влиянием христианских сочинений, даже провел некоторое время с одним американским миссионером в Кантоне, и таким образом превратил существенные западные элементы в некую понятную всем смесь антиманьчжурских, еретических и социально-революционных идей. Восстание разразилось в 1850 году в Гуаней и распространялось так быстро, что «Победоносное Царство Всеобщего Мира» было провозглашено в течение года с Хунем в качестве верховного «Поднебесного Царя». Бесспорно, это был режим социальной революции, чья главная поддержка находилась в народных массах и который провозглашал таоистские, буддистские и христианские идеи равенства. Теоретически организованный на базисе пирамиды из единиц-семей, он отменил частную собственность (земля распределялась только для использования, а не для владения), установил равенство полов, запретил табак, опиум и алкоголь, ввел новый календарь (включающий семидневную неделю) и провел различные другие культурные реформы, не забыв снизить налоги. К концу 1853 года тайпины, по крайней мере, с миллионом активных вооруженных бойцов контролировали большую часть юга и востока Китая и захватили Нанкин, хотя потерпели неудачу — в значительной степени из-за отсутствия конницы — чтобы развернуть наступление на севере. Китай разделился, и даже части, не находившиеся под властью тайпинов — были сотрясаемы большими восстаниями, такими как крестьянские бунты на севере в Ниене, не подавленные вплоть до 1868 года, восстаниями национального меньшинства миао в Гуйчжоу и других меньшинств на юго-западе и северо-западе.

Тайпинская революция не защитила себя, и фактически вряд ли смогла бы это сделать. Ее радикальные новшества отпугивали умеренных, традиционалистов и людей, потерявших свою собственность — вовсе не обязательно только богатых, неумение ее лидеров соблюдать свои собственные пуританские стандарты ослабила ее народную привлекательность, и среди руководства вскоре обнаружились глубокие разногласия. После 1856 года она находилась в обороне, и в 1864 году столица тайпинов Нанкин пал. Имперское управление было восстановлено, но цена, которую оно заплатило за его восстановление, была огромной, и в конечном итоге фатальной. Это также продемонстрировали сложности западного влияния.

Парадоксально, но правители Китая были скорее менее готовы принять западные новшества, чем плебейские мятежи, часто используемые для выживания в идеологическом мире, в котором неофициальные идеи, заимствованные из иностранных источников (таких, как буддизм), были приемлемы. Для конфуцианских ученых-бюрократов, которые управляли империей, то, что не было китайским, было варварским. Имело место даже сопротивление технологии, которая несомненно сделала варваров непобедимыми. Не позже 1867 года Великий секретарь Во Йен подал докладную записку, предупреждая, что учреждение колледжа для изучения астрономии и математики должно «сделать народ сторонником иностранного»{63} и выльется «в крушение честности и распространение безнравственности». Сопротивление строительству железных дорог, и тому подобное, оставалось весьма значительным. По очевидным причинам развилась «модернизирующая» партия, но можно предполагать, что ее члены предпочли бы сохранить старый Китай неизменным, лишь дав ему способность производить западные вооружения. (Их попытки развить такое производство в 1860-х годах были не слишком успешны по этой причине). Бессильная имперская администрация в любом случае видела себя с небольшим, но все же выбором между различными степенями уступок Западу. Столкнувшись лицом к лицу с большой социальной революцией, она даже не желала мобилизовать огромную силу китайской народной ксенофобии против захватчиков. В самом деле, разгром тайпинов казался в политическом плане самой насущной проблемой, и для этой цели помощь иностранцев была, если не существенной, то во всяком случае, весьма желательной; их добрая воля обязательной. Таким образом имперский Китай быстро подпадал в полную зависимость от иностранцев. Англо-франко-американский триумвират контролировал шанхайские таможни с 1854 года, но после второй Опиумной войны (1856–1858) и осады Пекина (1860), которая закончилась полной капитуляцией[101], один англичанин фактически должен был быть назначен «помогать» в управлении доходом всех китайских таможен. Фактически, Роберт Харт, который был генеральным инспектором китайских таможен с 1863 по 1909 годы, был хозяином китайской экономики, и хотя он пользовался доверием китайских правительств и отождествлялся со страной, на самом деле договоренность подразумевала полную подчиненность императорского правительства интересам людей с Запада.

Фактически, когда дело дошло до сути, люди с Запада предпочли поддержку маньчжуров их свержению, которое произвело бы или вооруженный националистический революционный режим или, что было более вероятно, анархию и политический застой, который Запад не желал заполнять. (Первоначальное сочувствие некоторых иностранцев явно христианским элементам среди тайпинов скоро улетучилось). Наоборот, китайская империя восстановилась благодаря краху тайпинов с помощью комбинации уступок «Западу, возвращению консерватизма и фатального разрушения ее центральной власти». Действительными победителями в Китае оказались старые ученые-бюрократы. Находясь перед лицом смертельной опасности, Маньчжурская династия и аристократия сблизились с китайской элитой, лишившись многого из своей прежней власти. Наиболее способные ученые-администраторы — люди подобные Ли Хунь-Чангу (1823–1901) — спасли империю, когда Пекин был бессилен, поднимая провинциальные массы, опирающиеся на местные ресурсы. Поступая таким образом, они предупреждали превращение Китая в собрание областей, находящихся под властью независимых «военачальников». Великая и древняя Китайская империя должна была отныне жить на взятое взаймы время.

Так или иначе, общества и государства, которые стали жертвами капиталистического мира, за исключением Японии (рассматривается отдельно, смотри главу 8 ниже), потерпели неудачу, попытавшись договориться с ним. Их правители и элиты вскоре убедились, что простой отказ принять образ действия людей с Запада или с Севера был невыполним, а если и выполним, то просто увековечил бы их слабость. В завоеванных колониях, находящих под капиталистическим господством и управляемых Западом, у людей не было большого выбора: их судьбы определялись их завоевателями. Другие были разделены между политикой сопротивления, сотрудничества и уступок, между откровенной «вестернизацией» и неким видом реформы, которая позволила бы им получить науку и технологию Запада без утраты своей собственной культуры и учреждений. В целом, бывшие колонии европейских государств в обеих Америках дали согласие на безоговорочную имитацию Западу, цепь независимых и иногда древних монархий, протянувшаяся от Марокко на Атлантике до Китая на берегах Тихого океана, для некоторой версии реформы, когда они больше не могли полностью закрыться от экспансии Запада.

Случаи Китая и Египта являются, при всем их различии, типичными для этого второго выбора. Оба были независимыми государствами, основанными на древних цивилизациях и неевропейской культуре, подорванными проникновением западной торговли и финансов (принятых добровольно или по принуждению) и бессильными оказать сопротивление войскам и военно-морским силам Запада, сколь бы скромными ни были брошенные против них силы. Капиталистические державы на этой стадии не особенно интересовались ни оккупацией, ни администрированием, до тех пор пока их гражданам не была дана полная свобода делать то, что они хотят, включая экстерриториальные привилегии. Они просто обнаружили себя все более причастными к делам таких стран вследствие разрушения местных режимов под западным воздействием, так же как и соперничеством местных режимов, так и соперничеством между западными державами. Правители Китая и Египта отказались от политики национального сопротивления, предпочитая — насколько им позволял выбор — зависимость от Запада, которая сохраняла их собственную политическую власть. На этой стадии относительно немногие среди тех, кто в этих странах хотел организовать сопротивление посредством национального возрождения, одобряли прямую «вестернизацию». Взамен они выбрали некоторый вид идеологической реформы, которая должна была позволить им реализовать все, что сделало Запад столь могущественным в своей собственной системе культуры.

IV

Эта политика потерпела неудачу. Египет скоро оказался под прямым контролем своих завоевателей, Китай стал более чем когда-либо прежде беспомощным, вступив на путь дезинтеграции. Так как существующие режимы и их правители согласились быть зависимыми от Запада, является невероятным, что их национальные реформы могли бы преуспеть, революция была предварительным условием их успеха[102]. Но ее время еще не наступило.

Таким образом, то, что сегодня называется «третьим миром» или «отсталыми странами», зависит от милости Запада и есть его беспомощная жертва. Но разве эти страны не получили никаких компенсационных преимуществ вследствие своего подчинения? Как мы видели, в отсталых странах были и такие, кто верил, что они обрели эти преимущества. Переделка на западный манер была единственным решением, и если она подразумевала не только обучение и подражание иностранцам, но и союз с ними против местных сил традиционализма, то есть их господство, то тогда цена должна была быть оплачена. Было бы ошибкой рассматривать таких страстных «модернизаторов» в свете более поздних националистических движений просто как предателей или агентов иностранного империализма. Они могла бы просто представлять, что иностранцы, не говоря уже о их непобедимости, должны были бы помочь им сломать мертвую догму традиции и таким образом позволить им в конечном счете создать общество, способное противостоять Западу. Мексиканская элита 1860-х годов была прозападной, потому что она была разочарована в положении дел в своей стране{64}. Такие же аргументы использовались и западными революционерами. Сам Маркс приветствовал победу Америки над Мексикой в войне 1874 года, потому что она принесла исторический прогресс и создала условия для капиталистического развития, то есть, иными словами, для возможного свержения капитализма. Его точка зрения относительно британской «миссии» в Индии, выраженная в 1853 году, была сходной с этой оценкой итогов войны 1874 г. Это была двойная миссия: «уничтожение старого азиатского общества и формирование материальных основ западного общества в Индии». Правда, он верил, что: «индийцы не станут пожинать плоды новых элементов общества, посеянных среди них английской буржуазией, пока в самой Великобритании новый правящий класс не будет вытеснен промышленным пролетариатом, или пока индусы сами не станут достаточно сильны, чтобы всецело сбросить ярмо англичан».

Тем не менее, несмотря на «кровь и грязь… нищету и деградацию», свойственные для буржуазного развития мира, он рассматривал ее завоевания как позитивные и прогрессивные.

Все же, какими бы ни были окончательные перспективы (и современные историки менее оптимистичны чем Маркс в 1850-х годах), в ближайшем настоящем наиболее очевидным результатом западного завоевания была «потеря… старого мира без приобретения какого-либо другого», которая придавала особый вид меланхолии нищете индусов{65}, как и других народов, становившихся жертвами Запада. Достижения было трудно увидеть в третьей четверти девятнадцатого столетия, лишь потери были слишком очевидны. Положительными следствиями были пароходы, железные дороги и телеграф, небольшие кучки мыслящих по-западному интеллигентов, даже еще меньшие объединения местных земледельцев и бизнесменов, которые накапливали огромные состояния из своего контроля над источниками экспорта и распределения иностранных ссуд, подобно hacendados (помещикам) Латинской Америки, или благодаря своему положению посредников для иностранного бизнеса, подобно миллионерам Parsi из Бомбея. Существовала связь — как материальная так и культурная. Наблюдался рост годной для экспорта продукции в некоторых соответствующих областях, хотя едва ли в значительном масштабе. Возможно, произошла замена порядком общественного беспорядка, ненадежность, безопасность в некоторых областях, которые попали под прямое колониальное правление. Но только прирожденный оптимист поспорил бы о том, что они перевешивали отрицательные последствия в этот период. Наиболее очевидным контрастом между развитым и отсталым мирами был и все еще остается контраст между богатством и бедностью. Во-первых, люди по-прежнему умирают от голода, но сегодня меньше чем в девятнадцатом столетии: в среднем, говорят, около пятисот в год в Соединенном Королевстве. В Индии они умирали миллионами — один из десяти в населении Ориссы во время голода 1865–1866 годов, что-то около четверти или трети населения Раджпутана в 1868–1870 годах, 3 ½ миллиона (или 15 процентов населения) в Мадрасе, один миллион (или 20 процентов населения) в Майсоре во время великого голода 1876–1878 годов, самого ужасного до тех пор в мрачной истории Индии девятнадцатого столетия{66}. В Китае не так легко отделить голод от многочисленных других катастроф этого периода, но голод 1849 года, говорят, унес приблизительно 14 миллионов жизней, в то время как другие 20 миллионов, кажется, погибли между 1854 и 1864 годами{67}. Некоторые части острова Ява были опустошены ужасным голодом в 1848–1850 годах. Конец 1860-х и начало 1870-х годов видели эпидемию голода в целом поясе стран, тянущемся из Индии на востоке до Испании на Западе{68}. Мусульманское население Алжира уменьшилось примерно на 20 процентов между 1861 и 1872 годами{69}. Персия, все население которой насчитывало где-то между 6 и 7 миллионами человек, в середине 1870-х годов, казалось, потеряла 1 ½ — 2 миллиона человек во время большого голода 1871–1873 годов{70}. Трудно сказать, была ли ситуация хуже чем в первой половине столетия (хотя, возможно, это так и было в Индии и Китае), или она просто изменилась. В любом случае, контраст с развитыми странами во время того же самого периода был разительным, даже если мы предположим (что кажется правомерным для исламского мира), что век традиционных и катастрофических демографических движений уже уступал путь новой модели населения во второй половине столетия.

Короче говоря, большая часть народов третьего мира все еще пока не получила существенной выгоды от необыкновенного, беспрецедентного прогресса Запада. Если бы они осознавали это как нечто иное чем простое разрушение их древних образов жизни, это было бы скорее возможным примером чем реальностью; как что-то сделанное посредством и для людей с красными и желтовато-болезненными лицами людьми в странных твердых шляпах и в брюках трубочкой, пришедших из дальних стран или живших в больших городах. Это не принадлежало их миру, и большинство из них очень сильно сомневалось, желанны ли они там. Но те, кто сопротивлялся этому ради сохранения своих древних укладов жизни, были побеждены. День тех, кто сопротивлялся этому оружием самого же прогресса, еще не наступил.

ГЛАВА 8