Он снял комнату в семейном пансионе «Континенталь», принадлежавшем капитанской вдове Йонсон, на «участке № 30». Сегодня это улица, носящая имя Фридриха Эберта, а мемориальная доска, установленная в 1993 году, напоминает о пребывании здесь Мандельштама. Пансион находился на самом краю старого города, у подножия Гайсберга. 1 ноября 1909 года «Йозеф Мандельштамм» (та же транскрипция, что и в сорбоннском формуляре) записывается слушателем философского факультета Гейдельбергского университета на зимний семестр 1909/1910 года. Интерес к знанию, пробужденный в Коллеж де Франс в 1907–1908 году, получает в Гейдельберге новый импульс: Мандельштам посещает лекции по истории французской литературы Средневековья, которые читает романист Фридрих Нейман, а также — его занятия, посвященные старо-французским и провансальским текстам. Есть основания полагать, что очерк Мандельштама о Франсуа Вийоне, напечатанный в 1913 году в четвертой книжке петербургского журнала «Аполлон», был в общих чертах написан в Гейдельберге. Во всяком случае, в книге очерков, озаглавленной «О поэзии» (1928), он датирован 1910 годом.
«Йозеф Мандельштамм» в Гейдельберге.
Анкета, заполненная при поступлении в Университет (1909)
Аарон Штейнберг, учившийся в это же время в Гейдельберге, вспоминает, что Мандельштам посещал и лекции гейдельбергских философов: Вильгельма Виндельбанда, читавшего о Канте, и Эмиля Ласка, читавшего новейшую историю философии[42]. А у искусствоведа Генри Тоде Мандельштам слушал лекции «Основы истории искусства» и «Великие венецианские художники XVI века». Здесь — зачатки его устойчивого интереса к этим темам. В одной из глав своего прозаического «Путешествия в Армению» (1931/1933), озаглавленной «Французы», Мандельштам своеобразно воссоздаст картины импрессионистов и постимпрессионистов. А Тициан и Тинторетто, венецианцы XVI столетия, неожиданно явятся в стихотворении «Еще далеко мне до патриарха…» (1931) во время одинокой прогулки по Москве:
Вхожу в вертепы чудные музеев,
Где пучатся кашеевы Рембрандты,
Достигнув блеска кордованской кожи.
Дивлюсь рогатым митрам Тициана
И Тинторетто пестрому дивлюсь
За тысячу крикливых попугаев (III, 55).
Пребывание в Гейдельберге оказалось для молодого Мандельштама необычайно плодотворным и в творческом плане. «Гейдельбергским» принято называть цикл, включающий в себя от 15 до 23 стихотворений[43]. Большинство из них приложено к письмам, отправленным Максимилиану Волошину и Вячеславу Иванову с убедительной просьбой внимательно прочитать его стихи (IV, 14–17).
Иванов — адресат нескольких писем Мандельштама, выдержанных в довольно самоуверенном тоне. Так, 30 декабря 1909 года, приложив к письму В. Иванову свое стихотворение, молодой поэт сообщает о своем желании подражать в нем верленовским «Песням без слов» и сдерживать интимно-лирическое, личное начало «уздой ритма» (IV, 18). Воля к самообузданию рано проявляется у Мандельштама. Кроме того, в Гейдельберге еще раз подтвердилось: его любимцем, как и в парижскую пору, остается Верлен.
Юношеских стихов, написанных в Гейдельберге, Мандельштам не включит позднее в свои стихотворные сборники. Единственное исключение — восьмистишие, возникшее в декабре 1909 года; оно казалось ему столь важным, что он включил его в оба расширенных издания «Камня» (1916, 1923) и в свой последний сборник «Стихотворения» (1928):
Ни о чем не нужно говорить,
Ничему не следует учить,
И печальна так и хороша
Темная звериная душа:
Ничему не хочет научить,
Не умеет вовсе говорить
И плывет дельфином молодым
По седым пучинам мировым (I. 44–45).
Короткое стихотворение предваряет основные положения «акмеизма» — литературного направления, сложившегося двумя годами позже: отказ от «учения» и возврат к неукротимой, темной «звериной душе»[44]. Категорические высказывания поэта кажутся сомнительными в устах студента, призванного стремиться именно к «учению» и «науке». К тому же в черновом варианте содержится любопытное признание: «Я еще довольно сердцем дик. / Скучен мне понятный наш язык» (I, 232). Неплохая декларация для начинающего поэта!.. Во всяком случае, эти слова говорят о том, что выбор в пользу другого, «темного» языка поэзии уже сделан.
В Гейдельберге Мандельштама захватывает и мимолетное любовное чувство. Следы первого любовного опыта — и разочарования — можно обнаружить в нескольких его стихотворениях этого периода. Возникает фигурка каменного амура на фонтане и обращение «ты» в женском роде — тщетное ожидание в кафе той, которая не приходит. Она, названная «пустынницей», так и останется навсегда неизвестной.
Пустует место. Вечер длится,
Твоим отсутствием томим.
Назначенный устам твоим
Напиток на столе дымится.
Так ворожащими шагами
Пустынницы не подойдешь;
И на столе не проведешь
Узора спящими губами (I, 43).
Возможно, эти стихи выражают лишь юношескую жажду любви, а не подлинный опыт. Бросаются, однако, в глаза постоянно повторяющиеся слова «нежность» и «нежный»: «Твоя веселая нежность», «Что музыка нежных моих славословий» (I, 41, 46; оба стихотворения — 1909 года). Это слово обретет особую значимость в поздней лирике Мандельштама. Например, «нежность» как противовес земной тяжести в стихотворении 1920 года, написанном в Крыму в разгар гражданской войны: «Сестры тяжесть и нежность…» (I, 142); или в «летейском» стихотворении (ноябрь 1920 года), где воспевается возвращение в мир теней и «стигийская нежность» (I, 147). Нежность и смерть в творчестве Мандельштама удивительным образом связаны друг с другом.
Зимний семестр в Гейдельберге закончился в феврале 1910 года. К началу летнего семестра Мандельштам — вопреки своему первоначальному намерению — уже не появится в Гейдельберге. Возможно, ему не хватило денег, возможно, — иссякло терпение. Менее всего Мандельштама можно назвать прилежным студентом. В начале марта он вновь попытается достичь Италии, но каким путем — остается невыясненным. Единственным свидетельством того, что он проехал через южную Швейцарию, является стихотворение с пометой «Лугано 1910» — одно из ранних религиозных стихотворений Мандельштама. Его содержание — посещение церкви и зачарованное созерцание образов; его смысл — болезненное, проникнутое чувством вины, раздвоенное состояние юноши, который тянется к христианству, но в то же время не может порвать с еврейством[45]:
…Я в темноте, как змей лукавый,
Влачусь к подножию креста.
Я пью монашескую нежность
В сосредоточенных сердцах,
Как кипариса безнадежность
В неумолимых высотах.
Люблю изогнутые брови
И краску на лице святых,
И пятна золота и крови
На теле статуй восковых (I, 49).
Возвратившись в Россию, Мандельштам находит себе пристанище рядом с Петербургом — в Финляндии, по которой он так тосковал в Париже; до июля 1910 года он живет в поселке Тальбака под Хельсинки и в Хангё. Здесь он знакомится с Сергеем Каблуковым, секретарем петербургского Религиозно-философского общества, который был старше его на десять лет. Многие записи в дневнике Каблукова, сделанные до 1917 года, рассказывают о его встречах с Мандельштамом. Каблуков занимался религиозными проблемами и духовной музыкой. Молодой поэт показался ему «безалаберным» и «легкомысленным», но его «чуткость» и «тонкость переживаний» вызвала у Каблукова симпатию. Уже из этой первой записи от 18 августа 1910 года можно узнать, что Мандельштам стыдился своих юношеских революционных порывов[46].
24 июля 1910 года Мандельштам отправляется в Берлин, где после операции жила его мать; там он остается до середины октября. Это — его последнее заграничное путешествие. Все дальнейшие передвижения будут совершаться в границах царской или советской империи или же в его голове — в области духа. В Берлине его по-прежнему одолевают религиозные сомнения; он мучительно пытается выработать собственное религиозное мироощущение. В Лугано его очаровали и смутили образа святых, теперь их место занимает распятие Христа (стихотворение «Неумолимые слова…»). Христос на кресте сравнивается с водяной лилией: «Как венчик, голова висела / На стебле тонком и чужом» (I, 57). Упоминаются «окаменевшая Иудея» и «торжествующий закон». Моисеев закон воспринимается как глубокий непроницаемый омут и мрачная бездна. Его противоположность — Христос, поднятый высоко на кресте. Однако корни христианского стебля питаются влагой еврейства.
Ранние стихи Мандельштама — совсем не исповедальные. Они лишь свидетельствуют о мучительной борьбе за религиозное мироощущение, не утихавшей в его душе, о чем он писал еще из Парижа Владимиру Гиппиусу 14/27 апреля 1908 года (IV, 11–13). Неправомерно — на основании этих стихов — делать вывод о духовном обращении Мандельштама к христианству. Тем более что в другом его стихотворении (ноябрь 1910 года) говорится об опасности и ужасе религиозного чувства: «Страшен мне “подводный камень веры”[47] / Роковой ее круговорот!» (I, 60). В более поздних стихах Мандельштама то и дело возникают христианские мотивы, памятники религиозной архитектуры, сакральные помещения, евхаристия или православная заупокойная служба, устремляясь то к Риму, то к Византии, словом: стихи будут впитывать «холодный горный воздух» христианства (I, 140)[48]. Но Мандельштам не станет проповедником, он навсегда останется поэтом. Его творчество — попытка соединить в себе различные элементы европейских религиозных культов и европейской культуры, синтезировать их, сплести в единый поэтический узел. Его кредо — поэзия. Он будет страстно противиться влиянию одной какой-либо веры.